Осси покидает царство лунного света и серебристого рогоза, исчезая под темным пологом мангровых деревьев. А потом вдруг возникает новый звук.
Я бреду по краю болота, не решаясь следовать за ней. И это уже не в первый раз. Здесь для меня своего рода географическая граница. В школе мы изучали широту и долготу, и я мучительно краснею оттого, что границы моей любви и смелости очерчиваются с такой проклятой точностью. Иду по невидимому пунктиру, стараясь разглядеть сестру в темноте. Ночь обволакивает меня темным сиропом, влажным и непроницаемым. Я стою неподвижно, пока Осси не исчезает из виду.
– Осси! – тихо зову я.
Испугавшись звука собственного голоса, я бегу обратно к бунгало. В конце концов, это ее тело и она вольна распоряжаться им, как хочет. Ей самой нравится эта влюбленность. Как прикажете лечить пациента, который ни на что не жалуется?
Рев за моей спиной усиливается, и я прибавляю шаг.
Многие думают, будто аллигаторы подают голос лишь от голода или с тоски. Но эти люди явно не слышали этого красавца.
Наша шепелявая учительница естествознания любит повторять, что люди отличаются от зверей способностью говорить. Но зря они так задаются. Аллигаторы общаются друг с другом и с луной по-женски выразительно и эмоционально.
В детстве мы боимся разбалтывать чужие секреты, опасаясь, что нам за это достанется. Дело в том, что у меня тоже появляется кавалер. Но я ничего не говорю Осси или кому-либо еще.
Проснувшись, я с облегчением вижу, что Осси лежит на своей кровати и улыбается во сне. Она вся исцарапана, из спутанных волос свисает бородатый мох, ночная рубашка порвана в нескольких местах. Я наблюдаю, как на ее лице отражаются счастливые сновидения, в которых для меня места нет. А потом иду на берег канала изучать нашу местную библию борьбы с аллигаторами. Снаружи все еще темно, и на небе слабо мерцают звезды. Покачиваясь от недосыпа, я бреду вдоль причаленных лодок – единственное человеческое существо на много миль вокруг, которое не спит в этот час. Заря на болотах похожа на тихий апокалипсис. На всем лежит печать бесконечности, по неподвижной воде расходятся круги. Море травы, красная полоска на горизонте – в этом есть что-то потустороннее.
Я сворачиваюсь клубочком, притворяясь муравьиным яйцом. Рядом со мной, как гигантские пауки, покачиваются на воде брошенные катамараны.
– Никто на целом свете не знает, где я, – шепчу я и быстро повторяю: – Никтониктоникто…
Я волнуюсь, и у меня начинает кружиться голова, совсем так же, как когда я смотрюсь в мамино зеркало и повторяю свое имя, Аваававава, до тех пор, пока оно не становится чем-то не имеющим ко мне отношения.
– Никто во всем свете не подозревает, что я здесь…
И тут у меня за спиной хрустит ветка.
Он, конечно, не принц. Весь в перьях и птичьем помете. Совсем взрослый, но явно не семейный.
– Привет! – восклицаю я. – Вы пришли посмотреть представление?
Я ненавижу эти радостно-подобострастные нотки в своем голосе, однако сделать ничего не могу. Это моя обязанность – подбегать к каждому взрослому, появляющемуся в «Болотландии!», как собачонка, сорвавшаяся с поводка.
– Вы видели нашу вывеску? Не беспокойтесь, мы никогда не закрываемся.
Незнакомец смотрит на меня с невозмутимостью аллигатора. Потом начинает разглядывать. Наши аллигаторы не охотятся и не питаются отбросами. Они наблюдатели, спокойно ждущие, когда появится что-нибудь достойное их внимания. На меня, конечно, и раньше смотрели и отец, и сестра, и зевающие туристы. Но так на меня еще никто не глазел.
Он смеется:
– Привет, моя сладкая!
Жесткие торчащие волосы и очки делают его похожим на рогатого жука. Если бы здесь был отец, он поднял бы незнакомца на смех, да так, что этого типа как ветром бы сдуло. Я его не боюсь. Голыми руками я зажимала челюсти восемнадцати Сетам. Сваливала на землю свою толстую влюбленную сестрицу. Но я не дурочка. Если ко мне подваливает парень и приглашает прокатиться на катере, я его отшиваю. Никогда не катайся на катере с чужими – одна из многочисленных заповедей нашего вождя.
Теперь я понимаю, с кем имею дело. Толстая мохнатая куртка, серебристая свистулька, блестящие глазки на рябоватом лице. Это цыган-птицелов. Они ходят по паркам во время сезонных перелетов птиц и заманивают их в свои собственные стаи. Как Крысолов из сказки, только для птиц. Они приманивают пернатых, которые создают вам проблемы, и уводят их с вашей территории, чтобы они осели в чужом саду.
– Вас вызвал отец, чтобы избавиться от осоедов?
– Нет. А как тебя зовут?
– Ава.
– Ава, – усмехается он. – Ты умеешь хранить секреты?
Протянув волосатую руку, он прижимает два пальца к моим губам. Я начинаю злиться. Этот птичник испортил мне рассвет. От его липкого прикосновения мне становится противно, словно, помывшись, я снова влезла в грязное белье. Но я киваю и вежливо отвечаю:
– Да, сэр.
Мне очень одиноко и хочется с кем-нибудь посекретничать. Я с удовольствием представляю, как Осси обнаружит мою пустую кровать.
В детстве мотивы наших поступков подчас бывают более чем странными. Птицелов говорит, что ему нравятся мои веснушки.
– Послушай-ка, Ава!
Я делаю шаг и оказываюсь на краю причала. Птицелов наклоняется ко мне, и катер, качнувшись, задевает бортом причал, так что незнакомцу приходится вцепиться в перила. Восходящее солнце расцвечивает канал всеми оттенками красного. Вниз по реке плывут белые облака. Птицелов опять поедает меня агатовыми глазами, его неподвижный взгляд завораживает, лишая последних сил. Потом он сжимает губы.
Первые три трели мне знакомы. Это цапля, дикий павлин и стая лысух. Затем он издает звук, похожий на рев аллигатора, но все же не совсем такой. Какой-то переливчатый и многоцветный, как радуга. Я невольно подхожу ближе, стараясь угадать, что это за птица. Одна-единственная нота, застывшая во времени, словно насекомое в янтаре, и чем-то напоминающая мой школьный рисунок, где я изобразила углем падающего Икара. Такая же грустная и в то же время неистовая, пронизанная чистотой одиночества. Она все звучит и звучит, разжигая внутри меня костер.
– Какую птицу вы приманиваете? – наконец спрашиваю я.
Птицелов перестает насвистывать. Усмехнувшись и сверкнув неровными зубами, он протягивает мне над водой руку.
– Тебя.
Проходит довольно много времени, прежде чем я прокрадываюсь обратно в пустой дом, чувствуя себя обманутой и грязной. Осси нигде нет. Ее дощечка для спиритических сеансов лежит на кухонном столе.
– Мама, я поступила очень дурно, – признаюсь я.
В доме тихо, только чуть слышно гудит москитная лампа. Я кладу руки на дощечку и зажмуриваюсь. Передо мной возникает мамино лицо. Она смотрит на меня так, как раньше, когда я врала или вляпывалась в какашки скунса, а потом оставляла в доме следы, – очень суровый взгляд. Я заставляю указку выводить грозные слова: «Сейчас тебе здорово влетит, детка. Ты меня очень рас…»
Я останавливаюсь, крутя в пальцах указку. Не помню, «расстроила» пишется с одним «с» или с двумя. Вместо этого я пишу: «Иди к себе и подумай над своим поведением».
– Хорошо, мама.
Я ложусь на кровать и размышляю о том, что сделала. Закрываю глаза. Но все равно вижу вентилятор на потолке и чувствую, как вращаются его лопасти. Непрерывно жужжат москиты. Становится душно, словно мне зажали рукой рот.
На закате я наконец встаю и иду кормить аллигаторов. И вдруг смутно осознаю, что сегодня четверг. Когда мама была жива, по четвергам у нас всегда был День живых кур, один из немногих ритуалов, в которых я отказываюсь участвовать. К тросу привязывают за лапы двенадцать живых кур, и они висят вниз головой. Трос натягивают над крокодильим садком и отходят в сторону. Аллигаторы подпрыгивают футов на семь-восемь над водой и хватают бедных куриц. Те кудахчут, трепыхаются, летят перья, льется кровь. Вскоре наступает тишина, и только голые крючки поблескивают на солнце. Когда ты просто смотришь, с этим еще как-то можно смириться, но участвовать в подобной мясорубке просто невыносимо. Я всегда встаю подальше, переполненная жалостью, отчасти порожденной трусостью. Отец вечно дразнит меня за малодушие.
– Это же естественно. Они лишь часть пищевой цепочки, Ава. Эти куры должны быть счастливы, что выполняют свой долг! – со смехом кричит он, перекрывая вопли протестующих куриц.
Если рядом нет отца, обычно я размораживаю для аллигаторов ведро холодной рыбы. Я опасаюсь петуха, и мне противно вязать курам лапы. Но сегодня я решительно направляюсь к курятнику. Курицы приветствуют меня, суматошно клюя в ноги и раздувая перья на пестрых грудках. Я беру их по одной и бесцеремонно заталкиваю в решетчатый ящик. Затем подвешиваю его на трос, не обращая внимания на щиплющие меня клювы, и начинаю перемещать, чтобы он повис над водой.
Труднее всего разобраться со шкивами и точно рассчитать, когда нужно дернуть рычаг, чтобы ящик упал в воду. После этого все заканчивается в считаные секунды. Я слушаю, как в панике кудахчут куры, как бешено бурлит вокруг ящика вода, и дожидаюсь, когда все стихнет. Солнце уже почти скрылось, и река вдали переливается жемчужным светом. Я все-таки сделала это. Теперь отец уж точно доверит мне выполнять этот обряд. Странно, но я ничего не чувствую – лишь вялое удивление собственному равнодушию, будто смотришь на свою ногу, которая свернулась во сне калачиком. Я ложусь ничком на синие маты и гляжу на розовую воду, где плавают перья.
В субботу Осси объявляет, что пригласила Искусителя на бал. Судя по ее тону, меня там не ждут. Но тут сестра сообщает, что бал состоится в нашем кафе и начнется в семь часов вечера. Мне предлагается принять участие в подготовке. Осси вручает мне коробку с зубочистками и несколько сдувшихся воздушных шаров.
– А мне можно прийти?
– А у тебя есть кавалер?