Оценить:
 Рейтинг: 0

Памятью сердца в минувшее…

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Скоро я по-своему понял, почему так «обозвали» стариков. Однажды одна из девушек-работниц фабрики, жившая со своими двумя подругами в маленькой комнате маленькой трофимовской квартиры, пригласила меня к себе, чтобы угостить конфеткой. Чем-то я ей тогда понравился. Я вошел с ней на кухню. В это время дверь в комнату Трофимовых была приоткрыта. И пока моя новая знакомая доставала ключ от своей двери, я успел разглядеть часть комнаты ее соседей. В левом углу над изголовьем кровати стариков, на высокой подставке стояла большая икона. А может это был даже комнатный иконостас. Перед иконой светилась лампада. Помню еще, что на полу под окном стоял в большом горшке огромный фикус. Вот тогда я и решил, что старые люди, муж и жена Трофимовы, еще верят в Бога, и поэтому их назвали староверами.

Имена и отчества этих необыкновенных людей я просто не помню: не знал я их тогда, не удалось узнать и потом. Они как-то не располагали к знакомству не только нас ребятишек, но и взрослых людей. Все называли их стариками Трофимовыми, хотя, как мне кажется теперь, они вовсе еще не были стариками. Таковыми их сделал суровый и упрямый закон старого обряда. Глава семьи был бородат. Кроме бороды и сурового взгляда на лице Трофимова-отца я ничего не запомнил. Я и мои друзья побаивались его укоряющего взгляда, когда он молчаливо проходил мимо нас. Вниманием своим он никого не удостаивал и в разговор, без крайней надобности, ни с кем не вступал. Под стать старику была и старуха. Лицом рябоватая и необыкновенно строгая. С ней иногда приходилось вступать в конфликты. Она сурово выговаривала нам за наши шалости. Мы не любили ее и боялись. А бородатого и сурового старика мы, кстати сказать, не боялись – он нам был любопытен. А старуху боялись, и зря, так как и муж ее, и она ни нам – детям, ни взрослым обитателям ничего плохого не делали, кроме справедливых замечаний, которые мы были неспособны понять. Сами они жили строгой и честной жизнью по старой своей вере. В ней старики удерживали и своих детей. Внешне они, конечно, не обнаруживали своей приверженности к вере и не отличались от современной молодежи. Пожалуй, только старшая из них, Евдокия становилась понемногу очень похожей на свою мать строгостью лица своего и пристальным взглядом таких же, как у родительницы, глаз. Но если та уже никогда не улыбалась, Дуська не отказывала себе в удовольствии быть веселой и улыбчивой. На девичьих вечеринках она не отличалась от подруг.

Вторым из детей Трофимовых был сын Виктор. Он в те годы учился в каком-то техникуме. Мне он запомнился в клетчатой ковбойке на велосипеде с гоночным рулем. Кроме этого, он хорошо играл в волейбол и вообще имел вид спортсмена. Ни у кого из нас велосипеда тогда еще не было, и мы с завистью смотрели на завораживающий гоночный руль и любовались ловкой фигурой велосипедиста в ковбойке. Нам очень хотелось подружиться с Виктором. Когда он чистил или чинил свой велосипед, мы помогали ему. Но, увы, благодарности и внимания в награду не получали. Кумиром нашим поэтому Виктор не стал.

Младшей в семье Трофимовых была Тоня. В ней староверческого уже ничего нельзя было заметить. Она была общительна с подругами, соревновалась с ними в модном покрое платьев и юбок, соперничала в увлечениях ухажерами. Мне удивительно было спустя много лет увидеть ее похожей на свою мать, неразговорчивой и угрюмой женщиной. Может быть, это явилось результатом несчастливой доли вдовы с двумя сыновьями.

Вся семья Трофимовых была связана с фабрикой имени Ногина. Работали на ней родители. Туда же пошли работать и дочери. Только Виктору представилась возможность учиться в техникуме. Впрочем, и Тоне удалось, спустя некоторое время, закончить курсы медсестер.

Родители Трофимовы умерли, когда шла война. Их сын на фронт не попал. Рассказывали, что он вдруг заболел. Болел долго и безнадежно и уже после войны умер, не оставив наследников. А сестрам война уготовила долю вдов. Насколько я знаю, ни Дуськины, ни Тонькины (пусть не обидятся на меня мои бывшие соседки за старое общежитейское звучание их имен) сыновья не только не унаследовали и не сохранили законов и традиций старой веры, но так и не сумели узнать, что это такое. Они выросли в обычных дворовых хулиганов, а потом закономерно превратились в безнадежных алкашей. Деньги на пьяные развлечения они не всегда добывали «трудом своим». Говорили, что с Тонькиным Славкой опасно было встретиться темной ночью даже обитателям наших домов. Про Дуськиного сына я теперь ничего не знаю. А Тонькиным Бог не дал долгой жизни: так обычно говорят православные люди в подобных случаях. Но настоящая причина такого обрыва человеческого рода не в Божьей немилости, а в тяжести вдовьей доли матерей и сиротской обездоленности их детей в суровое лихолетье войны и в такие же полуголодные первые послевоенные годы. Оба сына Антонины Трофимовой даже вырасти в настоящих мужчин не смогли. Не познавши добра, они сами доброго совершить не сумели.

* * *

Чуть не забыл я еще одну очень тихую и незаметную семью в нашем доме, поселившуюся в общежитии одновременно с нами. Она состояла из двух человек – мужа и жены Добрицыных. Главу семьи, кажется, звали Ароном Яковлевичем. А имя его жены теперь никак не вспомню. Кажется, звали ее Галиной. Муж работал тоже помощником мастера на нашей фабрике, а супруга – в каком-то учреждении то ли бухгалтером, то ли канцеляристкой, то ли машинисткой. Очень скромная была пара. Жили они от нас через стенку. Были тогда, в начале тридцатых, еще молодоженами. Ходили всегда парой, под ручку. Жили молодожены тихой скромной жизнью и очень были внимательны друг к другу.

В 1932 году у них родился сынок. Тогда еще поблизости от нас родильного дома не было. Не было и телефонов-автоматов. А роды, как ни ожидал, как ни готовился к ним Арон Яковлевич, начались внезапно. Моя Мама к этому времени среди общежитейского населения имела популярность повивальной бабки. Ночью Арон Добрицын постучался к нам в дверь. Был он растерян и испуган. Мама все поняла без слов и отправилась принимать роды. На ее руках издал свои первые звуки еврейский мальчик Феликс.

После войны я увидел Феликса уже взрослым студентом Финансового института. А родители его, как мне показалось, так и не изменились с тех пор. Арон Яковлевич молодым, по-моему, никогда не был. Он запомнился мне в каком-то постоянном средневозрастном состоянии. И Галя долго не старела. По-прежнему они ходили парой, под ручку. И по-прежнему все силы своей родительской души и скромные результаты труда своего отдавали сыну. А он вырос у них румянощеким, хорошо вскормленным эгоистом. Может быть, я несправедлив к нему, но не нравился мне этот молодой человек, потому что не видел я в его поведении достойного уважения к родителям. Мне казалось, что он стеснялся их бедности. Меня он узнавал или делал вид, что узнает. А отец его, Арон Яковлевич, очень искренне обрадовался, увидев меня, вернувшегося с войны, живым, и каждый раз при встрече приветствовал дружеской улыбкой. Он очень искренне уважал моих родителей. Поэтому и я не забыл о нем и о его тихой и скромной жизни.

* * *

Основную часть населения нашего общежития составляли молодые незамужние девушки, недавно приехавшие в Москву из разных мест, в большинстве из деревень. Всех их звали «моталками». Общее это прозвище было связано с назначением машины, на которой они работали. Профессию чулочниц они все начинали с простой операции на мотальной машине, перематывающей нить на бабины. Поэтому за ними и закрепилась такая, не очень благозвучная коллективная кличка.

По разным причинам уезжали в конце двадцатых – начале тридцатых годов из крестьянских хат, изб и домов эти девушки от родительского тепла и ласки и поселялись на неласковых железных койках, в наскоро собранных бараках на далеких и необжитых окраинах Москвы. Большинство из них уходили из деревень от нужды в многодетных семьях за лучшей долей с надеждой найти свою судьбу. Не все они сразу устраивались на фабрики, заводы или на стройку. Многие по протекции своих односельчан или родственников, ранее освоившихся в городах, устраивались в качестве прислуги в городские семьи. Нужда в них тогда была большая. Они нанимались не только в зажиточные семьи. Чаще их нанимали в семьи отнюдь не обеспеченных горожан по причине того, что молодым родителям не на кого было оставить малолетних детей. Все члены таких семей были заняты на работе. В няньках особенно нуждались молодые семьи, в бюджетах которых едва-едва сводились концы с концами. Молодые инженеры, работники различных учреждений, а порою и просто рабочие и работницы фабрик и заводов, только что начавшие самостоятельную семейную жизнь, вынуждены были из своей тощей заработной платы тратить деньги на няньку, как только у них появлялись дети. Я видел такие семьи. Их было много в наших окрестностях, в наших деревянных фабричных и заводских новостройках. Убегая от нужды, а порой просто от голодной жизни, деревенские девушки, оказавшиеся няньками в таких семьях, испытывали вместе со своими хозяевами не меньшую нужду и лишения. Зарплату они получали мизерную. А иногда работали только за еду на одном с хозяевами скудном столе, да за их обещания устроить бедолагу по прошествии некоторого времени на свой завод, фабрику или в учреждение, в уборщицы, с условием, что она будет продолжать ухаживать за их ребенком в так называемое нерабочее время. По этой дорожке в городскую жизнь пришли наши левыкинские Парани, Нюшки, Соньки и Маньки. Такой же дорогой приходили на московские фабрики и заводы девушки из других деревень в годы героических трудовых пятилеток строительства социализма.

Но были среди этих ударниц-чулочниц и такие, которые совсем недавно жили в достатке и в довольствии, под зажиточным родительским кровом в тех же селах и деревнях и не думали, что вдруг все резко переменится и судьба заставит их приспосабливаться к неожиданным переменам. Это были девушки из раскулаченных и репрессированных семей. Как правило, они не рассказывали о своем прошлом. Но их можно было угадать по некоторым признакам недавнего достатка – по более высокой образованности, по нет-нет да проявляющейся амбициозности поведения, а иногда и наоборот – по тихому, скромному поведению пришибленных трагической судьбой сирот, лишившихся своих родителей. А у некоторых сохранялись еще кое-какие предметы недавней «роскоши» в одежде и украшениях, которые им удалось чудом сохранить от конфискации. И все же только спустя много лет некоторые их этих экспроприированных сирот, уже в преклонном возрасте, своими уже не таящимися воспоминаниями подтвердили то, что так долго скрывалось от подруг, соседок по койкам. Только совсем недавно, например, я услышал рассказ одной нашей бывшей любвеобильной красавицы и стахановки Вали Богатыревой. Оказалось, что ее богатые родители были купеческого сословия. Она вспоминала свое детство и безмятежную юность. В доме ее родителей была прислуга, собственный тарантас и прекрасная пара лошадей. Гордая независимость этой девушки, уменье всегда выглядеть опрятной и даже модной и, конечно, красивой обнаруживали в ней непростую породу. А с другой стороны, удивляла ее житейская сметливость, трудолюбие и уменье правильно распорядиться результатами своего труда. В числе первых Валя Богатырева стала ударницей и стахановкой. Плохо работать она не умела. Нрава она была веселого. Я говорю была, а она-то еще и сейчас жива, хотя и не очень здорова. Иногда, когда я бываю на старом месте жительства, у младшего сына, на месте некогда стоявших там наших общежитейских домов, я вижу бывшую красавицу на балконе ее комнаты на пятом этаже, в которой она живет с такой же, как и она, престарелой фабричной подругой. С пятого этажа Валя уже несколько лет вниз не спускается – ноги не позволяют. А улыбка еще не стерлась с ее лица. Она всегда узнает меня. Ведь мы знакомы с ней с самых моих малых лет. Родных у Вали нет. Живет она, как и всегда, на свои скромные пенсионные рубли. В молодости она была веселой и любвеобильной девушкой. Ухажеров у нее было много. Но замуж красавицу никто не взял. В войну свела ее жизнь с женатым тыловым майором, которого она взяла на свое полное обеспечение. Майор свое денежное содержание перечислял своей семье, а жил на Валькиных харчах. Сначала жена его боролась с соперницей. Случались откровенные, прилюдные сцены. Но Валя своей единственной отрады не уступала. А когда вдруг сердцееда и ловеласа отставного майора Гошку свалил инфаркт, а затем и инсульт, законная жена оставила все свои претензии. Однажды летом в начале шестидесятых Гошка умер. Так он и остался в моей памяти Гошкой, потому что ни отчества, ни фамилии его никто не знал. А Валя осталась одна. Судьба подарила ей долгую жизнь и одиночество в самое неуютное, дикое время. Но свет не без добрых людей, соседи носят ей из магазина необходимые продукты, которых ей много теперь и не надо.

* * *

Различия в происхождении девичьего населения нашего фабричного общежития никоим образом не отражались на взаимоотношениях между людьми. Никакой классовой борьбы на протяжении многих лет в наших бараках не возникало. Была между девушками единственная причина соперничества – за женихов и ухажеров. В остальном девушки жили в обстановке социального равенства в примитивных условиях фабрично-заводского общежития. В двухкомнатных квартирах поселялось по девять девушек: в большой девятнадцатиметровой комнате стояло шесть железных коек, а в маленьких, девятиметровых, по три. Кроме койки, каждой девушке полагалась еще и тумбочка, и на всех в комнатах было по одному обеденному столу. В квартире была еще и кухня с плитой. Печь-голландка обогревала обе комнаты. Дрова на всех хранились в дровяном сарае, где на каждую квартиру выделялся отсек. Водопровода и канализации в домах не было до самого их сноса в 1960 году.

В комнатах у девушек под кроватями стояли чемоданы, сундучки с бельем и другими женскими принадлежностями. А верхняя одежда – платья, пальто, плащи – висела над кроватями на плечиках, обернутая простынями, а иногда газетами. В этих примитивных условиях девушки жили, в основном, мирно и даже дружно. Не было случаев краж и каких-либо претензий, касающихся их личной собственности. Ссоры возникали из-за ухажеров и иногда на кухне. Соперничество из-за женихов иногда затягивалось надолго, а кухонные разногласия были мимолетными. Работали девушки в три разные смены. Поэтому перенаселенность в квартирах все время разряжалась. Третья часть населения комнат всегда была на работе. Одна смена всегда отдыхала. А бодрствующая, готовясь к своей рабочей вахте, старалась не мешать отдыхающим подругам. Но летом этот режим, конечно, нарушался общими гуляньями на улице, порой до рассвета. Жизнь в наших домах была веселая и молодая. Фабричное руководство и местком регулярно организовывали для девушек массовые культурно-просветительные мероприятия, художественную самодеятельность и спортивные соревнования. Около наших домов была устроена волейбольная площадка. По вечерам девушки со своими ухажерами играли в волейбол, а с наступлением темноты заводились танцы. Иногда с этих танцев плясуньи отправлялись прямо на фабрику в ночную смену. По выходным дням под окнами наших домов играл самодеятельный духовой оркестр, который более чем наполовину состоял тоже из девушек. Мужчины играли только на тяжелых басовых трубах да на большом барабане и тарелках. Одну музыкантшу я запомнил. Она играла на альте и жила в доме напротив нашего в квартире, где проживала в малой комнате семья нашей комендантши. Звали альтистку, кажется, Шурой, а фамилия ее была Данилина. Альтовая труба ее висела на стене, над кроватью. Хозяйка позволяла нам поиграть на ней. Мы дули в трубу всласть, извлекая совсем не мелодичные звуки, будили ими отдыхающую смену и в конце концов изгонялись из комнаты. Но и в другой раз Шура продолжала баловать нас. Бообще она любила с нами, ребятишками, возиться. Мы уважали ее за это, а она была для нас большим авторитетом, так как ее искусство музыканта оставалось для нас недосягаемым. Может быть, она научила бы нас выдувать сносные звуки, но вышла замуж и уехала. Так мы музыкантами и не стали.

А на медных тарелках в оркестре брякал Ваня Фомин – муж Нюры Фоминой, нашей, между прочим, землячки из деревни Каменка, недалеко от нашего Левыкино. Нюра до поступления на фабрику жила и работала в прислугах у своего деревенского соседа-выдвиженца Якова Кондратьевича Митина. Он-то, будучи в то время председателем месткома, и устроил ее на фабрику и в общежитие. По протекции земляка – месткомовского начальника Нюру поселили, в отличие от других, в маленькой комнате на двоих. А потом, с согласия соседки, у нее появился то ли мужем, то ли простым сожителем странный мужичок – Ваня. У него, наверное, была своя фамилия, но ее никто не знал, и стал он поэтому Фоминым. Сложно было его называть мужем Нюры. Сама она была уже далеко не в возрасте невесты и, очевидно, другого выбора у нее не было, поэтому и приютила около себя этого Ваню, доброго и, по всеобщему признанию, чуть-чуть дурковатого. На фабрике он работал уборщиком по цеху и играл на тарелках в оркестре. Нас же, немногочисленных детей, он привлекал тем, что играл с нами в лото и брал по праздникам на демонстрацию. Наши родители отпускали нас с ним. В праздничные дни – на Первое мая или Седьмое ноября – мы отправлялись с Ваней в Марьину рощу на фабрику и оттуда, вслед за оркестром, ребячьей шеренгой шли в фабричной колонне до самой Красной площади. А оттуда Ваня Фомин приводил нас домой.

По выходным дням, летом, с утра и до вечера фабричный оркестр играл около наших домов танцевальную музыку, песни и марши, привлекая на массовые гулянья население и наших, и других окрестных домов. А фабричная столовая тут же разворачивала буфет с бутербродами, пирожными, пирожками, пивом и ситро. Кругом было весело. Молодежь играла в волейбол, в городки. Вспоминались здесь и различные деревенские игры – горелки, ручеек, лапта, стенки. Девушки наши знакомились с парнями из мужских барачных городков. С этих знакомств начиналась любовь, которая приводила к разным результатам. Иногда девушки соперничали между собой из-за женихов. Но чаще было наоборот – соперничали женихи и очень часто в драках. Драки, обычно по вечерам, а то и темной ночью, были шумными, иногда пьяными с мордобоем до крови, но, как говорится, без тяжких последствий. Больше всех свое право на наших девушек заявляли здоровые парни с соседнего конного двора – молодые извозчики. От них здорово доставалось парням из коренного населения Алексеевских улиц. Синяков им, бывало, припечатывалось предостаточно. За этими драками как-то не замечалась тихая любовь. Появлялись семьи, а в них дети. Девичьи комнаты стали перегораживаться занавесками из простыней, ширмами, а потом перегородками. А иногда любовь кончалась обычной драмой – расставанием, после которого оставались дети без отцов, а их матери без мужей. Однажды у нас забеременела девушка по имени Граня, жившая в большой угловой комнате на первом этаже первого подъезда нашего дома. Разудалой головой была эта девушка. У нее было мало шансов построить свое счастье. Была она очень некрасива, коротконога, с мужским сильным торсом, на котором торчала большая голова яйцом. У нее был необыкновенно большой нос, неровное лицо с большими глазами навыкате. Но при всем при этом она была молода, здорова, весела и очень жизнелюбива. Своей некрасоты она не замечала и доступностью своей успешно завлекала соседей, ломовых извозчиков. И наконец Гранька забеременела. У нее очень быстро вырос огромный живот, от которого фигура ее стала еще более непропорциональной. Скоро она родила тройню. Событие это оказалось нерядовым не только в нашем общежитии, на нашей фабрике и в наших жениховских окрестностях, но и в масштабе города: оно было описано в хронике московских газет. Молодая работница-стахановка с Чулочной фабрики Ногина Граня родила тройню! Тут же ей выделили квартиру в новом благоустроенном доме на Октябрьской улице. Медицинские сестры и врачи наблюдали за близнецами, такими же носатенькими, как и их мама. Для них на месткомовские деньги была нанята прислуга. Мы все были очень рады за нашу Граньку, гордились ею. А некоторые ее подруги-сверстницы даже завидовали ей. Мне очень не хочется продолжать свой рассказ об этой истории, ибо до сих пор я с сожалением вспоминаю о разочаровавшем нас ее завершении. Близнецы тогда очень скоро, один за другим, умерли. А Гранька осталась при квартире и, говорили, недолго плакала по своим деткам. Всякое про ту историю тогда говорили. Больше Граньке Бог деток не дал.

* * *

Когда после войны я возвратился в наш фабричный дом на Суконной улице, состав его населения был уже иным. Просто девичьих комнат уже не было. Они были заселены семьями. Некоторые из них были мне незнакомы. Но среди них оставались еще семьи Кутковых, Трофимовых, Тимофеевых, Добрицыных. Без мужей, не вернувшихся с войны, воспитывали детей бывшие наши девушки-стахановки: Леля и Настя Иванцовы, Нюра Кириллова (Есаулова). Они еще продолжали работать на фабрике. А к счастливой Кате Антоновой с войны, хотя и без руки, но с орденом Красной Звезды, возвратился буянистый драчун, ее муж Филя. Она уже успела родить от него сына Володю. По причине инвалидности Филя не работал, но пить продолжал еще больше, чем в довоенную пору. В подпитии по-прежнему часто буянил. Но Кате он теперь с одной рукой был не страшен. Она быстро приводила его в порядок. Видимо, чувствовала Катя, что жить ее израненному Филе осталось недолго и потому не лишала его привычного и единственно доступного удовольствия – выпить и опохмелиться. В годы войны она работала уборщицей в магазине и не только выжила сама, но и вырастила дочь, да и еще сумела деньжонок заработать немало. Рассказывали, что всю войну бывшая чулочница приторговывала водкой и другим дефицитным товаром. Эту коммерческую деятельность Катя продолжала и после войны и была известна в наших окрестных домах всем, страждущим в тяжелом похмелье. Она отпускала зелье в разбавленном и приправленным табачком виде (для крепости) за деньги и в залог. Случалось, что ее клиенты уходили от нее без часов, без пальто, а иногда и приносили кое-что из дома. Ставшая известной ее подозрительная репутация нисколько не смущала Катю. Она продолжала свой промысел на чужой беде и не заметила, как подросший ее сын Володя превратился в пьяницу и хулигана. Дважды он отбывал срок, а из последнего домой так и не вернулся. Прибили его где-то за Уралом дружки-собутыльники. Сама Катя умерла, так и не узнав места, где кто-то закопал в землю ее сына. В день похорон я пришел проводить ее в последний путь. Она много лет была нашей соседкой, и ни у меня, ни у моих покойных родителей не было оснований упрекнуть Катю в недобрых намерениях. А она всегда с добрыми чувствами вспоминала мою Маму, которая в ее сиротской фабричной молодости не отказывала ей в участии и совете. Жизнь свою Катя прожила, как могла. Других вариантов, чтобы выжить, у нее не было. Память о ней хранят дочь и две внучки. Говорят, что теперь появились и правнучки.

* * *

А у Нюры Есауловой ее Ваня с войны не пришел. Он даже не успел с фронта прислать ей ни одного письма. И где он погиб, где его могила, Нюра так и не знает. И все же эта неграмотная, одинокая женщина не дала умереть от голода и холода двум своим малолетним детям, которых они с Ваней произвели на свет Божий накануне войны. Люба родилась раньше на год, а Валерка – когда отец его уже ушел на фронт. Для этой незащищенной семьи тяжелые испытания начались сразу, как началась война. Детей Нюра отвезла в деревню, к сестре, в Тульскую область. А в сорок втором, после освобождения деревни от немцев, она привезла их оттуда полуживых. Как ей хватило сил это сделать и как удалось вернуть детей к жизни, она сама рассказать не могла. Слов для этого она не знала. «Просто, – рассказывала она, – поехала и привезла». А дома, в Москве, не было ни дров, ни пищи. Спекулировать было нечем. Работала на фабрике всю войну. Тем и выжила. А как выжила – рассказать тоже не могла. Просто работала. Получала карточку. А потом война кончилась. И опять работала. А дети, наконец, выросли сами, как могли устроились в жизни. Теперь у Нюры пятеро внуков. Ей уже скоро, наверное, будет девяносто. На улицу она уже не выходит. Иногда я вижу ее, как и Валю Богатыреву, на балконе. И зрение, и память ей тоже пока не изменяют. Мы с ней всю жизнь были добрыми соседями.

* * *

А в нашей квартире в маленькой комнате всю войну жили две фабричные подруги – Мария Васильевна Шакулевская и Анна Самойловна Закурская. О них у меня особые воспоминания.

Мария Васильевна (все ее звали просто Марусей) тогда, в начале тридцатых, была старше своих соседок по общежитию. У ней была другая судьба. Много трудного и трагического ей уже пришлось пережить до того, как она поступила на фабрику и получила койку в общежитии. Когда она родилась, ей самой точно было неизвестно. В паспорте год ее рождения был записан 1898-м. Она говорила, что один или два года ей пришлось прибавить к своему возрасту, чтобы быть принятой на работу. Родилась Мария Васильевна в Польше, в предместье Варшавы Праге. И была она полькой. И по-польски она была вовсе не Васильевной, а Валеевной и фамилия ее была изначально не Шакулевская. Однажды, находясь в командировке в Варшаве, я решил поискать ее родственников или хотя бы однофамильцев. В огромной книге телефонных абонентов я не нашел ни одного с такой фамилией. Встречалось много Сакульских, но не нашлось ни одного Шакулевского. Я рассказал об этом Марии Васильевне по возвращении в Москву, и она согласилась с моим предположением, что, возможно, ее фамилия и была Сакульская. Видимо, когда она, волею судьбы, оказалась в России, какому-то писарю оказалось удобнее записать ее Шакулевской. А ей тогда было все равно – «хоть горшком назови». Первая мировая война безжалостно вырвала ее из дома, лишила родных и близких, обрекла на суровые испытания. Начались скитания в потоке беженцев в 1915 году в связи с большим немецким наступлением и оккупацией Польши. Случилось так, что четырнадцатилетняя девочка сразу и навсегда потеряла свой дом, своих родителей и всех родственников. Теперь приходится гадать, как ей удалось выжить, преодолеть отчаяние и лишения, которым с тех пор не было конца. Мария Васильевна рассказывала о том, как ее вместе с другими беженцами заставляли рыть окопы для обороняющихся русских войск, о скудном пайке, который она получала за тяжелую работу, об опухших своих ногах в осеннюю слякоть и холод, о холодных сараях-бараках, в которых люди не жили, а ночевали, о болезнях и смертях и все-таки о добрых людях, не жалевших куска хлеба, тепла и своего сочувствия несчастным мученикам войны. Случалось, что на следующий день они сами оказывались в этом потоке горя и лишений, но сегодня они делились, чем могли. Рассказывала Мария Васильевна и о том, как однажды она должна была умереть, заболев тяжелой простудой. Но, где-то под местечком Негорелое, ее приютила крестьянская семья и отогрела, спасла от смерти, выходила девочку к следующей военной весне. И здесь произошло чудо! Тут же, около Негорелого, случайно она встретила свою родную тетку – сестру отца, которая жила в этих местах еще с довоенных времен. Она прожила у тетки до тех пор, пока новые вихри судьбы не закружили ее в новом страшном водовороте революции и Гражданской войны. В семнадцать лет судьба свела ее с таким же молодым парнем, как и она. Может быть, на год-два он был постарше ее. Был он сильным, здоровым и добрым рабочим человеком и влюбился в сироту. Да недолго грело их счастье. Парень-то был еще и революционером. Призвала его революция на борьбу за счастье трудового народа. Рассказывала Мария Васильевна, что мужа ее назначили комиссаром. Память ее не сохранила подробностей скитаний по фронтам. Она ушла на Гражданскую войну вместе с мужем и была определена швеей в походную швейную мастерскую. В железнодорожных вагонах она и отступала, впереди мужа, под натиском белых и наступала вслед за ним на деникинском и врангелевском фронтах в 1919–1920 годах. В ее рассказах упоминались стоянки на железнодорожных колесах под Харьковом, на станциях Лозовая и Синельниково, в Екатеринославе и Мелитополе. А когда, бывало, она слушала песню про Каховку, то заливалась горькими слезами. Здесь оборвалось ее счастье. Муж ее, комиссар Красной Армии, в этих местах попал в плен и был расстрелян белогвардейцами. А уже после гибели мужа родила она сына. Вместе с младенцем довоевывала она в походной швейной мастерской Гражданскую, а после снова вернулась к родной тетке в Негорелое, да не одна, а с сыном.

Теперь надо было думать не только о себе. Жизнь вдовы расстрелянного комиссара была теперь подчинена заботам о сыне: как накормить его, одеть, обуть и вырастить человеком. На первых порах помогла тетка, она дала обоим приют и тепло своего небогатого дома. Да и потом добрая женщина не обидела племянницу. Она взяла на себя заботы по уходу за ребенком, а Мария искала и находила себе всякую мелкую работу. Пригодился опыт, приобретенный в воинской швейной мастерской. Ходила по домам, шила, перешивала, ремонтировала. Заработанного только-только хватало на еду. И решили они с теткой, наконец, что надо Марии уходить в большой город и там искать работу. Мальчика тетка оставила у себя.

Какое-то время перебивалась молодая женщина у знакомых своей тетки, земляков из Польши в Минске. Но удачи в этом городе не было, и с их рекомендацией отправилась Мария в Москву. Здесь, на Брестской улице, она нашла еврейскую семью, которая приняла ее к себе в домработницы за ночлег, еду и одежду из своих обносков. По рассказам Марии Васильевны, ее хозяева, сами недавно обосновавшиеся в Москве, жили до Первой мировой где-то в белорусско-польском местечке и занимались мелкой торговлей. В нэповской Москве они тоже сумели организовать мелкое торговое дело и выглядели достаточно обеспеченной семьей. Землячку свою они приняли по-доброму и по прошествии некоторого времени даже устроили на работу в какую-то кондитерскую фабрику. За ночлег и стол Мария Васильевна выполняла всю домашнюю работу у хозяев, а на остальное, главным образом на помощь сыну, она зарабатывала на фабрике. Мария Васильевна долго помнила доброту и участливое отношение к себе своих еврейских земляков-хозяев. Она даже говорила, что чувствовала себя в их квартире, на кухне членом общей семьи. Кто-то из сыновей хозяев даже пытался ухаживать за молодой и симпатичной Марией. На деникинском и врангелевском фронтах Гражданской войны жена комиссара-болыпевика Мария Шакулевская в походной швейной мастерской научилась нехитрому мастерству латать и штопать израненное и изорванное красноармейское обмундирование. А в нэповской Москве, в еврейской семье, вдова расстрелянного белогвардейцами комиссара научилась отстирывать до иссиня-белой чистоты постельное белье и скатерти, крахмалить их до упругого, прохладного хруста. И еще в это время она познала все тонкости и секреты еврейско-польской кухни. Это прачечно-кулинарное искусство она через много лет передала в наследство моей жене. Я вспоминаю об этом всегда в дни больших стирок и по праздникам, накануне которых моя жена печет, варит, жарит и особенно готовит фаршированную рыбу.

Жизненная школа Марии Васильевны в Москве получила продолжение на Московской чулочной фабрике имени Ногина, которая и поныне светит окнами своих цехов на Большую Сущевскую улицу в Марьиной роще.

С добрыми своими хозяевами она в конце концов рассталась. С окончанием нэпа они оказались не в состоянии содержать прислугу. А гордой польке уж очень навязчивыми стали казаться ухаживания хозяйского сынка. Теперь Мария Васильевна поселилась у других добрых людей, живших в собственном доме в Останкино. Теперь комиссарскую вдову судьба свела с семьей бывших русских крестьян» ушедших из своей Рязанской деревни от коллективизации. Успела эта семья вовремя принять правильное для себя решение в предчувствии великих деревенских перемен. Глава семьи был мудрым человеком. Он успел ликвидировать свое небедное хозяйство в родной деревне и приобрести дом на некогда привилегированной интеллигентной дачной московской окраине в Останкино недалеко от графского шереметевского дворца. Здесь, на этой почти сельской окраине, бывшим крестьянам много лет удавалось сохранять привычный деревенский уклад жизни. При доме был большой огород. У хозяина была лошадь. Две дочери были с мужьями. В этот останкинский семейный «колхоз» и определилась квартиранткой все еще молодая и одинокая теперь уже пролетарка с чулочной фабрики Ногина. Ей было удобно отсюда ходить пешком, по прямой Шереметевской улице, на фабрику. Всего каких-нибудь три километра молодые ноги пробегали быстро. А хозяевам тоже было удобно. Хоть плата за койку была невелика, зато расторопная квартирантка оказалась хорошей помощницей в хозяйстве, как говорится, свет не без добрых людей. Снова комиссарская вдова попала в хороший хозяйский дом. А сил у нее хватало и на работу у фабричного станка, и на хозяйском огороде, и в доме. Ведь она к этому времени многому научилась. Словом, хозяева приняли сироту в свой дом как родного человека. Всяко было в этом доме. Но до конца дней своих Мария Васильевна только добром вспоминала приютивших ее останкинских хозяев. Дружба с ними, то есть с дочерьми и мужьями умерших хозяев, продолжалась многие годы. Она помогла одинокой женщине пережить суровые годы войны. Подруги поддерживали ее и сочувствием, и картошкой со своего останкинского огорода, ведь никогда никаких пенсий и льгот вдова расстрелянного комиссара не получала. Да она их и не просила. Просто не знала, что могла бы иметь на них право. А из списков личного состава Красной Армии сама она была исключена уже давно. И, видимо, оставшимся в живых боевым соратникам было недосуг за собственными и государственными заботами вспомнить о расстрелянном комиссаре. А вдова его, гордая полячка, просить не умела. Она научилась работать и жить своим трудом. Каждое лето в отпуск она ездила в Негорелое к своей тетке и сыну, для которого она жила и работала.

Жить бы да жить Марии Васильевне у своих друзей-хозяев на останкинской даче. Но случилось такое, что заставило ее принять новое решение. В нее влюбился муж хозяйской дочери и ее подруги Илюшка. А она не могла принять его признания. Не могла она разбить семью и счастье своей подруги, Илюшке она сказала: «Нет!», а из приютившего ее дома ушла в наше фабричное общежитие. Так судьба свела нас с ней в наш закрестовский период жизни. Ей тогда было уже за тридцать. А жить ей пришлось с девушками, которые лет на десять были ее моложе и звались они Нюрами, Верами, Дусями. Вот и ее тогда звали, как и их, Марусей. Но она, конечно, отличалась от них и поведением и прежде всего заботами. У нее их было значительно больше. Побольше было и жизненного опыта, уменья жить экономно, рассчитывая только на свой заработок. А чтобы он был выше, она старалась свой план выработки перевыполнять и очень скоро стала ударницей. Ее фотокарточка бессменно присутствовала на фабричной Доске почета. Во многом в ее поведении сказывалась гордая шляхтенская порода. Она хранила в своих воспоминаниях о детстве иную картину жизни.

Отец ее был служащим банка и, видимо, его заработок обеспечивал в семье достаток. А строгий его характер был основой семейного порядка, прежде всего, в воспитании детей. Наверное, с тех детских пор Мария и усвоила основные правила жизни – честность, трудолюбие и независимую гордость, которая проявлялась во внимательном отношении к себе, к своему внешнему виду, в уменье выглядеть всегда опрятной, небогато, но прилично одетой. По дороге на фабрику в стайке своих молодых подруг Маруся ничем не отличалась от них. А в праздничные или выходные дни она выходила на улицу в модном платье, в красивой обуви, в добротном драповом пальто и в головном уборе в тон ему. Не любила Маруся выглядеть бедной сиротой. Никогда никому не жаловалась, ни у кого не одалживала. Но в помощи подругам не отказывала. Вокруг ее имени никогда не было сплетен. Девушки уважали и побаивались своей старшей товарки. И еще одна мелочь – любила Маруся угощать своих подруг по праздникам разными вкусностями, которые она умела и любила готовить. Ее пирожки с маком и изюмом узнал в ту пору и я.

Однажды перед праздником 1 Мая я пришел из школы и увидел в нашей комнате довольно странную картину: Маруся сидела на полу, между колен у нее был зажат маленький чугунок, в котором она энергично двумя руками скалкой что-то растирала или толкла. Оказалось, что она готовила мак для начинки пирожного рулета. Пожалуй, с этого дня я и запомнил Марию Васильевну как подругу моей Мамы. Они дружили потом до конца своих дней. А мне, как и моим братьям и сестре, передалось глубокое и преданное к ней уважение за ее бескорыстную доброту. В моей послевоенной жизни и в жизни моих детей ей предстояло занять особое место второй матери и бабушки. Но об этом будет другая повесть. А у Марии Васильевны к началу войны вырос сын, как она рассказывала, красивый и добрый парень. Она виделась с ним только в дни коротких отпусков, но все время, пока он рос и воспитывался у тетки, она жила и трудилась только для него, о нем думала, за него молилась и им гордилась. Накануне войны сын поступил в офицерское артиллерийское училище в Минске. Прислал маме фотографию в военной курсантской форме. Теперь мать стала ждать времени, когда соединит свою жизнь с сыном, будущим командиром Красной Армии. Но началась война, фашисты очень скоро захватили Минск. И Мария Васильевна даже не успела получить от сыночка последнее письмо. Началась новая страшная полоса ее сиротской жизни.

* * *

Наше новое жилище в фабричном общежитии было более чем скромно, прямо сказать, не Бог весть какое. Но все мы были ему очень рады. Особенно довольна и рада была этому подарку от дирекции фабрики имени Ногина наша Мама. В наших скитаниях по чужим углам больше всего и физических, и моральных неудобств приходилось испытывать и переживать ей. Хозяйский эгоизм и особенно амбиции хозяек даже при благополучно складывающихся отношениях в повседневной жизни, во всех кухонных и прочих мелочах, ежедневно и ежечасно беспокоили, если не сказать большего, ее самолюбие и достоинство. Хозяевам было несвойственно замечать за собой намеренную и тем более непреднамеренную бестактность. А Мама должна была их терпеть. Конечно, ее терпения хватало настолько, чтобы сохранить с ними добрые отношения. Но расставались мы с добрыми хозяевами, приютившими нас в своих семьях, не только с благодарностью, но и с радостью, что этому теперь пришел конец.

Далеко не бог весть какое хорошее было наше новое жилище. В девятнадцатиметровой комнате нас было шестеро, и размещались мы по-прежнему. По двум противоположным стенам в комнате встали две полутораспальные кровати. На одной, старой, еще дореволюционного происхождения, металлической кровати спали наши родители. А на второй, новой, тоже металлической, с никелированными спинками, спал я с братом Александром. Около печки уместился наш, тоже деревенский и тоже дореволюционный, окованный жестью сундук. На нем спала сестра Антонина. Вдоль стены, между окнами, аккуратно встал купленный для новой квартиры небольших габаритов диван. На нем спал старший брат Николай. А между Тониным сундуком и Колиным диваном, посередине комнаты, поставили стол. Он был раскладной, с двумя опускающимися полками и в сложенном положении занимал мало места. В правом углу, между окном и родительской кроватью, уместился резной, еще дореволюционный буфет с горкой для чайной посуды, с витражными стеклами. Словом, почти вся мебель, нажитая родителями еще до революции, уместилась в нашем новом жилище. Но передвигаться в нем можно было только боком, особенно тогда, когда семейство начинало укладываться спать.

После скитаний по чужим углам мы в нашей комнате этих неудобств не замечали. Более того, через некоторое время в комнате уместился еще и орехового дерева комод, который Мама вывезла из деревни, несмотря на наши протесты. В нем разместилось наше белье. А верхняя одежда, так же, как и в девичьих общежитейских комнатах, висела на плечиках, завернутая в простыни, над кроватями. Расхожая одежда висела на общей вешалке в кухне. В тесноте пришлось жить, да не в обиде. За обеденным столом умещалась не только вся семья, по праздникам Мама умудрялась усаживать многочисленных гостей – и родственников, и друзей. Жили в радости и день ото дня растущем благополучии. Отец наш тогда работал заведующим магазином фабричного отдела рабочего снабжения. Тогда же на работу пошли инженерами старшие братья. Старший брат Николай теперь работал прорабом на стройке. А Александр – инженером в Московском областном бюро технической инвентаризации. Иждивенцев в нашей семье оставалось теперь только трое – Мама, да я с сестрой Антониной. Сестра тогда уже училась в седьмом, а я во втором классе. С ней вместе целый год я продолжал учиться в школе № 15 на Третьей Мещанской улице, по старому месту жительства. В 1934 новом учебном году в третий класс я пошел в новую школу № 48, которая была построена к тому времени на большом пустыре слева от Ярославского шоссе, если ехать от центра. Школа эта называлась «Образцовой», и этому соответствовали техническое обеспечение учебного и воспитательного процесса и состав учителей. К сожалению, я проучился в ней всего два учебных года, но с тех пор я не видел больше в своей жизни таких школ. В пять этажей она растянулась по пустырю длинным фасадом, окнами своих просторных классов на восток. А окна широких коридоров выходили во двор с распланированными зелеными газонами и огромными клумбами цветов. За этим цветным двором был построен большой школьный стадион с футбольным полем, местом для толкания ядра, теннисными кортами, волейбольной и баскетбольной площадками. Оборудование школы соответствовало задачам гармоничного обучения и воспитания учеников всех возрастов. Здесь имелись киноклассы, специально оборудованные кабинеты по химии, физике, биологии, географии, токарные и слесарные мастерские для настоящих занятий по труду. Впервые в жизни я узнал в этой школе, что означало название «Актовый зал». Он был двусветный, с большой сценой, партером и балконом, с кинобудкой, с гримерными помещениями для самодеятельных и профессиональных артистов, выступавших на школьных утренниках и концертах. Первый раз в жизни я увидел и настоящий, огромный физкультурный зал со всеми спортивными снарядами. Рядом со спортзалом находился медико-санитарный кабинет. Профилактические осмотры и различные прививки проводились здесь регулярно со строгим соблюдением правил санитарии и стерильности. Дисциплинирующий порядок в школе начинался с гардероба, который располагался в просторном вестибюле. Каждый класс имел свои секции, которые обслуживались дежурными учениками. У каждого был свой номер. Раздевание и одевание проходило под наблюдением дежурных педагогов. Как непохожи современные школьные раздевалки на те, что запомнились мне с детства. Мне иногда приходится провожать и встречать из школы свою внучку. В тесном коридоре раздевалки в часы пик нет никаких гарантий безопасности из-за столкновений с врывающимися сюда с разных концов коридора, с лестниц и из входных дверей школьниками всех возрастов. Этот дикий набег не поддается никакому порядку. Да за ним в это время никто не следит. Иногда с лестниц просто сваливается визжащий ком сцепившихся голов, рук, ног, портфелей. Справа и слева, навстречу друг другу и вперегонки проносятся с визгом разъяренные непонятным азартом мальчишки и девчонки. Словно пушечными выстрелами грохочет входная дверь, через которую в гардероб по ногам врывается холодный, в зимнюю и осенне-весеннюю пору, воздух.

Конечно, дети всегда и везде одинаковы. И мы в свое время не были паиньками. Но в нашей Образцовой сорок восьмой было достаточно простора, на котором также неудержимо и неуправляемо взрывалась наша такая же необузданная энергия. Но в гардеробе с раннего утра и по окончании занятий у нас царил строгий порядок. Однако не гардероб, конечно, определял условия нашего школьного порядка. Его олицетворяла внушительная, уважаемая и строгая фигура нашего директора, которым был Георгий Михайлович Орлов. Мне он был знаком еще по пятнадцатой школе на 3-й Мещанской. А теперь я снова встретился с ним в новой школе. Не знаю, знакомы ли современные школьники со своими директорами? Мы же своего директора знали, и каждый день нас встречал и сопровождал в школе его строгий и заботливый взгляд. Он видел нас с высоты своего огромного роста. Не случайно, видимо, я запомнил его стройную, высокую фигуру в ладно сидящем на нем костюме и его строгое мужественное лицо с крупным носом и внимательными глазами. Я, как и все, боялся его. А однажды, вихрем вылетая из актового зала после урока пения, я вдруг оказался рядом с его ногами. Очень я испугался, когда понял, что это ноги директора, и приготовился к строгому наказанию. А Георгий Михайлович просто что-то ласково сказал, глядя на мое испуганное лицо, и также ласково погладил меня по стриженой голове, а потом выпустил из своих рук, словно пойманную птичку, на волю. Помню, как несказанно удивленный лаской этого большого доброго человека, я стремглав выскочил из-под его ног и без оглядки припустился по широкому и длинному коридору. Только много лет спустя я понял, что судьба свела меня в самом начале жизни не только с добрым человеком, но и с выдающимся педагогом, известным во всей стране. Много лет Георгий Михайлович Орлов работал заведующим Отделом образования Москвы, а затем, вплоть до конца послевоенных сороковых, – заместителем Министра народного образования РСФСР.

Очень важной персоной в нашей сорок восьмой школе был заместитель директора по учебной части – завуч Антон Павлович Туш. Он тоже перед тем как прийти в новую школу работал в той же должности в знакомой мне пятнадцатой. И он тоже был известной личностью среди московских учителей. В отличие от директора, Антон Павлович был среднего роста, толст и лыс, но также как и Георгий Михайлович Орлов был добр к детям. Но если доброту первого нельзя было угадать за его строгим видом, то у другого доброта светилась и на круглом, с толстыми щеками, лице, и на лысой, формы глобуса, голове, и исходила от всей его толстой, с огромным животом, фигуры. Полнота завуча не мешала ему быстро и ловко двигаться среди необузданных потоков и ватаг учеников, врывающихся по утрам в гардероб и в коридоры школы. Добродушный вид Антона Павловича часто подводил нас. В своем коридорном буйстве мы не замечали другого его педагогического качества – справедливой строгости. Он быстро обнаруживал наиболее неукротимых «злоумышленников» и усмирял их или на месте, или отводил в класс к учителю, или вовсе в свой кабинет – на строгую беседу. Замеченные им проказы и тем более злонамеренные поступки не оставались без замечаний и наказаний, но в пределах традиционных мер школьной педагогики. Самой строгой мерой было исключение особо провинившихся из Образцовой школы. Но мне помнится, что случаев таких у нас не было.

Образцовой наша школа была совсем не потому, что в ней были собраны только особо талантливые дети. В школе тогда училось около трех тысяч человек и большинство из них проживали в непривилегированных Закрестовских, Останкинских, Ростокинских и Алексеевских окрестностях. Не ошибусь, сказав, что большинство из них происходило из барачных поселков строителей Москвы, раскинувшихся по пустырям вдоль берегов тогда еще не очень грязной и тухлой реки Копытовки. Я до сих пор удивляюсь тому, как и почему нашу Образцовую сорок восьмую школу московские городские власти сумели построить в небогатое время второй пятилетки. Тем более удивительно и трогательно вспоминается оказанное детям внимание со стороны тогдашних органов Советской власти в сравнении с положением, в котором оказались школы в эпоху строительства «рыночных отношений» или, проще говоря, в эпоху реставрации капитализма. Сейчас в российской школе под этой новой идеей творится дикий эксперимент вовлечения детей в спекулятивное предпринимательство. Самой безобидной его формой является появление детской профессии мойщиков автомобилей. Этот детский промысел я каждый день наблюдаю из окон своей квартиры, выходящих на древнюю московскую реку Яузу. Он начался лет уже семь тому назад в самом примитивном виде. Мальчишки с ведром и тряпкой предлагали свои услуги проезжающим автолюбителям. Плата за услугу была тогда копеечная. А теперь я наблюдаю заметную организацию этого русского автосервиса, подобного которому я не видел ни в одной стране. Мойщики уже вооружены бытовой химией, щетками на каждый вид моечной операции. Но самое главное, мойщики объединились в группы, которые по берегу Яузы застолбили свои стоянки и оберегают их от конкурентов. Клиентами их стали не просто автолюбители, а те самые «новые русские» нерусской, кавказской национальности, проезжающие по набережным в роскошных «Вольво», «Мерседесах» и «Пежо». Плату с них мойщики берут в «баксах». А недавно я видел и другую, совсем новую фигуру на мойщицкой набережной – сборщика дани или, как их теперь называют, рэкетиров. Словом, начался на детском рыночном промысле процесс конкуренции, социальной дифференциации, эксплуатации и разборок, похожих на классовую борьбу. На нашей набережной каждый день слышатся выстрелы, иногда разрывы гранат. А однажды наш Президент похвалился, что его внук тоже зарабатывает на мойке машин, наверное, он занимается этим промыслом не на нашей Яузе, и негативные социальные последствия и рэкетиры ему не угрожают.

В трудное время начала первой сталинской пятилетки по решению московских властей в столице было построено несколько новых зданий школ с высоким техническим оснащением, которые были названы Образцовыми. В них были хорошие учителя и учились обыкновенные дети. Мне повезло. Я два учебных года проучился в такой школе и до сих пор помню нашего образцового директора, его заместителя по учебной работе, учителя физкультуры Николая Павловича и нашего классного руководителя в третьем и четвертом классе «Д» Иду Сауловну Френкель. И еще я забыл сказать, что у нашей Образцовой школы был образцовый шеф – завод «Калибр». Он тоже был первенцем социалистической индустрии. Наша школа была построена недалеко от этого завода, и она ощущала постоянное внимание и участие его руководства во всех нуждах и потребностях. Дирекция и заводская профсоюзная организация оказывали школе материальную помощь в приобретении учебного оборудования, в организации питания, в проведении различных культурных мероприятий. У нас в школе была отличная столовая. В большую перемену нас всех водили туда обедать.

Значительную часть расходов за наши обеды оплачивал завод, а с родителей наших за это приходилось около трех рублей в месяц. Время-то тогда было еще карточное, а обеды, однако, были не только сытные, но и вкусные. До сих пор помню чистые, длинные столы, покрытые клеенкой. На них в тарелках наложенные горкой ароматные пирожки, только что испеченные на нашей кухне. Помню и добрых официанток, разносивших на подносах вкусный гороховый суп.

Директор завода «Калибр» часто бывал в нашей школе на всех официальных актах и праздничных мероприятиях. Поэтому всем нам он был знаком так же, как и наш директор. В школе учились дети рабочих и служащих с этого завода, и связь с ними была органической. Рабочая молодежь приходила к нам в качестве пионервожатых и комсомольских наставников. Я помню нашего вожатого Борю и последнюю экскурсию с ним в парк Сокольники после окончания четвертого класса. Он целый день угощал нас лимонадом и пирожными на деньги, выданные ему для этого на заводе.

Вообще во вспоминаемые мной годы шефство над школами заводов, фабрик, колхозов и совхозов было не только широко распространено, но и не было формальным. Ведь, наверное, я не случайно запомнил это шефство благодаря не только вкусным пирожкам и громкой музыке заводского духового оркестра, звучавшего с балкона нашего актового зала. Нет, не случайно я запомнил на всю жизнь название нашего завода-шефа! Мы, дети, гордились им, и в последующие годы мне приятно было читать в газетах и слушать по радио рассказы о передовиках, героях труда этого завода и о его успехах во Всесоюзном социалистическом соревновании. Как-то он теперь выживает в условиях беспредела демократического «рыночного соревнования»?

* * *

Все мы, которым посчастливилось учиться в сорок восьмой Образцовой школе, любили ее. А про себя скажу, что я не испытывал чувства неохоты ходить в школу. Тревога по поводу предстоящего диктанта или несовершенства спортивной одежды иногда была, но желания «прогулять» занятия у меня никогда не возникало. Мне в школе было интересно. Успехи мои в учебе тогда были не очень высокие, но итоговые контрольные работы по русскому и арифметике я писал на твердые четверки и закончил свое начальное образование круглым хорошистом с пятеркой по поведению, несмотря на то что во всяческих проказах был не последним человеком. А годовое сочинение мы писали о новогодней Елке. В тот год по инициативе Павла Петровича Постышева, Секретаря ЦК ВЛКСМ, ее вместе с Дедом Морозом, Снегурочкой и Прекрасной Лесной Сказкой восстановили в утраченных правах главной детской новогодней радости. Главную елку с тех пор стали устраивать в Колонном зале Дома Союзов. Но на ней мне в детстве так и не довелось побывать. А свой первый Новогодний праздник под нашей школьной елкой я помню: она была устроена в большом актовом зале с помощью наших шефов с завода «Калибр» с увлекательными затеями и подарками от Деда Мороза. Под сохранившимся впечатлениям о подаренной нам радости все мы и написали очень похожие по содержанию сочинения. А о Елке в Колонном зале оставалось только мечтать. Правда, после войны, уже будучи студентом МГУ, мне удалось попасть на этот, за многие годы отработанный и отштампованный, спектакль. Пригласила нас туда с друзьями наша однокурсница, которая была дочерью очень влиятельной особы из Центрального Совета профсоюзов и, конечно, бывала здесь в новогодний вечер каждый год. А тогда, в 1953 году, мы уже учились на пятом курсе, мне было двадцать девять лет. Вспоминая эту новогоднюю Елку в Колонном зале, я написал бы совсем другое сочинение. Спектакль на этой элитарной Елке оказался не по возрасту не только для меня, но и для большинства присутствующих на нем недорослей из высокопоставленных семей наших рабоче-крестьянских руководителей. Мне остается радоваться тому, что разочарование от этой великолепной забавы не перебило моих воспоминаний о нашей первой новогодней Елке в нашей Образцовой сорок восьмой школе. Школа была, по-современному выражаясь, элитарной, а учились в ней совсем не элитарные дети. Обычно по утрам в первую смену, а в полдень – во вторую ребята шли ватагами из села Алексеевского и с Церковной Горки, с Маломариинской улицы и от поселка близ завода «Калибр», со Старой и Новой Алексеевских улиц и с наших, расположенных около Ярославского рынка, Суконной и Маломосковской. Шли они мимо раскинувшихся вокруг школы полей совхоза имени Сталина. К осени здесь вырастала капуста цветная, белокочанная и красная, морковь, свекла, брюква, турнепс. А потом на переменках, да и на уроках доставая их из-под парты, мы громко хрустели кочерыжками, морковкой или репой. Невелик был этот наш грех. Я не помню, чтобы сторожа совхозного огорода прибегали бы к жестоким мерам в борьбе с нашими нашествиями, а витаминная прибавка к школьному обеду нам не вредила.

Наша ватажка из Маломосковских и Суконной улиц до совхозных огородов не могла пройти мимо Ярославского колхозного рынка. Нас привлекал туда клоунадный аттракцион при устроенном там зверинце. Через каждый час-два клоун с высокой эстрады зазывал рыночную публику посетить сеанс звериного театра, где главным солистом был «слон-жонглер, балансер и танцор». В зверинец мы ходить не любили. Уж больно жалкий вид был у невольников-артистов в тесном и вонючем сарае. А вот клоунов – рыжего Вильямса и абсолютно партикулярного Иванова – мы слушали до конца их недлинной программы. Перед эстрадой собиралась на каждые полчаса довольно плотная толпа любопытных зевак. А рыночные воры, пользуясь дармовым спектаклем, обшаривали их карманы. Иногда кому-нибудь удавалось схватить их за руку, но чаще слышались вопли уже обворованных ротозеев.

Были на рынке и другие аттракционы. На одном из них можно было измерить свою силу с помощью ручного динамометра или ударом кувалдой по какому-то стержню. От богатырского удара по размеченной доске вверх подскакивала металлическая стрелка, которая замирала на отметке, соответствующей силе богатыря. А на другом силачу предлагалось сжать широко расставленные металлические рукоятки. Нашей ребячьей силе жесткие пружины этих устройств не поддавались. Но тем не менее интересно было понаблюдать за стихийным соревнованием приезжих колхозных богатырей и местных спекулянтов-охмурял. Для нас это было бесплатное удовольствие, а богатырям тоже не в раэзор – по пятьдесят копеек за удар или отжим. Находились такие, после удара или натужного жима которых стрелка подпрыгивала до самого верха и раздавался громкий звонок. За этими пределами сила была уже неизмерима. Победители получали подарок – керосинку, примус, сапожную щетку или что-нибудь еще негожее, но неожиданное и потому удивительное, чем победители были всегда очень довольны. А в другом балаганчике рыночной публике тоже за пятьдесят копеек предлагали испытать свою ловкость и глазомер. Здесь надо было с расстояния трех-четырех метров суметь накинуть маленькое колечко на рукояти воткнутых в стенку ножей. Пятьдесят копеек стоили надутые в кипящем масле тощие китайские пирожки. За ловкими действиями китайских пирожников мы наблюдали с таким же интересом, как и за силачами на аттракционах. Слушали их рекламные, почти не на русском языке, речитативы. Понятно было только одно: «Люб ля пара, люб ля пара». Но мы пирожков не покупали, а покупали в конце экскурсии по рынку, по коробочке на двоих, мятные драже под названием «Пектус» и успевали их съесть по дороге до школы.

Из дому мы выходили всегда загодя, и времени у нас хватало походить по рынку, не пройти мимо огородов и успеть поиграть перед уроками на школьном дворе в салочки, чехарду. А девчонкам хватало времени напрыгаться через веревочку. Тут наши региональные ватаги сразу распадались, и на вид неорганизованное бушующее ребячье сообщество разбиралось по классам. Наконец, мы становились в линейку и поочередно заходили в школу. В этот-то момент и возникала снова тревога за предстоящий диктант или вызов к доске.

* * *

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7

Другие электронные книги автора Константин Григорьевич Левыкин