Оценить:
 Рейтинг: 0

Ода утреннему одиночеству

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

При всей схожести, режиссера от вышеупомянутой девушки все-таки отличает одна черта – отсутствие четкой цели. Каждая молодая женщина, как бы мало у нее не было ума, осознает, во имя чего прихорашивается, режиссер же этого не знает, и это незнание тревожит и злит его. Тщеславие режиссеров самого трагического склада – это тщеславие ради тщеславия. Девушка, выскочившая, наконец, замуж, немедленно забывает о большинстве своих забот, для режиссеров же такой миг умиротворения не наступает никогда.

Остается впечатление, что режиссеры вобрали в себя большую часть мирового нарциссизма. Они пользуются для самолюбования всеми способами, экраном в том числе. В отличие от писателей, которые перечитывают старые вещи редко и с неприязнью, режиссерам никогда не дано досыта насмотреться на снятые ими фильмы. Даже влюбляясь в очередной раз в какую-нибудь актрису (ни в какую иную женщину кроме актрисы режиссер влюбиться попросту неспособен), они подсознательно имеют в виду собственную персону. Актриса режиссеру нужна для самоотражения. Снимая в своем фильме красивую актрису, режиссер внутренним зрением видит в ней самого себя. Можно даже сказать, что актриса это физическое олицетворение режиссерской женственности.

Вот почему режиссеры так часто меняют жен. Таким образом они обновляются. Режиссер хочет быть вечно молодым и красивым, но актрисы, как и вообще женщины, стареют. Долго сохраняет красоту лишь одна категория женщин – умные женщины, но таких мало. Будучи не в состоянии видеть в нескольких фильмах подряд на экране собственное все стареющее отражение, режиссеры поступают с надоевшими актрисами так же, как подростки с прыщиками: выдавливают их. Будь режиссеры поумнее, они, воздерживались бы от такого шага хотя бы в целях гигиены. Функция зеркала – показывать человека таким, какой он есть, а что за толк, кроме эффекта Дориана Грея, может быть от приукрашенного отражения?

Поэтому самые разумные режиссеры это те, кто в месте, которое прочие люди называют домом, держат тайное второе «я», почти что собаку, время от времени, в промежутках между съемками, напоминающую им об иллюзорности экранного самоотражения. Польза от такого устройства жизни двойная, поскольку в подобном случае режиссеру легче держать в порядке ее финансовую сторону, что для него крайне важно и во имя чего он предпринимает постоянные и превосходящие его возможности усилия. Увы, осторожных режиссеров мало.

Кроме тщеславия режиссеров характеризует страсть руководить всем и вся. Тут они более всего похожи на много лет проработавших в школе учительниц. Как те не могут не поучать всех, в том числе и собственных родителей, так и режиссер. Разница лишь в том, что учительницы ждут от окружающих, в первую очередь, послушания, режиссеры же хотят, чтобы все люди кругом были как герои фильма, то есть смелые, умные, хорошо воспитанные и великодушные, либо злые, но тогда уже по-настоящему, как истые дьяволы. Поэтому выбравший себе в качестве амплуа костюмные фильмы режиссер безопаснее для ближних, чем тот, который привык барахтаться в хитросплетениях психологической драмы. Но скучнее всех режиссер-эстет, который требует, чтобы каждый принесенный в дом арбуз был разрезан наикрасивейшим образом.

Сами деньги это вид материи, которую режиссеры любят примерно в той же степени, что сценаристы, но иначе. Писателю гонорары нужны для того, чтобы сочинять, что делает его экономным и подчас даже скрягой. Мы держим деньги в зависимости от общественной формации или в сберкассе, или в банке и думаем лишь о том, как бы дожить от одного поступления до следующего. Режиссерам же деньги нужны для того, чтобы их как можно быстрее и эффектнее растратить. Тщеславие обязывает! Режиссеры выбирают ресторан не по кухне, а по ценам (где дороже). Когда мимо проезжает свободное такси, рука режиссера поднимается как будто сама собой не только тогда, когда он никуда не спешит, но и в случае, когда рядом нет ни одного знакомого, который увидел бы, как он садится в машину. Всегда ведь можно поехать хотя бы к какому-то знакомому сценаристу и попросить у него денег на оплату проезда. Не знаю, потому ли режиссеры не умеют беречь деньги, что их работа подразумевает операции с миллионами, или они выбирают себе профессию именно исходя из такой возможности. В любом случае, внешний блеск для режиссера важнее внутренней сути, и если б дело стало за ним, он превратил бы весь мир в роскошно декорированный кинопавильон.

На вступительных экзаменах в Академию режиссерам, помимо прочих, задавали и такой вопрос: в чем, собственно, суть их будущей профессии? Оператор снимает, актеры играют, осветитель освещает, а чем именно занимается режиссер? Рене Клер якобы говорил, что режиссер выбирает величину плана (естественно, не киностудии). Хорошо, но почему в таком случае его не называют «избирателем величины плана»? Наверно, режиссеры и сами ощущают неопределенность своей функции, почему б иначе они уделяли столько внимания созданию себе славы таинственной творческой личности, чуть ли не демиурга. Эта проблема для них настолько важна, что они даже забывают о конкуренции и соединяются коллегиально для достижения своей цели. Как говорится, чем наглее ложь, тем проще ей верят, потому что уж о демиургстве режиссеров речи быть не может. Демиург создал, как полагают, мир из ничего, но режиссеру для начала нужен сценарий. Сам он неспособен выдумать ни одного героя, он умеет их только убивать, вычеркивая из списка действующих лиц. Если доверить режиссеру роль настоящего демиурга, вы увидели б, что из этого получилось бы – в лучшем случае, ожила бы древнегреческая мифология с ее кентаврами, циклопами и прочими уродами. Режиссеру ничего не стоит соединить два персонажа в один, пусть даже и ведущий себя нелогично (в каком-то эпизоде он может и встретиться с самим собой), или сделать из героини героя и наоборот (в этом смысле они схожи с некими хорошо зарабатывающими в современном мире специалистами). Сценарий для режиссера это ведь, как они сами говорят, «болванка». Представьте себе дирижера, который отнесется к симфонии, как к болванке, перенесет начало в конец, конец в середину, а середину в начало, поменяет анданте на аллегро, доверит партию скрипки тромбону и уволит барабанщика, потому что игра последнего не соответствует его концепции. Такого дирижера немедленно отправили бы в кафе бренчать на пианино (и ему еще крупно повезло бы, потому что в пианистов, как известно, не стреляют), зато режиссера, ведущего себя подобным образом, критики уважительно называют автором фильма.

Все мои знакомые режиссеры напоминали мне одного дальнего родственника – директора спичечной фабрики, вечно жаловавшегося на подчиненных, из-за которых постоянно срывается выполнение плана, уже настоящего. Впрочем, профессия режиссера имеет нечто общее и с искусством, ведь выпрашивать инвестиции и выбивать дотации это тоже искусство.

Режиссеры, правда, не особенно умны, и однако, не настолько глупы, чтоб при своей женской интуиции не ощущать двусмысленность положения, в котором они оказываются, будучи вынужденными общаться со сценаристами. С вежливой улыбкой бизнесмена они дают нам понять, каково, по их мнению, истинное место сценариста в процессе производства фильма – это немножко больше, чем чистильщик обуви Его Высочества Режиссера и немножко меньше, чем референт. Мы для них нечто пустяковое, однако, неизбежное, примерно как носки. Общественное мнение стоит на той же точке зрения: слава, поездки на фестивали, банкеты, цветы и вульгарно-красивые женщины достаются им, режиссерам; нам, сценаристам остается лишь парадоксальное, ни к чему непригодное знание, что настоящие авторы фильмов все-таки мы, хотя весь мир и считает ими режиссеров.

4

Поздней осенью с Камчатки, где он был в командировке, вернулся мой старый приятель художник Коля Килиманджаров. Мы познакомились с ним когда-то на совместном семинаре молодых писателей и книжных иллюстраторов, позже он приезжал ко мне в гости в Ереван, а я, будучи в Москве, всегда ночевал у него. У Коли в центре города была мастерская, которую он использовал, скорее, в других, хотя в какой-то степени тоже художественных надобностях. Мастерская состояла из двух комнатушек, в каждой имелось по продавленному дивану, по торшеру и по полке с американскими журналами определенного сорта – «для создания настроения», как объяснял Коля. У него было множество приятелей, разбросанных чуть ли не по всем советским городам, и еще больше приятельниц, которые время от времени ездили в Москву походить по театрам или за покупками. Я думаю, однажды настанет время, когда подлинное значение августовской революции будут видеть не столько в ликвидации большевистского строя или самоопределении народов, сколько в победе культуры земледельцев над культурой кочевников. Весь Советский Союз был полон странствующих граждан, которые тряслись в поездах и глохли в самолетах, чтобы где-нибудь купить сорочку мужу, туфли жене или школьную форму детям. Но не будем их осуждать и не только потому, что, как всем известно, в родном городе они этого достать не могли – в свободное от магазинов время те же самые люди шли в московские музеи и театры вместо того, чтобы таращиться по всей стране на одни и те же телепередачи, как сейчас. Но поскольку с местами в гостинице в столице были большие трудности, то кроме меня в мастерской останавливалось еще много всякого провинциаального народу, в том числе женского пола, и если с тех пор, как я поселился в Москве, последних случалось больше одной, хозяин звал меня в компанию. Я до сих пор помню одну даму из Ленинграда, которой я должен был грозить, что придушу ее, поскольку она нуждалась в этом для полного удовлетворения, и некую латышку, звавшую меня в Юрмалу, куда я так и не добрался.

Но Кюллике я увидел не у Коли, а на экране. Вообще-то, когда показывали советские фильмы, я ходил в Академию лишь для того, чтобы не лишиться стипендии. После того, как кураторша записывала фамилии присутствующих в дневник, и свет в зале гас, я выжидал еще пару минут, а потом начинал потихоньку продвигаться в темноте к двери. Но однажды, когда я уже собирался встать, мой взгляд остановила актриса, как раз в этот момент выползавшая на экране из своего мешковатого платья. Для советского фильма ситуация была чрезвычайно либеральной, в пуританском большевистском кино раздеваться обычно дозволялось лишь для того, чтобы спрятать в белье листовки. Сейчас же мы имели дело с самым простым буржуазным пережитком – гигиеной, и хотя душ был не бог весть какой, весьма слабого напора, дело это меня заинтересовало. По сюжету актриса оказалась вполне добросовестной советской учительницей, но несмотря на это она поочередно занималась любовью с несколькими мужчинами, чтобы найти наилучшего отца для ребенка, которого хотела родить и вырастить одна. Я был совершенно ошеломлен такой свободой нравов и досмотрел фильм до конца. Когда снова зажегся свет, выяснилось, что в зале осталось двое, я и наш эстонец Ивар Юмисея. Ивар сразу подошел ко мне и стал оживленно выспрашивать, какое впечатление произвел на меня фильм. Выяснилось, что он был сделан в Эстонии, и Ивар знал почти всех его авторов, заинтересовавшую меня актрису в том числе.

С Иваром мы к этому времени были уже неплохо знакомы, поскольку ходили с ним в одну мастерскую, к корифею советской сценаристики Святославу Игорьевичу Боксеру. Знаменитым Боксера сделали фильмы-сказки, например, про великую любовь женщины-академика и крановщика. Боксер любил удобства, и ему было лень из-за каких-то там учеников выходить из дому, поэтому уроки по специальности проходили у него на квартире. Каждый понедельник Ивар Юмисея стучал в дверь моей комнаты и спрашивал, с трудом выговаривая русские слова: «Ну что, поехали?» Дорога к Боксеру была длинная, и поскольку Ивар принадлежал к людям, для которых беседовать означает во-первых говорить самому, во-вторых говорить самому и в-третьих слушать другого на протяжении того точно отмеренного промежутка времени, в течение которого в голову приходит следующий повод поговорить самому, то уже за несколько месяцев я неплохо ознакомился с историей Эстонии, ибо этот предмет интересовал его в наибольшей степени. Ивар рассказал мне, что эстонцы это очень древний народ, уже много тысячелетий живущий в одном и том же месте на берегу Балтийского моря, которое он называл Западным. Однажды я спросил у Ивара, кто был эстонским царем например в первом веке до нашей эры, а именно, в тот период, когда Тигран Великий создавал свою империю, и он ответил, что у них правил не царь, а была демократия, как в Древней Греции. Тогда я полюбопытствовал, кто были наиизвестнейшие эстонские полководцы и философы той эпохи, но Ивар сказал, что к сожалению, фамилий он мне назвать не может, потому что не сохранилось никаких записей, неужели совсем все-все пропало, удивился я, и Ивар объяснил, что вообще-то не пропадало, поскольку не было вовсе. Когда же эстонцы создали свой алфавит, спросил я дальше, примерно в то же время, что армяне, то есть в пятом веке, или как? Оказалось (что я уже подозревал), что только в семнадцатом (или в шестнадцатом, толком не помню). Так потихоньку продвигаясь в своих расспросах, я понял, что эстонцы были не древним народом, как мне пытались доказать, а молодым. Они появились на карте мира только в тринадцатом веке, когда в Эстонию пришли крестоносцы. С христианизации Армении к этому времени прошла тысяча лет. Дальше территория, где жили эстонцы, много веков переходила от одного государства к другому, до тех пор, пока то ли немцы, то ли шведы, наконец, не изобрели для них литературный язык и не научили их читать. Я сказал Ивару, что в таком случае говорить о ранней демократии эстонцев не приходится, это был всего лишь племенной строй, но он со мной не согласился. В конце концов, мне надоело спорить, и я лишь молча слушал Ивара, и только, когда он мне рассказал о Дерптском университете и о Хачатуре Абовяне, который там учился, я понял, почему Ивар не воспринимает моих доводов всерьез, ведь эстонцы в Армению за образованием не ездили, и зря.

После того фильма я узнал у Ивара, как зовут понравившуюся мне актрису, но большего интереса не проявлял. Да и был ли он вообще? Однако, когда через некоторое время мне позвонил из Еревана мой приятель Армен, редактор журнала кино, и предложил поехать в Эстонию, чтобы написать очерк о тамошнем кинематографе, я сразу подумал о Кюллике. Армен недавно купил себе кооперативную квартиру и изыскивал теперь всяческие возможности оплатить долги: мы договорились, что он командирует меня из Еревана в Таллин и оставит себе ту часть денежных средств, которую мне тратить не придется, поскольку я заметно ближе к точке назначения. Вот так и получилось, что где-то в начале апреля, когда в Ереване цветут абрикосы, я вышел из поезда в Таллине и для начала чуть не упал, потому что перрон был еще во льду.

Город был мне почти незнаком, я попадал сюда только однажды и то лишь на день, случилось это больше десяти лет назад, я учился тогда на первом курсе, ездил в составе делегации университета на фестиваль дружбы народов, и в памяти моей от этого путешествия остались только силуэты готических церквей и варьете, где я впервые в жизни (не считая пляжа) видел полуобнаженных женщин. Зато этот регион был хорошо известен Коле Килиманджарову, который мне объяснил перед отъездом, что Прибалтика для Советского Союза это примерно то же, что Диснейленд для американцев, то бишь приятное место развлечений. Прогулка в средневековом Старом городе, за которой непременно следует посещение маленького подвального бара, где стены завешены медвежьими шкурами, на столах горят свечи, и бармен в галстуке бабочкой с равнодушной вежливостью смешивает роковые для привыкших к чистой водке русских голов коктейли. В итоге все это можно сравнить с экскурсией в музей Дикого Запада, где интерьер точь-в-точь из времени, когда ковбои еще стреляли по бутылкам и друг в друга, но опасности, что в тебя угодит шальная пуля, уже не существует. «Видишь ли, в душе все эстонцы – лесные братья, но ты не обращай на это внимания, – учил меня Коля, – они просто немножко свихнулись от одинокой жизни на хуторах».

Что на гостеприимство эстонцев мне особенно рассчитывать не стоит, я уже знал по опыту своего дяди Ашота, который, находясь в Таллине в командировке, спросил у прохожего, где тут можно поесть, но когда направился в указанную коренным жителем сторону, то пришел на берег моря. Дядя рассказывал об этом, как об анекдоте, объясняя, что эстонцы терпеть не могут русских и, наверно, приняли его за славянина, но судя по тому, как он при этом гладил свой более чем неславянский череп, он чувствовал себя изрядно обиженным. Этот разговор имел место незадолго до моего брака в связи с тем, что родители Анаит предложили нам поехать в Таллин в свадебное путешествие. Но Анаит тогда уже была в состоянии, когда боятся, что в самолете затошнит, и мы отправились вместо Таллина в Дилижан. Сейчас, входя в гостиницу, где нам тогда успели даже забронировать номер (на этот раз об этом позаботился Коля Килиманджаров), я даже обрадовался, что то путешествие не состоялось. Я ведь все-таки любил Анаит с той причиняющей боль полнотой, которая сопровождает первую большую привязанность. Мы гуляли с ней днями и неделями по Еревану во все времена года, читали друг другу наизусть Есенина и обсуждали вошедшего тогда в моду Апдайка. Даже брак наш во многом родился по вине Есенина, который сплетничал в одном из своих стихотворений о Саади, имевшем обыкновение целовать девушек только в грудь, что влюбленный Трдат страстно хотел повторить. Учитывая ереванскую высоконравственность, со стороны Анаит было прямо-таки геройским поступком в конце концов позволить мне это, что неизбежно привело к лихорадочным клятвам в любви и предложению руки и сердца с моей стороны. Позднее я много раз сожалел о той поспешности, но исправить уже ничего было нельзя. Таков один из парадоксов природы, однажды цветная лампа любви перегорает и гаснет, и в наступившей темноте ты убеждаешься, что по своему существу ты сова, потому что только теперь видишь рядом с собой в постели не очень красивое, с ограниченным умом, и, что хуже всего, вечно от тебя чего-то ожидающее существо, с которым тебя, как в насмешку, связывают общая экономическая жизнь и один или несколько детей. Ты, дурачок, думал, что тебя настигло ниспосланное с небес чувство, в то время как на самом деле некая женщина просто-напросто со свойственной ей сознательной или подсознательной ловкостью повлияла на твою психику. (Второй парадокс, которого я тогда еще не знал, заключается в том, что когда ты после долгих внутренних колебаний между супружеским долгом и новой, как говорится, жгучей страстью выбираешь последнюю, через некоторое время генератор любви снова перегорает, и все возвращается на круги своя или становится еще хуже).

Гостиница была белая и высокая и больше всего напоминала склеп. Администраторша бросила на меня холодный и презрительный, если не сказать, раздраженный взгляд, так что я сразу вспомнил своего дядю Ашота и подумал, что сейчас меня тоже отправят к морю, но нет, пришлось только заполнить несколько анкет. По вестибюлю шатались какие-то подозрительные типы с красными квадратными лицами, как у докеров, но в ярких нейлоновых куртках и в туфлях на толстых рифленых подошвах, стало быть, иностранцы, возможно, иностранные докеры. Они были пьяны, разговаривали громкогласно, как это делает плебс, попадая в чужую страну, хохотали вовсю и рыгали. Один из них даже спал, привалившись лицом к столу, но я обратил внимание, что на них администраторша все равно поглядывала с какой-то особой мягкой приветливостью, примерно такой, которую иногда выказывают довольные собой матери, лаская взором хамоватых, но несмотря на это дорогих сыновей.

Лифт ехал почти со сверхзвуковой скоростью и остановился так резко, что я еще раз вспомнил про несостоявшееся свадебное путешествие с облегчением. Было жарко, я снял берет и увидел в зеркале наказание большинства армян, раннюю лысину. Что с такой внешностью делать в гримерке всегда окруженной интересными мужчинами актрисы? От полного самоуничижения меня спасли, как всегда, глаза. Говорят, что несчастье делает зрячим. У Коли Килиманджарова я завел небольшую романтическую интрижку с одной еврейкой, чьи большие карие и глядевшие словно прямо тебе в сердце глаза напоминали мне глаза армянок. Неужели народ должен обязательно пережить геноцид, чтоб его глаза раскрылись, подумал я тогда. Разлучила нас с этой еврейкой тоже чрезмерная зрячесть: она жила вместе с авторитарной мамой и маленькой внебрачной дочкой, и мы оба поняли, что только меня в этой компании и не хватало.

Гостиничный номер не особо отличался от моей московской комнаты: мебель здесь, правда, была импортная, тараканы по вылизанному кафелю ванной не бегали, а на унитазе красовалось объявление: «Дезинфицировано», но в итоге это было такое же безличное помещение, даже еще хуже, потому что в общежитии я всегда мог постучать в стену и услышать в ответ «Что случилось?» Альгирдаса, тут же я был совершенно один. Все было столь же стерильно, сколь в новом мире Боумэна в «Космической одиссее», и я даже обрадовался, когда внизу проехал трамвай, визг которого на повороте казался более женственным, истеричным по сравнению с психопатическим грохотом его московских «коллег». Затем я подошел к окну и увидел море.

Мы, армяне, тоже морской народ, точнее, народ, оставшийся без моря, что, впрочем, одно и то же, или не совсем, поскольку порождает чувства, еще более глубокие, ведь человеку всегда дороже то, что он потерял. Во времена Тиграна Великого нам принадлежали порты трех морей, и еще в начале этого века наши прадеды и прабабушки могли, сидя вечером под апельсиновым деревом где-то в окрестностях Трапезунда, смотреть, как солнце идет купаться, и было это перед тем, как турки выкололи у них глаза. Меня всегда удивляло, как армяне могут резать баранов после того, как с ними самими это так часто проделывали. Я, во всяком случае, родился уже среди гор, экскурсоводы про это говорят: «Какой величавый пейзаж», мне же место моего рождения представлялось, скорее, глубокой ямой, из которой небо видно только в просвет над головой. Поэтому напоминавшая огромную, стального цвета скатерть поверхность моря, которую я увидел из окна гостиницы, показалась мне символом простора.

Когда визг трамвая смолк, в комнате наступила тишина. Это была такая полная, чужая и непонятная тишина, что в первую минуту меня даже охватил страх, не взорвалась ли где-то некая беззвучная бомба, убив всех, кроме меня. Прошло несколько дней, пока я привык к этой тишине и догадался, что нахожусь в городе, где люди почти не подают голоса. В Ереване покоя нет даже ночью: кто-то обязательно окликает со двора живущего наверху приятеля, тот отвечает, и они долго обсуждают, как бездарно Иштоян с десяти метров пробил мимо ворот. Утром во двор спускаются домохозяйки, пенсионеры и дети, и начинается большая многоголосая опера. На улице то и дело сигналят машины. Потом, когда я уже вернулся после Академии, в моду вошли клаксоны, которые вместо обычных гудков выпевали мелодию какой-нибудь затасканной песенки. Особенно нашим шоферам почему-то нравился меланхоличный мотив из «Крестного отца», который всякий раз напоминал мне нашего преподавателя Вениамина Нужду с его лекциями.

Здесь же у меня было ощущение, что я нахожусь словно в огромном, вмещающем полмиллиона меломанов концертном зале, где постоянно стоит особая бездонная тишина, заполняющая помещение в перерыве между двумя частями симфонии и нарушаемая лишь покашливанием отдельных простудившихся слушателей. Этим Таллин напомнил мне дом отдыха писателей в Цахкадзоре, особенно вечерами, когда около шести в комнату вдруг доносился звон церковных колоколов, очень похожий на звуки, издаваемые колокольчиками на шеях овец, которых гонят с пастбища. Шопенгауэр в одном из своих трактатов жалуется на хамоватых извозчиков, которые щелкают кнутом и мешают мыслителю сосредоточиться – в этом городе, несмотря на все последствия научно-технической революции, он мог бы быть более или менее спокоен.

Я пошел в кафе гостиницы завтракать и был весьма удивлен тем, что официантка сказала мне «пожалуйста» и «спасибо» и даже улыбнулась, когда я, не дожидаясь сдачи, встал из-за стола. Я подумал, что нигде воспитание советского человека не дало таких хороших результатов. Позже я мог убедиться и в том, что таксисты в этом городе ехали туда, куда хотел ты, а не наоборот, газеты же стоили столько, сколько было напечатано на первой странице. У меня создалось впечатление, что эстонцы более честны и дисциплинированы, чем армяне или русские. Когда я впоследствии поделился своими наблюдениями с Колей Климанджаровым, он подтвердил их точность и добавил, что по общеизвестной дефиниции эстонцы это народ, выполняющий русские законы с немецкой педантичностью.

В поезде, в чистом поезде, где столик в купе был накрыт сине-белой скатертью, постельное белье сухое и даже проглаженное, а проводница предлагала выбор между чаем и кофе, я ехал вместе с одной московской дамой. Теперь возвращаясь из кафе по гостиничному коридору, я снова встретил ее около газетного лотка, и мы решили отметить такое совпадение прогулкой по улицам средневекового города, где дама, как она утверждала, знала «каждый камень». Образ соответствовал действительности, узкие кривые улицы были вымощены булыжниками и брусчаткой, и поскольку дама вырядилась в сапоги на высоких, тонких каблуках, скоро она повисла у меня на руке. Свое восхищение как готическими, так и псевдоготическими церквями она при этом выражала столь бурно, что чем дальше, тем меньше они мне нравились. Бывают люди, которые навязывая свое восприятие художественного произведения, душат в окружающих ощущение красоты. Иные же, наоборот, не осмеливаются вторгаться во внутренний мир другого человека даже тогда, когда от них этого буквально ожидают. Для моего гида все, что мы видели было «Европой», а мы с ней, и особенно я, восточными варварами. Дама не была в Армении и не знала, что у нас есть храмы и лет на тысячу постарше. Правда, они не были такими высокими, как здешние, но зато выстаивали при землетрясениях. «Трдат, смотрите, это же тринадцатый век!» – стонала она у моего уха так, как будто мы лежали в постели, и все более страстно впивалась ногтями в мою руку. «Черные», так нас сейчас называют те самые русские, чьи церкви с луковичными куполами, напоминающие о негритянском искусстве, были построены через много веков после наших Рипсимэ и Гаянэ. Только очень интеллигентные люди стараются не обращать внимания на мой горбатый нос и карие глаза, однако, и они боятся идти до конца и отстраниться от своего плебса. Но я отклонился в сторону.

Влияние архитектуры на историю может, кстати, быть не меньшим, чем влияние истории на архитектуру. Если бы Россия в свое время продолжила строительство шатерных церквей, может быть, ее повседневная жизнь была бы другой, более ренессансной. Но наверно, тогда недоставало бы чего-то другого, подумал я несколько часов спустя, когда московская дама застонала уже не от эстетического, а обычного удовольствия. На следующее утро, оставив на моей щеке отпечаток помады, не уступающий по яркости некоторым храмам своего народа, она уехала в сторону Риги, и я подумал, что не увижу ее больше никогда.

У меня был выбор: то ли заняться сбором материала для очерка, то ли позвонить в театр и попробовать связаться с интересовавшей меня актрисой. Пока я попивал слабенький кофе (варить кофе эстонцы наверняка научились только в этом веке), мне пришла в голову идея соединить эти две вещи. На проходной театра долго не могли разобрать имя, которое я старательно пытался произнести правильно, но в конце концов я все же услышал глубокий женский голос, проговоривший «алло». Мы, армяне, даже говоря о служебных делах, общаемся с женщинами именно, как с женщинами, а не существами среднего рода. Но если при общении с соотечественницами под понятием «женщина» мы подразумеваем, в первую очередь, супругу и мать, то к иностранкам мы относимся, в основном, как к любовницам. Спустя несколько лет, когда снимали мультфильм по моему сценарию, меня как-то подвез из студии домой некий ассистент оператора, который в отличие от меня автомобиль имел. Он рассказывал мне всю дорогу, как на Всесоюзном кинофестивале провел вместе с приятелем ночь в постели известной русской актрисы. Это был явный вымысел, но характерно то, что про армянку подобный тип ничего подобного наплести не осмелился бы. Меня такая двойная мораль всегда злила, я старался вести себя одинаково со всеми женщинами, несмотря на их национальность. Вот и сейчас я стал для начала говорить о том, как приятно мне услышать голос, который в увиденном мной недавно фильме исчез из-за дубляжа. Телефон это то средство общения, при котором тебе не помогают ни мимика, ни жесты, в твоем распоряжении только слова. Мне это подходило, хотя я и встречал коллег, имевших большие трудности с устным выражением своих мыслей. Тот же Ивар Юмисея мог довольно бегло говорить о вещах заученных, например, об истории, но как только речь заходила о чем-то личном, он словно воды в рот набирал. Кюллике по телефону тоже показалась мне косноязычной, что было удивительно для женщины, но я не посчитал это за национальную особенность, а скорее связал с недостаточным знанием ею русского языка. Когда же она поняла, кто с ней говорит, и что у нее хотят взять интервью, она тут же пригласила меня в театр.

До сих пор я с эстонками почти не соприкасался. Только раз я в Москве попал в комнату Ивара Юмисея, когда к нему приехала в гости жена. С взлохмаченными светлыми волосами и немножко мужеподобными чертами лица, она сидела на диване, поджав под себя ноги, и курила. Докурив одну сигарету, она сразу взяла другую и посмотрела на меня выжидающе. Я понял, что от меня ждут так называемого джентльменского поведения, и чиркнул спичкой, чего для Анаит или Жизель и не подумал бы сделать, потому что мне противно, когда женщины курят. Курение – одна из немногих свобод, отвоеванных армянками в последние десятилетия, и они предаются этому занятию с каким-то особым порочным экстазом. Выполнив свою миссию, я почувствовал на себе холодный оценивающий взгляд жены Ивара, примерно такой, каким у нас в Армении мужчины в магазине присматриваются к мясу: годится на шашлык или нет.

Поскольку я видел Кюллике на экране, я уже знал, что она не соответствует тому северному стереотипу, во имя которого средний армянин готов пожертвовать половину месячной зарплаты. Ее волосы были заметно темнее, чем у Катрин Денев, глаза отнюдь не голубые, как тот поезд, что привез меня из Москвы в Таллин, а зеленые, и только ноги такие, какие все мои одноклассники вслух славили, длинные и стройные. Но меня самого стандарт никогда не манил. Единственное, чего я по-настоящему боялся, что я не вызову в Кюллике ни малейшего интереса и вынужден буду мириться с мучительным безличным интервью.

Но именно в этой части все пошло вразрез с моим тревожным ожиданием, можно сказать, совершенно наоборот, и к концу дня я был буквально на грани шока. Я приехал, чтобы соблазнить труднодоступную женщину, и был соблазнен сам за несколько часов. Когда Кюллике у проходной театра, здороваясь, прямо-таки обожгла меня взглядом, полным романтической страсти, я счел сперва, что она меня просто с кем-то спутала. Когда она повела меня к себе в гримуборную и там тет-а-тет продолжала откровенно и вызывающе глазеть на меня, я подумал, что она то ли прямо с репетиции и все еще находится под ее впечатлением, то ли отрабатывает на мне свою новую роль. Но когда я, в конце концов, не выдержал и отважился на, как сам полагал, безумно смелый поступок, а именно, прикоснулся как бы случайно к ее плечу, и она, вместо того, чтобы рассердиться или хотя бы отодвинуться, немедленно положила голову уже на мое плечо, моя фантазия иссякла. Зеркала на трех стенах гримуборной умножали нас, отражая бессчетное количество Кюллике и Трдатов, и поскольку, сидя на одном диване, рядом, почти обнявшись, продолжать разговоры об эстонском кинематографе было как-то странно, то я поцеловал ее, и она ответила мне так страстно, будто я предложил ей руку и сердце.

Но это было еще не все. Из коридора постоянно доносился звук шагов, кто-то мог каждую минуту войти, даже не постучавшись, поэтому оставаться здесь в такой ситуации было немыслимо. Однако, надо было как-то продолжить развитие отношений, и я сделал Кюллике формальное, как я думал, предложение пойти ко мне в гостиницу. Я был уверен, что она откажет под каким-то предлогом, и я смогу назначить новое свидание, а там уже посмотреть, как и куда, но она немедленно поднялась и стала одеваться. Вообще-то я не отношу себя к тому сорту мужчин, при виде которых женщины теряют рассудок, но что главное, Кюллике ведь тоже была не петеушница. У Коли Килиманджарова я встречался и с такими, но даже их, перед тем, как они без претензий на возвышенные чувства, чисто из спортивного интереса и личной потребности начнут проделывать вместе с тобой энергичные телодвижения, надо было какое-то время позабавлять, потанцевать с ними, поболтать. За Анаит мне пришлось ухаживать полгода, пока она впервые разрешила себя поцеловать, а любовницы у меня в Ереване не было до сих пор и не потому, что у меня не хватало на это желания. Вот что значит Европа! – подумал я потрясенно, шагая под руку с Кюллике в сторону гостиницы.

В итоге мне довольно скоро пришлось, как интеллигентному человеку, изображать наивысшее наслаждение, потому что когда между мужчиной и женщиной возникает романтическая страсть, вначале это никак не отражается в телесных удовольствиях. Зато при отсутствии страсти удовольствие возможно и при первой близости, или, если быть совсем точным, именно тогда лишь оно и возможно, ибо с каждым следующим разом оно будет уменьшаться, пока не превратится во взаимную холодность, презрение и ненависть, однако, несмотря на подобный неизбежный исход, такая, развратная по сути, связь имеет одно любопытное свойство: когда-то потом в будущем, когда эротические воспоминания начинают преобладать над эротическими грезами, наисладчайшими кажутся именно беглые отношения, без чувств, в то время как любовные романы, сопровождающиеся романтическими порывами, вызывают задним числом скорее неловкость, чем волнение. Как мораль или, вернее, аморальность двадцатого века не старалась соединить любовь, как чувство, и любовь, как похоть, ей это не удалось и не удастся, потому что скотское, непристойное, грубое удовольствие мы получаем только с теми женщинами, которые и сами непристойны или хотя бы вульгарны, и которых мы поэтому любить не можем. Зато с женщинами, которых мы любим, мы никогда не получаем сильного животного удовлетворения, что, конечно, не означает, что мы не получаем никакого удовлетворения вообще, но это просто другое, эмоциональное, можно даже сказать, божественное наслаждение. Каждая женщина способна вызвать в душе мужчины звон струн только одного тембра, потому что женщина это существо неизменяемое, она то, что она есть, или наседка или шлюха, в то время как становление мужчины зависит от того, какую жену он себе выбрал.

Поскольку в этих записках я и так уже перешел все границы, которые мое армянское чувство пристойности должно было передо мной поставить, то открою и то, как при первой близости с Кюллике я вообще сумел достичь хоть какого-то удовлетворения, пусть и показного. А именно, судорожно думая о той самой московской даме с сильно накрашенными губами, для достижения соответствующих результатов с которой я, кстати, наоборот представлял Кюллике – такой, какую я ее видел на экране. Как только я немножко расслабился, в голову мне сразу полезли совсем другие мысли. Во-первых, меня охватил страх, что Кюллике учует запахи совсем недавно побывавшей тут москвички. Потом я стал удивляться тому, как она себя ведет в постели. Генри Миллер (которого я тогда еще не читал, потому что советская власть считала его для нас неподходящим) пишет, что все парижские проститутки на любовном ложе немедленно начинают вопить. То ли армянки в предыдущих жизнях были парижскими жрицами любви, то ли наоборот, но, по крайней мере, Анаит своей вокальной партией вполне в эту категорию вписывалась. Кюллике же все то время, пока я добросовестно изображал удовлетворение, была нема, как рыба. Сперва я подумал, что ее смущают тонкие гостиничные перегородки, но потом в соседнем номере включили радио на такой громкости, что перекричать его было бы совершенно невозможно, однако, Кюллике только закрыла глаза и тихо сопела. И это не единственное, на основе чего я осмеливаюсь утверждать: женщина чужой национальности похожа на джунгли, входя в которые, ты никогда не знаешь, что тебя там ожидает.

5

Влияние, которое выбор спутницы оказывает на внутреннюю жизнь мужчины, я испытал уже на следующий день, гуляя с Кюллике по тем же улицам, где ранее фланировал с московской дамой. Теперь окружающее казалось мне куда красивей. Освоился я и со стремительным началом наших отношений, воспринимал это как нечто стоящее и единственно правильное, по сравнению с чем наши армянские обычаи выглядели олицетворенным лицемерием. Я показался себе вдруг ужасно старомодным, словно явился из последнего захолустья, и стеснялся этого. Я спросил у Кюллике, как она осмелилась вот так прийти со мной в гостиницу, не боялась ли она, к примеру, того, что в дверях у нее потребуют паспорт, как это принято в Советском Союзе. Меня вот в Ереване однажды не пустили в номер одной русской поэтессы, несмотря на заявление, которое мы с ней написали на имя директора, в конце концов, нам надоело скандалить, и мы пошли в «Козырек». Кюллике согласилась, что да, боялась, но не могла же она мне отказать. У меня создалось впечатление, что она что-то скрывает, и я стал донимать ее вопросами. В итоге она покраснела и призналась, что уже какое-то время предчувствовала мой приезд и даже видела меня во сне. Я был точь-в-точь как настоящий, даже голос тот же самый, и акцент, вот почему она с первых слов по телефону поняла, что это я. Я отношусь к мистике еще более скептически, чем к женскому полу, поэтому я спросил у нее, возможно, даже слишком иронично, а были ли у Трдата из ее сновидений такой же горбатый нос, кривые ноги и лысина, как у меня? Кюллике ответила, что шевелюру мою она не видела, потому что я был в том самом черном берете, в котором пришел в театр, но что касается носа, то тут все правильно. Во сне она спросила, из какой я страны, на что я подошел к окну, повернулся в профиль и сделал рукой какие-то пассы – примерно, как Кио – после чего на стекле появилось изображение горы с двумя вершинами, покрытыми снегом.

О чем мы между собой говорили? Больше всего, конечно, о кино и театре. Я рассказывал Кюллике про фильмы, которые показывали у нас в Академии. Помню, что ее рассмешила моя классификация женщин разной национальности, которую я создал на основе того, что видел на экране. Я ведь до сих пор, кроме Болгарии, нигде за границей не был, и для расширения кругозора должен был пользоваться косвенными средствами. Уже в детстве я с интересом читал Жюль Верна и Майн Рида, а в юности какое-то время собирал открытки с Виа Аппиа и Триумфальными арками. Но с помощью кино, конечно, можно было в том, что касалось природы, архитектуры и женщин, составить картину более ясную. В том числе и антропологическую, если учесть, что фильмы, демонстрируемые в Академии, цензуре не подвергались. Американки, например, оказались спортивными, хорошего телосложения, пошлыми и глупыми. Француженок характеризовали тонкая талия и чуткая натура, склонность предпочитать остроумных мужчин и аморальность. Итальянки были больше прочих похожи на армянок: театральные и истеричные, но с большими глазами и пышной плотью. Кюллике весело смеялась, слушая меня, потом сказала, что у меня, наверно, есть целая картотека. Я признался, что она права, я действительно могу в любой момент извлечь из памяти улыбку, линию ноги или очертания груди любой известной актрисы. Тут Кюллике посерьезнела и сказала, что она быть у кого-то в картотеке не хотела бы. Я ответил, что тут уже ничего не поделаешь, об этом надо было думать до того, как выбрать профессию. Она покраснела – у нее вообще была странная манера стесняться самых обыденных вещей. Я утешил ее тем, что если б она не играла в том фильме и не сняла бы свое мешковатое платье, мы никогда не встретились бы. Это подняло ее настроение, и мы долго обсуждали, насколько все-таки бедно человеческое воображение – большинство людей ведь, как правило, влюбляется в тех, кого видит вокруг себя: одноклассников, коллегу или соседа. А если с возлюбленным встречаются при столь будничных обстоятельствах, то и создается впечатление, что любовь есть вещь будничная. И наверно, большинство так и считает, почему иначе поговорка гласит: с глаз долой, из сердца вон. Все проистекает из физиологии: двое, чьи организмы созрели более-менее одновременно, замечают друг друга (что перед глазами, то и в сердце) и начинают вместе делать то, что до этого делали поодиночке, чувствуя ужасный стыд и вину. Мы порадовались, что мы-то нашли любимого таким сложным образом и на таком большом расстоянии, и я уже буквально восхищался отвагой Кюллике, которая, ни на секунду не усомнившись, бросилась в настигшее ее чувство; у нас в Армении такое соотношение свободы и любви было бы немыслимо.

Но затем случилось нечто, что вызвало в моей душе беспорядок наподобие того, какой обычно царил на моем письменном столе – только, если, что касалось стола, я все-таки всегда знал, где какая бумага лежит, то тут я на какое-то время совсем потерял ориентацию. Все началось с того, что то ли на третий, то ли на четвертый день нашего знакомства я уже почти традиционно пришел за Кюллике в театр и увидел ее разговаривавшей у стола в проходной с мужчиной примерно моего возраста. Судя по оживленной жестикуляции, он тоже был актером, то есть в подобной беседе не было ничего чрезвычайного, болтовня коллег, но несмотря на это я почувствовал порыв ревности. Я знаю, почему Отелло убил Дездемону: она принадлежала к другой расе, в таких случаях ревнуешь сильнее, ведь твоей возлюбленной все люди ее нации или расы в определенном смысле ближе, чем ты. Когда мы уже вышли на улицу, я спросил у Кюллике, с кем это она столь дружески беседовала. Я постарался придать своему голосу шутливо-иронический оттенок, но все равно почувствовал, как мой вопрос словно утонул в ней и видоизменился в тоне, стал серьезным. Помолчав секунду, Кюллике взяла меня под руку покрепче и сказала своим глубоким, напоминающим звук виолончели голосом: «Видишь ли, Трдат, это был мой муж».

Раньше я из деликатности не спрашивал про личную жизнь Кюллике, мне казалось, что она может быть разведена; во всяком случае, мне с самого начала было понятно, что она «антер», то есть без хозяина. Как уже было сказано, до сих пор мы больше говорили о театре и кино, чем друг о друге. Я знал только, что она родом из маленького городка «в горах», как она выразилась (и что меня ужасно насмешило), что ее отец заведует строительным управлением, а мама работает в исполкоме. Я спросил, единственный ли она ребенок в семье, и Кюллике ответила, что нет, их три сестры («как у Чехова», – добавила она, улыбаясь), старшая замужем за математиком («за очень умным мужчиной»), а младшая еще ходит в школу; сама она была средней. Я ей в ответ рассказал в нескольких словах о своей семье, об отце-инженере, маме-медсестре и о старшем брате Вазгене, по профессии химике (теперь он им уже не является, потому что несколько лет назад эмигрировал в США, лишился работы по специальности и должен зарабатывать на хлеб сторожем в порту, чего, кстати, вполне хватает, чтобы кормить жену и детей, а заодно и поддерживать родителей, так что я могу, как всегда, жить только для самого себя). О своем браке я до сих пор молчал, не потому что я хотел это скрыть, а поскольку Кюллике – возможно, тоже из деликатности – ничего не спрашивала. Теперь неожиданная новость словно затекла мне за воротник, как талая вода с карниза, что во время прогулок по улицам тоже случалось, но если в случае с водой можно отступить на шаг в сторону и вытереть затылок носовым платком, то от этого сообщения мне уйти было некуда. Перед отъездом Коля Килиманджаров ознакомил меня с этимологией имени Кюллике: он как-то иллюстрировал финский эпос и сообщил мне, что это молодая женщина, недавно вышедшая замуж, которая вскоре после свадьбы идет без мужа в деревню на диско. Я даже подумал на миг, а вдруг Кюллике шутит, испытывая таким образом глубину моего чувства. Я постарался себе представить ту же ситуацию в Ереване, например, как мой приятель актер Амбарцум, красавец и любимец девушек, прощается перед театром со своей женой Каринэ, провожая ее на свидание с неким эстонским писателем, но не смог. Конечно, Амбарцум был ревнив, как все армяне, и не позволял жене, тоже актрисе, флиртовать ни с кем даже на сцене, но мне его поведение было более понятным, чем это здесь.

Я хотел спросить у Кюллике, знает ли ее супруг, чем мы занимаемся вдвоем в гостинице, но не успел, так как она сообщила, что Артур приглашает нас обоих завтра на обед. Казалось некрасивым иронизировать над человеком, который собирается тебя угощать, и я не стал узнавать даже, куда он нас зовет, не домой же. Зато я уже в тот же день рассказал Кюллике о том, что женат. Она выслушала меня со спокойным любопытством, примерно так, как будто я говорил об экскурсии в римские термы, затем поинтересовалась, чем занимается Анаит, попросила показать фото Геворка и восхитилась тем, какой у меня красивый сын. Это все произошло уже в гостинице, и нам пришлось торопиться, потому что тем же вечером в театре давали «Гамлета», Кюллике играла Офелию, и я хотел посмотреть спектакль.

Странно было слушать текст, который я знал почти наизусть, на незнакомом языке. Чуждой и малопонятной оказалась и постановка. Все мужские персонажи выглядели одинаково вялыми и безвольными, Данией правила как будто и вовсе Гертруда, единственная сильная личность, а ее соперницей была никто другая, как Офелия Кюллике. Словом, действующие лица разделялись не по классовой принадлежности, чертам характера или родству, а по полу. Все мужчины, Гамлет, Клавдий и даже Полоний были не преступниками или героями, а скорее, жертвами, увязшими в паутине интриг, которую вокруг них плели женщины. Офелия, переодевшись духом отца, подстрекала Гамлета отомстить, а Гертруда нашептывала Клавдию на ухо, что тот должен делать или говорить. Когда план Офелии столкнуть Клавдия с трона при помощи Гамлета, выйти замуж за принца и стать королевой провалился, она сошла с ума и покончила с собой. Уже до этого чувствовалось, что она и сексуально неудовлетворена. Ссора Лаэрта с Гамлетом была всего лишь дракой двух плаксивых мальчишек. Власть женщин в замке Эльсинор подчеркивала особая утонченная придворная атмосфера – все были друг с другом чрезвычайно вежливы, без конца улыбались и кланялись, так что слова Гамлета, что можно улыбаться и быть мерзавцем, звучали особенно сильно. В итоге получилось, что все персонажи воспринимали жизнь, как игру.

Торжественный обед, на который я был приглашен, состоялся в подвальном ресторанчике, где мы пили пиво и ели эстонское национальное блюдо: соленые бобы. Муж Кюллике Артур был очень гостеприимен, и у меня ни разу не возникло ощущения, что между нами что-то не так. Артур несколько раз ездил на Кавказ и выучился искусству тостов, что он с воодушевлением демонстрировал; у меня даже создалось впечатление, что он потому и хотел со мной встретиться. Мы пили и за нас, и за наших родителей, и за дружбу народов, и даже за мой очерк. Артур от всего сердца поблагодарил меня за то, что я уделяю столько внимания его супруге, как актрисе. Это звучало уже почти как сводничество, но было сказано так невинно, что мне даже стало неловко. Во французских фильмах я видел мужчин, которые были отнюдь не глупы, но словно нарочно закрывали глаза на то, чем занимались их жены. Я так и не понял, то ли Артур тоже из них, то ли он просто нас ни в чем не подозревает.

Перед концом обеда Артур вдруг засуетился и попросил официанта принести два винных бокала. Он перелил в них пиво и затем взялся за бокал – не за ножку, а сверху, накрыв его ладонью. «Я хочу вам показать, Трдат, как стучат карельские камни», – сказал он. Мы чокнулись, и действительно вместо нежного звона послышался глубокий глухой звук.

На улице Артур со мной сердечно попрощался, и мы с Кюллике пошли в гостиницу. Там, уже на простынях, я не выдержал и спросил, неужели ее муж не догадывается, где мы сейчас находимся и что делаем. Кюллике засмеялась и сказала, чтоб я не принимал это близко к сердцу. Она объяснила, что у них с Артуром свободный брак – не в том смысле, что они не зарегистрированы, как раз напротив, но они предоставили друг другу полную свободу. Вот это было уже интереснее интересного, и я буквально разинул рот. Правда, у Коли Килиманджарова мне случалось читать в либеральных американских журналах о разных фокусах, которые там вытворяют некоторые супружеские пары, вплоть до группового брака, но я всегда полагал, что подобные пикантные истории пишутся больше для приманивания читателей. Теперь выяснилось, что бывает всякое и не где-то далеко на аморальном Западе, а прямо тут, в нашем собственном Советском Союзе, где даже стриптиз был запрещен. Я не могу сказать, что никогда в жизни ни с чем таким не соприкасался, бывало. У Коли Килиманджарова тоже была привычка время от времени устраивать оргии. Однажды он даже довел находившуюся у него смешанную компанию до того, что все друг за дружкой разделись. В другой раз, проснувшись утром, я обнаружил, что рядом со мной лежит совсем не та девушка, которая лежала там вечером, а та, которую Коля увел в соседнюю комнату. Но все это были, так сказать, чудачества богемы, не имевшие ничего общего с обычной совместной жизнью мужчины и женщины. Свобода и брак, как я до сих пор думал, это вещи взаимоисключающие. Правда, физиология мужчины такова, что в определенных условиях, как, например, у меня в период длительной учебы, многое может произойти, но это же не принципиально. Конечно, в Советском Союзе свободы, как таковой, не существовало вовсе, и мне даже пришла в голову мысль, что, может, такое поведение людей это как бы вызов системе. Раз так, это было интересно, но опасно, потому что спальня не терпит экспериментов. Есть чувства, подавлять которые в себе примерно то же самое, что бить собаку – она становится послушной, но злой.

Я хотел узнать, бывают ли у Артура такие же любовные истории и услышал, что, конечно, бывают. Я боялся, что причинил Кюллике этим вопросом боль, но ее голос, отвечая мне, совсем не дрожал. Она объяснила, что они с Артуром не только предоставили друг другу свободу, но и взаимно честны, то есть не скрывают друг от друга своих приключений. Я сразу очень живо себе представил, как Кюллике является домой, и Артур у нее спрашивает: ну как твой армянский любовник? Кюллике, кажется, угадала мою мысль, так как сообщила, что в подробности они не вдаются. Я хотел уже спросить, почему они вообще живут вместе, если оба ищут счастья на стороне, но побоялся показаться старомодным и промолчал. Однако, мне не давало покоя другое, и в конце концов, я не удержался и высказался, а именно, поинтересовался, много ли подобного рода отношений было у Кюллике до меня. Задавать такие вопросы было, конечно, с моей стороны очень бестактно, но Кюллике совсем не рассердилась и даже не покраснела, а смело посмотрела мне прямо в глаза, подняла брови настолько высоко, насколько возможно, и произнесла ясным мелодичным голосом: «Трдат, я предпочла бы об этом не говорить, потому что ничего особенного до тебя они мне не дали». Это можно было счесть комплиментом, но вместо того я снова почувствовал мучительную ревность. Неужели я был дикарем, который прячет за благоприобретенными манерами цивилизованного человека бушующие в глубине инстинкты? Ведь в отличие от Артура, я не имел на Кюллике никаких прав, но несмотря на это, не мог сохранять спокойствие, представляя, как эта благовоспитанная женщина до меня проделывала с двумя, тремя, даже десятью мужчинами то же самое, что только что со мной. Она лежала между мятыми простынями, как Даная на полотне, только волосы потемнее и ноги, конечно, стройнее, современнее, курила, словно Мари Дюбуа в «Жюле и Джиме» одну сигарету за другой (она мне так нравилась, что это меня почти не раздражало), и мне даже не надо было перевоплощаться в золотой дождь, потому что у нее был Артур, да и она сама тоже более или менее прилично зарабатывала. В Советском государстве имущественные различия между людьми были ведь относительно невелики, выделялись только партийные вожди и подпольные предприниматели, но много ли их было. Комнату в модной гостинице мне оплатил провинциальный киножурнал, и чтобы купить Кюллике букет цветов, я не должен был интервьюировать, как теперь, брокеров, рокеров и прочих джокеров, спрашивая с серьезным видом, какое средство предпочитает для передвижения своего бесценного тела многоуважаемый господин, «Хонду» или «Маконду», ест ли он к коктейлю устрицы или дождевых червей, и какую позу считает наилучшей в охватившей весь мир забаве, в которой у псов, в отличие от людей, нет нужды выделяться особой находчивостью.

Мы тоже не были олицетворением добродетели, но я должен сказать, что не обнаружил в Кюллике ни малейшего признака распущенности или испорченности. Ее движения были скорее неумелыми, чем привычно машинальными, как у слишком опытных женщин, и я вполне мог поверить ее словам, что она ни с кем раньше удовольствия не получала. Прогуливаясь под руку со мной по городу или по берегу моря, она держалась уверенно, не делала неуклюжих жестов и не говорила ничего лишнего, зато в наиестественнейшем для женщины состоянии – без одежды, она неожиданно становилась стеснительной. Для девочек, навещавших Колю Килиманджарова, обнажаться было чем-то само собой разумеющимся, они были бы удивлены, если б их отправили обратно на улицу, не сняв с них на некоторое время одежду; доставляло ли им удовольствие прочее, мне сказать трудно (получить друг от друга удовольствие удается только немногим), но они рассматривали это, как необходимый ритуал, примерно, как православное богослужение, нечто относящееся к отношениям мужчины и женщины, как яблоко к дереву; но с Кюллике все было сложнее. Ее эмоциональная жизнь казалась тонкой и богатой, со мной она легла в постель по собственной воле, не из-за денег или карьеры, она откровенно признавалась в прежних опытах и все-таки в каком-то странном смысле была словно невинна.

Неожиданно Кюллике бросила на меня быстрый взгляд и спросила: «Трдат, а откуда ты знаешь, с кем сейчас веселится в Ереване твоя жена?» Я онемел. Было совершенно невозможно представить Анаит с кем-то в постели, я даже попытался, но не смог и, наконец, засмеялся. Кюллике следила за мной сперва удивленно, потом удивление плавно, как луна исчезает за облаками, перешло в обиду. Ей, наверно, показалось, что я смеюсь над ней. Чтоб разрешить ситуацию, я объяснил ей, почему ее вопрос был абсурдным, а именно, что у нас женщины мужьям обычно не изменяют. Армянский муж, сказал я – это не просто муж, это и тер, то есть хозяин, словом, кто-то, в чьи руки женщина полностью вверяет свою судьбу. Это освобождает жену от многих обязанностей, по сути от всего, что происходит вне дома, ее единственная задача – заботиться о муже и детях. Конечно, жена может быть образована, она может работать и в нынешних советских условиях обычно и работает (хотя место ей, кстати, находит, как правило, муж), но все это неважно – главное, чтобы она была любящей женой и матерью.

«Но это ведь ужасно! Значит, женщина у вас как рабыня!» – ответила Кюллике, но сделала это так же оживленно, с блеском в глазах, как и все другие женщины, которым мне случалось рассказывать об армянских обычаях. На словах они были против подобного положения дел, но в душе все хотели того же. Я был даже немного разочарован, потому что сам относился к нашим традициям отнюдь не столь одобрительно, а всегда предпочитал эмансипированных женщин. Даже Анаит я выбрал потому, что она хоть и родилась в армянской семье, но вне Армении, на юге России и впитала в себя до своей так называемой репатриации немало от независимости россиянок. Она была смелее и непосредственнее, чем ее ровесницы родом из Еревана, это меня в ней и привлекло, так же как в Кюллике меня привлекали ее прямота и свободомыслие.

Вдруг Кюллике сказала:

«Ты врешь, мужчина никогда не может быть уверенным в женщине. Тебя уже почти целый год нет дома, наверняка твоя жена полагает, что у тебя кто-то есть, почему же тогда сама она должна отказываться от того, от чего ты не отказываешься? Ты просто защищаешься от мысли, что именно сейчас кто-то идет через двор, входит в дом, едет на лифте наверх и звонит в твою дверь» – «Геворк дома», – пожал я плечами. «Геворк спит», – сказала Кюллике. «Соседи все видят, – возразил я спокойно. – Анаит понимает, что уже через пару дней кто-то позвонит моей матери и скажет: а ты знаешь, чем занимается твоя невестка, пока сын учится в Москве?» – «У вас такие плохие люди?» – спросила Кюллике. – «Почему плохие? Это же не выдумка.» – «Некрасиво вмешиваться в жизнь других.» – «А разве твои коллеги не интересуются, с кем ты встречаешься?» – «Нет.» – «Значит, они равнодушны.» – «Или деликатны», – ответила Кюллике и мягко улыбнулась.

Какие мы все-таки были разные, и как трудно было это различие осознать! Мы наверняка приняли бы его как данность, если б происходили из разных стран, но у нас же была одна родина, великий Советский Союз. Не возникни он, мы, скорее всего, вообще не встретились бы. А теперь мы учились в школе по одним и тем же программам, когда выросли, отмечали (или вернее, не отмечали) одни и те же государственные праздники. Даже одежда наша отличалась только по половой принадлежности, а не по моде. Мы оба привыкли к миллиону вещей, над большинством которых никогда не задумывались – например, нам и в голову не приходило, что миру между народами может быть альтернатива. Как в таллинском, так и в ереванском драмтеатре висел лозунг «Искусство принадлежит народу», и здесь, и там продавали примерно одни и те же товары, платили зарплату в одних и тех же рублях. Как у нас, так и здесь власть принадлежала коммунистической партии и КГБ, как у нас, так и здесь были свои филеры и диссиденты. Мы оба относились к первомайским лозунгам с иронией, но оба в общих чертах знали их содержание. В конце концов, у нас в прямом смысле слова был и один язык межнационального общения, которым Кюллике, правда, владела хуже, потому что у них все эстонцы ходили в эстонские школы, но все-таки владела. Она путала род, падежи, совершенный и несовершенный вид, но это не мешало мне понимать все, что она говорила. Но то, что мы без затруднений понимали речь друг друга, не сводило на нет те различия, которые между нами существовали. Наша жизнь хоть и проходила в одной и той же системе координат, но одинаковой не была.

В последний вечер перед моим отъездом у Кюллике спектакля не было, и она оставалась в гостинице до полуночи. Я сходил в магазин, купил то, что мог предложить советский пищеторг, и одолжил у дежурной по этажу посуду. Разрезав хлеб и колбасу, я сел и стал ждать. Кюллике курила, удобно устроившись в кресле с высокой спинкой. Я помню, что мы опять говорили о кино. Кажется, я рассказывал о том, что фильмы разных стран дают мне основания и для иных выводов, кроме антропологических. Например, в Америке люди думают только о деньгах. Для итальянцев (как и для армян) важнейшая вещь в мире – семья, а для французов – свобода, тотальная свобода, где каждый делает со своей жизнью, что хочет, становится проституткой или взрывает себя динамитом. Немцы мучаются комплексом вины из-за последней войны, англичане же… А вот англичан как будто не интересовал даже развал империи, и единственное, на что они обращали внимание, это четкое произношение слов. В изображении постельных сцен впереди всех шли скандинавы, но и венгры отставали ненамного.
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3