
Книга Белого
– Тем, кому осталось жить три дня – начхать на любые правила; особенно в пустом трамвае.
Она затянулась ещё раз, высосав из сигареты весь никотин, а затем растоптав окурок подошвой своего ботинка. Я осмелел и позволил себе задать ещё один вопрос:
– А почему три дня? Почему вы думаете, что вам обязательно нужно умирать?
– Меня должен убить мой муж – он сам так сказал, а он умеет держать обещания, – выдержав паузу, она добавила, – но даже не вздумайте меня жалеть, пане, ведь я и так умру; а вместо бесполезной смерти, мне бы хотелось хоть раз в свою столетнюю жизнь принести кому-нибудь счастье, – она чиркнула зажигалкой и прикурила новую сигарету, – а с вами что, пане – вы выглядите не лучше моего; вас тоже кто-то поклялся убить?
Я помотал головой.
– Вы молоды, – сказала она, пристально вглядываясь мне в глаза, – за свои долгие годы я научилась видеть людей насквозь – можете называть это провиденьем, пане. Вы будете жить ещё очень долго. У вас никогда не будет проблемы в деньгах или во времени. Да их и сейчас нет – верно я говорю?
Я кивнул.
– Но я вижу так же, панове, что единственным вашим горем будет то, что вы переживёте всех, кого когда-либо любили и кого когда-либо любил вас. Да – столь долгая жизнь без любви – действительно мерзкая штука. Но даже она лучше смерти. Я дам вам один совет, пане, один хороший совет, прежде, чем мы расстанемся навсегда: убейте своих любимых. Убейте тех, кто не любит вас, но кого любите вы в своём сердце, ибо они не принесут вам и капли радости, но оставят после себя нескончаемую боль, как это было со мной. Не повторяйте моих ошибок и ошибок моего мужа – мы не любили друг друга настолько, что бы не возненавидеть друг друга уже через пару лет. Найдите то, что вы, пане, будете любить безответно. Убейте своих любимых и найдите любовь в себе. Не ожидая ничего взамен – ни страсти, ни радости – вы никогда не останетесь в глухом одиночестве и без любви. Мне поздно что-либо менять, пане; а вам – ещё нет. Прощайте – и никогда не доверяйте тем, кого любите, пане – они вас убьют.
Она выбросила недокуренную сигарету в гору окурков и вышла, стоило трамваю остановиться на какой-то обветшалой остановке.
Сразу после её ухода, трамвай за несколько минут доверху наполнился людьми. Мне повезло, что вскоре – была моя остановка. Я вышел, всё ещё повторяя в голове слова старухи, которую убьёт её же муж через три дня: «Никогда не доверяй тем, кого любите, пане – они вас убьют».
Уже давно пора свыкнуться с реальностью – освободить своё сердце и ум. И, брошенный всеми, взять себя в руки и превратить кожу своего сознания – в сталь. Я подумаю глаза к небу, силясь увидеть в нём ответ. Затем – опуская, так ничего и не разглядев. Там нет спасение – всё это запредельно далеко. Всю силу, нужную для жизни – нужно искать в самом себе. И самое главное – ответить себе на вопрос: что так мучит моё сердце, если миллиарды людей хотели бы иметь то, что имею я. И почему я несчастнее их?
Но не долго эти мысли продержались в моём уме – я быстро избавился от них, как избавляюсь от всего, что мешает мне жить. И откуда столько тоски в мозгу, когда сердце – хочется танцевать от счастья?..
Свой оставшийся день – я провёл в тени зонтов, выставленных на улицы для своих посетителей разными кофейнями. Я пил чашку за чашкой, проглатывая сэндвичи, не заботясь о своём желудке – читал «Онича» Леклезио – книгу, долго пылившуюся на дне моей сумки, без которой я никогда не выхожу на улицу. Это было тихое и размеренное, полупоэтическое повествование, как и вся моя жизнь. Хоть господа нобелевские лауреаты и понимают жизнь лучше обыкновенных обывателей – им не хватает последнего штриха, после которого – открывается дверь в новое понимание жизни; видимо, этот последний фрагмент пазла жизни – каждый должен найти сам. И никто не поможет в этом.
Только к самому вечеру я захлопнул книгу, твёрдо решив, что не прочитаю в ней больше ни слова. Я прошелся пешком до филармонии, горевшей праздничными огнями, как на новый год или на день независимости страны. Я купил последний билет на концерт своего единственного знакомого в городе, в котором родился.
Мест в зале было с пять сотен. Не смотря на то, что все билеты были распроданы – добрая треть мест пустовала. В зале раздались бурные аплодисменты, когда на сцену с заранее приготовленными инструментами вышли музыканты и вокалисты в сопровождении своего дирижёра. Он выглядел так же, как и в барбер-шопе: уверенный в своих силах и гордый. Он поклонился во все сторону, глядя каждому зрителю в глаза и легко улыбаясь. Затем, он развернулся лицом к оркестру. Мне показалось, что в один миг его лицо изменилось в выражении – хоть я и не мог этого видеть – стало серьёзным и профессионально напряжённым; я видел выражение его лица через его затылок – я чувствовал его. Но, так или иначе, пора начинать.
Весь свет погас. Зал погрузился в непроницаемую тьму, которую можно было соскребать ложками и пробовать на вкус – она была горькой и с благородной кислинкой. Затем, из тьмы, в которой нельзя было различить ничего – выглянули руки дирижёра – только их и было видно во мраке. Затем, холодный и тёплый голубой цвет накрыл с головой выступивших один за другим вокалистов и солистов.
Но музыки не было.
Всё замерло, в ожидании указаний рук великого маэстро. И вот, они сделали плавное движение – и лёгкие женские голоса в сопровождении скрипок заиграли первую часть «Реквиема» – будто голоса эти доносились с самых глубин Рая.
От самого маэстро остались только руки – я не видел его тела: ни ног, ни головы, ни туловища – всё это было скрыто под плотным покровом мрака. И посреди океана ночи – был маленький островок голубого цвета; именно оттуда – доносилась музыка.
И вот – закончилась первая часть. Была, приблизительно, восьмая минута концерта – и вся сцена взорвалась под фортиссимо «Dies irae». День гнева.
Две минуты зал был охвачен адским красным цветом, заменившего голубой. Это было незабываемо – как будто весь мир горел у нас на глазах и один за другим исчезали целые народы. Но и этот хаос маэстро взял в свои руки и направил его – он управлял им, нераздельно властвуя и среди хора, и среди музыкантов, и среди зрителей этого невиданного зрелища. Через две минуты – с «днём гнева» было покончено. Но, воистину, это было лучшее исполнение этого произведения, которое я когда-либо слышал, и которое когда-либо услышу – оно смогла добраться до самых глубоких частей моей души и смогло поразить меня, наполнить собой до самых кончиков; а значит – это было настоящее искусство. Самое яростно. И самое живое.
Зал вновь окунулся в океан темноты, в которой были видны только руки старого маэстро. Он держал в них наши сердце и наши души – они были полностью в его власти. Но он бережен и ласков. Так длилось вплоть до «Лакримозы» – слёзной и самой знаменитой части «Реквиема». Он прочувствовал каждую ноты, каждой партии, будто сам играл на всех музыкальных инструментах, заменив оркестр. Он и был тем плачущим женским голосом. Я сто раз до этого слышал, как исполняют «Лакримозу» лучшие виртуозы; казалось, чуть ли не выучил её слова наизусть. Но сейчас, этот человек сделал невозможное: заставил меня поверить, что я слышу эту музыку впервые. Так – её действительно ещё не исполнял никто; наверняка – больше никогда и не исполнит. Это был один – всего один единственный раз, специально для нас здесь и сейчас.
Я думал: моё сердце и чувства заржавели, и я не способен ни на что, кроме горе и тоски. Но маэстро сделал невозможное во второй раз: я почувствовал, как по левой моей щеке, украдкой, проскользнула слеза.
Я вытер её ладонью и сказал шепотом самому себе:
– Для этого – и нужна музыка.
Затем, он снова будто взял нас всех разом. Так длилось целый час – и ни на секунду он не дал нам перерыва, не дал расслабиться. И вот, прозвучала последняя нота «Реквиема» – она всегда оставляет после себя чувство незавершённости, предлагая каждому слушателю закончить себя самому. Весь свет вдруг разом зажегся и оставаться в концертном зале было невыносимо. Мёртвый электрический свет слепил глаза; а на языке и в голове всё ещё оставались нотки божественной музыки – это было так прекрасно – и мир, не смотря на чудо, остался прежним.
Весь зал взорвался аплодисментами и криками: «Браво!». Дирижёр развернулся к залу лицом. Теперь, я легко мог разглядеть его уставшее и измученное лицо, державшееся, однако, стойко и по-прежнему гордо. Лица этих людей были такими обыкновенными – казалось, что я каждый день встречал их в столичном метро. Реальность оказалось не такой, какой я её себе представлял. Мне было легче поверить в то, что все звуки, что я слышал, возникали из пустоты. Что они возникали из рук мастера. В правой своей руке – он держал самую настоящую волшебную палочку, в умелых руках – способную творить чудеса…
На выходе я встретился с ним.
– Браво, маэстро, это было потрясающе, – только и сказал я.
– Рад, что тебе понравилось, дружище. Представь: для того, чтобы сыграть этот час именно таким, каким ты его услышал, мне пришлось пожертвовать тысячами часов. Я проработал с ними каждую деталь. Каждую мелочь. Ух, я даже угрожал убить того, кто сфальшивит хоть в одной ноте и я это услышу – а они ведь знали, что я могу… Только им не говори, но я каждого из них – считаю профессиональным виртуозом и очень ценю то, что могу работать с ними.
– Ювелирная работа.
– Ну, хоть кто-то может оценить её. Именно для этого мы и работаем. Для таких, как ты. И для себя – без этого, мы как актёры без роли или птица без неба, как живые без воздуха… Но хватит этих глупых метафор – оставим их для поэтов-графоманов. Как насчёт отпраздновать сегодняшнее успешное выступление?
– Разве, вам не лучше будет праздновать с вашим оркестром.
– Эти молокососы отлично справятся сегодня и без меня – а завтра – я сам к ним приду; тогда и отпразднуем. Сегодня, не хотелось бы больших компаний – никогда особо их не любил – особенно кампании зануд. Куда бы ты хотел отправиться сперва?
– Сперва… я был бы не против выпить кофе.
– Кофе?! Начать, пожалуй, действительно можно с кофе, – засмеялся он, – а потом, можно перейти и к чему-нибудь покрепче.
– Только сегодня – плачу я. Вы заслуживаете только лучший кофе и отменный ром.
– Ловлю тебя на слове.
Недалеко от филармонии находился кофейный киоск. Я сразу предложил своему спутнику отправиться туда. Мы взяли по двойному еспрессо и встали у маленькой, круглой стойки.
– К кофейным стойкам у меня особое отношение, – сказал тогда он, – лет двадцать назад, когда волос было у меня побольше, был у меня один хороший друг. Скажу тебе честно, – он выпил до дна своей двойной еспрессо одним глотком, – помешанный. И мать у него была такая же – мы её даже называли «Подвальная Лиза», хоть та и была из приличной семьи. С эти моим другом мы познакомились в автобусе и как-то хорошо разговорились. Городская жизнь для этого чудесного сумасшедшего – казалась слишком безумной – поэтому, он решил переселиться в деревню. Он жил прямо на её краю, где людские дома переходят в бесконечное поле. Больше всего на свете он любил две вещи: это музыку и кофе. Музыка в его доме играла всегда: у него была огромная коллекция из трёх тысяч грампластинок – он держал их в куче, рядом с мешками с кофейными зёрнами, которых по дешёвке получал от оптовиков из Колумбии. Больше кофе, он любил только кофейные стойки – вот такие, к примеру, у которой мы сейчас стоим. Эти столики, которые стоят у кофейных киосках – были самое настоящей его страстью, над которой я очень долго смеялся.
Выдержав небольшую паузу, он продолжил:
– Растратив всё своё наследство, ему пришлось долго экономить, чтобы воплотить в жизнь свою самую причудливую и бесполезную идею – последнюю в его жизни. И вот, спустя несколько лет, он сделал это – я лично присутствовал при этом событии. Он выкопал квадратную яму в квадратный метр, залил её бетоном и закрепил в этом квадрате такую вот стойку, – он похлопал по красной поверхности, на которую мы положили свои локти, – такой себе, столик для стоячих. Все в той деревне смеялись над ним, как это делали раньше горожане; и называли сумасшедшим. А мой старый друг – давно уже не обращал на это никакого внимания. Он наслаждался своим маленьким островком бетона посреди бесконечного поля, каждый день по нескольку раз беря с собой чашку сваренного из свежо-молотых зёрен кофе и приходя к ней, стоя по нескольку часов к ряду – посреди пустыни, как в какой-нибудь торопливой городской кофейне. Представь только: как это выглядело. Безумно красиво. И трава – никак не могла победить этот бетон.
Он снова замолчал, опустив глаза к земле.
– Эта стойка, кстати, стоит там до сих пор, хоть мой друг – давно уже умер. Я специально езжу туда примерно раз в месяц и кладу цветы подле этого островка. Я пью там кофе и смотрю в пустоту. Я чувствую себя немого безумцем, когда рассказываю всё это. Но это действительно – одно из самых красивых воплощений тишины. Именно такие обстоятельства – я называю постмодерными.
– Звучит интересно – нужно будет как-нибудь тоже туда наведаться. Никогда не видел кофейных стоек в пустыне, – я немного помолчал, затем, задал вопрос, который интересовал меня всё время после концерта, – а как ты сделал так, что были видны только твои руки – и не было видно даже твоего тела.
– Элементарно, – засмеялся он, – с помощью фосфорных перчаток. Обожаю их – всегда производят правильное впечатление, когда играешь классику в темноте. Для любой музыки идеальное условие – это темнота; когда ничего не отвлекает от восприятия её в чистом виде. А фосфорные перчатки – моя фишка. У каждого хорошего художника она есть.
Вскоре, мы решили, что пора переходить к напиткам покрепче кофе. Я уже давно не пил – а в бары ходил только от скуки. Мне не хотелось – поэтому, я даже пытался не думать об этом. Пора бы уже вспомнить, как я веселился в былые времена.
Мы заходили в бары и сходу кричали бармену:
– Нам два «Double Papa». Всем по «Double Papa» за наш счёт!
«Double Papa» – любимый напиток Хемингуэя, создателем которого он сам и является. Его не было почти ни в одном меню, да и сами бармены не понимали, о каком таком двойном папаше идёт речь. Поэтому, нам приходилось буквально учить барменов делать нам коктейль:
– Двойной ром, капельку ликёра и лам!
Я, уже изрядно пьяный, агрессивно вдалбливал этот рецепт молодому бармену; но тот, не смотря на мой крик, методично смешивал всё, что я ему сказал.
– Я буду дирижировать оркестром и исполнять партию фортепиано в части Allegro из третьего концерта Бетховена, – сказал мне маэстро.
– Я тебя не понимаю – ты же только сегодня выступал, – меня начало тошнить и я согнулся пополам, теряя сознани.
Маэстро продолжал:
– Это нужно для какого-то музыкального канала. Мы исполним сначала Бетховена, а затем, по спецзаказу, будем исполнять Людовико Эйнауди – ты себе это представляешь – классику мешать с неоклассикой! Бред и позор – цирк и маразм… Дело будет в каком-то клубном кафе – придёшь?
– Б-д-аааааа, – и меня стошнило на проезжую часть.
Он засмеялся громким и смачным пьяным смехом, а затем, последовал моему примеру.
Что было дальше – начисто стёрлось из моей памяти. Зато, я отчётливо помню, как я громко кричал на всё, что движется, все знакомые и незнакомые «ругательные слова» – так, вроде, это можно назвать.
Я помню, как открыл глаза и закричал от мучительной, всепроникающей сизифовой боли. Действительно – мне никогда больше не стоит пить.
Преодолевая препятствия, стоящие у меня на пути, я совершил тринадцатый подвиг Геракла, добравшись, прихрамывая, до дома – выползая из какой-то грязной канавы, после грандиознейшей попойки. Маэстро бесследно исчез. Со мной, почему-то, всегда так: выпиваем вместе, а разгребаю я всё всегда в одиночку. Хотел почувствовать вкус жизни после стольких лет забытья?!
Пожалуйста! Вкус жизни – вот он, каков оказывается. Именно такой она имеет вкус.
Добравшись-таки до дома, я привёл себя в порядок. Разобравшись со всеми неприятными ощущениями, я долго разглядывал своё лицо в зеркале: невероятно – я ли это? Не смотря на ужасы похмелья, я выглядел на десять лет моложе. Казалось, что эта пьянка до рассвета вперемешку с разговорами до потери сознания со старым маэстро – полностью выбила меня из седла. Но оказалось, что она позволила мне снова стать самим собой и почувствовать силу жизни…
Всё равно – больше никогда не пить.
Хоть это и было мучительно – я это чувствовал – я был полон веселья. Моя голова раскалывалась на части, а тело – как заново родилось. Передохнув с пару часов и собравшись с силами – я вышел на улицу и бежал, бежал.
Я бежал, сам не зная – куда: по местам, хорошо знакомым по старым, детским снам. Я проносился по ним, сгорая от силы жизни, накопившейся у меня за столько лет. Я истощил себя до дна. Придя домой – я бессильно упал на пол. Упал – потому что больше не мог. Стоять. Упал – потому что был полон. Жизни. И я лежал на полу своей квартиры, широко расставив руки и ноги. Лежал, тяжко подымая и опуская живот, издавая хриплые, низкие звуки. Лежал и обливался потом.
И улыбался.
Я снова был жив так же, как и двадцать лет назад. И всё то пустое и бессмысленное, что произошло между двумя этими мгновениями – казалось забытым навсегда – да. Жизнь вновь показала мне, какой она может быть.
И когда я отдохнул настолько, что смог подняться с пола, я шатаясь и всё так же держа на лице улыбку сумасшедшего, подошел к письменному столу. Локтем, я сбросил на пол всё, что было на нём лишнее – не разбирая что. Я поставил перед собой стопку чистых листов. Взял в руки ручку – и начал писать стихи, не исправляя в них ни слова.
Иногда, бывает так, что из человека, давно перевалившему за тридцать, вырывается поток пламени – крик искусства. Он не планировал ничего такого – никогда раньше этим не занимался. Но в тот миг – он знал, что не может поступить иначе. Иногда, бывает так, что человек, проживший половину отведённых ему судьбой лет, больше не может этого терпеть. Что-то в нём ломается. Плотина взрывается и слова, о которых лучше было бы молчать, так и рвут – рвут наружу. Человек больше не желает ничего этого терпеть. Он пишет стихи старого человека – один за другим. Поэзия – удел молодых, а не стариков.
И я не могу ничего остановить – я застыл в миге своего личного безумия. Я полностью отдался этому порыву – и писал стихи всю ночь, пока первые лучи солнца не прорвались сквозь оборону моих штор. Я остановился, когда в ручки не осталось чернил и когда об бумагу я стёр весь грифель карандаша. Стихов, записанных за одну ночь, могло хватить для целого сборника: «Одна длинная ночь поэзии». И эта поэзия была прекрасна – в первую очередь потому, что написал я её – только для одного себя; и никто больше их не прочтёт никогда.
Я сказал бумаге всё, что мог. И обессиленный жизнью – упал в кровать и отдал себя сну…
Когда я проснулся – жизнь напомнила о себе болью – вечным спутником человека от самого рождения, до того момента, когда всё становится безразлично. Я лежал на кровати и тыкал пальцем в потолок, потому что… А, впрочем, неважно, почему. Я чувствую, как вновь погружаюсь в депрессию. Мне снова нужно было спасение. Я встал и направился к реке. Там – меня уже дожидались мои многочисленные призраки. Они встречали меня ударами заточенных отвёрток прямо в сердце. А я – всё так же продолжал улыбаться и пожимать каждому из них руки. Я сидел на пляже. Как последний из спартанцев, держала оборону против бесчисленных врагов – моя улыбка. Я был душевно подавлен. Но всем, кто смотрел на меня, казалось, что этот незнакомец только что выиграл лотерею или женился на девушке своей мечты. Вот только – разве такие люди сидят у реки в одиночестве?
И всё так же смеюсь сквозь слёзы, не видя ничего и ни о чём не сожалея. Одна пожилая женщина, с полностью противоположным выражением лица, сказала мне:
– Мне бы вашу жизнерадостность.
Я спросил её:
– Почему?
– Да как же, – она достала платок, – война… сын… Что мне ещё остаётся, кроме слёз.
Война… Моя страна уже несколько лет ведёт странную войну. Но, живя в ней, я не замечал её – и не хотел замечать. Меня охватила волна сочувствия к этой женщине. Я подошел к ней, обнял и сказал:
– А у меня не осталось слёз – только улыбки.
Я сидел и смотрел, как спокойно и стоично река протекает – мимо меня. Она создаёт памятник своей вечности молчаливой фразой: «И это скоро пройдёт».
Точнее – протечёт.
Так утекло ещё много воды. Песок, вода, камни, галька, полувековые сиденья для отдыха граждан. Всё это – смешивалось и рассыпалось. И всё это – оставляло после себя лишь волну. Если ты смотришь на предмет – то ты видишь материю. Но стоит только отвернуться – как всё превращается в волну – волну образов и воспоминаний о том, что когда-то было. Весь мир – всего лишь волна света из космоса; а чувства – материя.
Можно посмотреть на предмет и сказать: «Да, это он» – и через сорок лет можно будет сказать то же самое. А посмотрев на человека и пронаблюдав за ним сорок лет – можно будет сказать, что знаешь его целиком. А потом, тот, кого ты так хорошо знал – повернётся тебе другим боком и станет загадочным незнакомцем.
Небо сегодня чистое. Я вспоминаю свою молодость. Мало чем она отличалась от старости. Тогда, я пытался быть рядом с людьми. Но ничего из этого не получилось. Я снова посмотрел на реку – на небо – снова на реку; я уже не видел разницы. Я встал и ушел Сел в автобус и без всякой цели бороздил пространство, вместившее в себя дух города. После долгих часов странствий по изученным мною до дыр маршрутам, я пошел в музыкальное кафе, где меня уже ждал мой маэстро.
Перед самым выступлением, когда мы пли бесплатный кофе из фирменных чашек у чёрного входа кафе, он, покуривая сигаретой, сказал мне:
– В отличие от многочисленных жополизов и землеплюев, некоторые, самые лучшие мои друзья, иногда спрашивают меня: «Зачем ты отказался от работы в «Метрополитен-опера»?». Я отвечаю им, что тогда бы я не смог писать музыку – этого они уже не понимают. Несмотря на всю их интеллектуальную одарённость, она считают диким то, что я ставлю композиторство выше удачной карьеры. Они не могут понять, что композиторы, художники и писатели – одной сучки дочки – сродни пещерным людям, что неистово царапают спины своих пещер, потому что они знают, что чем больше они будут работать, то тем дольше они смогут сдерживать челюсти волка, стремящиеся сомкнуться у них на шеях… Я не знаю – понимаешь ли ты меня.
– Как это ни удивительно, – полушепотом говорил я, делая глоток из чашки с кофе, – но я – понимаю.
– Спасибо тебе… Может, ты тоже думаешь, что следовало бы остаться в Нью-Йорке? Как бы трудно там ни было, только там я стал бы богатым и знаменитым…
– Я не знаю, маэстро. Я думаю, что ты стоял перед выбором, после которого уже ничего нельзя было бы изменить. Ты сделал собственное решение: и неправильное, и не неправильное – твоё. И теперь – это всего-лишь прошлое; ты забываешь, что у тебя есть и настоящая жизнь. Сейчас, тебя ждёт ещё один маленький концерт. Хорошо это – или плохо – решать только тебе. У тебя есть жизнь – так проживи её.
– Недолго мне осталось жить – посмотри на меня.
– Но ты ведь ещё не умер – хоть я сам и удивляюсь этому с твоим-то образом жизни.
Он рассмеялся, обнажив свои золотые и жёлтые зубы.
– Спасибо, друг мой, – он поставил чашку с вдавленным в неё окурком на ступеньку, – мне уже пора идти.
И он ушел – чтобы потрясти мир ещё одни концертом Бетховена и Эйнауди. Почему-то я не сомневался, что у него – всё получится – и небо, в который раз, будто обрушиться на землю; а мне, в который раз, предстоит вынести все удары небес.
Зал встретил музыкантов громкими аплодисментами, а затем, все вновь вернулись к своим разговорам и булочкам с кофе. Дирижёр в своих сверкающих белым светом перчатках взмахнул рукой.
И зал наполнился музыкой.
Маэстро сидел за фортепиано и играл свою партию – оркестр подыгрывал ему. Затем, он быстро отрывал свои пальцы от клавиш, брал в руки воображаемую палочку и дирижировал оркестром. Самой потрясающей была третья часть – Allegro. Он бросал свои глаза то на клавиши, то на многочисленные струнно-смычковые и духовые ряды. Он уже не замечал мира вокруг себя. В этот миг – он почувствовал себя самим Бетховеном, превращающим воздух в музыку – и доводя им до экстаза своих слушателей. Когда он перестанет играть – весь мир перестанет дышать.
Когда последняя нота была сыграна, зал разразился бурными аплодисментами. Выдержав небольшую паузу и дав лишним музыкантам покинуть сцену, маэстро взглянул на тех, кто остался: Два скрипача, два виолончелиста, контрабасист и чернокожий барабанщик с дредами – больше и не нужно было.
В кафе разлаось:
– «Экспериэнс» Людовико Эйнауди.
И маэстро заиграл – и играл только он один. Медленно – здесь не было той виртуозности, присущей Бетховену; здесь было спокойствие и многолетний опыт композитора, сияющий в каждой ноте. Один за другим, инструмент за инструментом прибавлялся к партии фортепиано. И вот, они заиграли все вместе, каждый в своём голове сливались в единое целое – в неповторимую музыку, взлетающий в небеса. Несколько минут ещё длилось эта эйфория – затем, все инструменты разом смолкли. И остался только одно фортепиано, как и в самом начале, плавно и мелодично выигрывающее свою партию. И вот – последняя нота – и не может быть, что бы мир после этой красоты остался прежним.