– Ничуть. – Ульне получается улыбнуться, ей почти весело, и все равно горько. Память норовит вырваться, а ведь, казалось, приручила, посадила на цепь, кинула в зубы обглоданную совесть.
Простила себя и его тоже, бездумного своего супруга.
Кого он вздумал обмануть?
– Идем, дорогой. – Его рука – надежная опора. А шлейф платья заметает следы на пыли. Паутины вновь наберет. Ульне всегда интересовало, откуда берутся в подземелье пауки, если здесь нет мух? Чем они питаются? – Уже недолго…
Ее всегда изнурял не столько спуск, сколько подъем, особенно когда благоверный еще был жив. Проклятья летели в спину, поторапливали, и Ульне почти бежала… а ведь не сбылось. Сколько раз он желал ей шею свернуть?
Жива.
И будет жить.
И быть может, увидит, как исполняется последнее предсказание.
– Здесь. – Она позволила Освальду войти первым.
Камера, и за проржавевшей решеткой – двое. Одежда истлела, иссохли тела. Бурая пергаментная кожа, пустые глазницы, космы волос, зубы торчат… у ее дорогого Тода были хорошие зубы, чего не скажешь о той потаскушке, что спряталась в углу.
– Я так понимаю, – Освальд подошел к решетке, склонился, разглядывая тела, – это…
– Твой отец. – Ульне перекрестилась. – И его жена.
Узкий стол. И стул, повернутый сиденьем к стене, почти сросшийся с этой стеной. Старый подсвечник с огарком свечи. Странно, что его не тронули крысы. Ульне коснулась и тотчас отдернула руку – воск сделался мягким, желтоватым.
…почти как кожа Тода.
– Значит, он не сбежал? – Присев на корточки, Освальд поставил канделябр вплотную к решетке. Мертвец сидел, прислонившись к прутьям, обхватив их иссохшими пальцами. И сквозь разрывы кожи виднелась кость. – И если его жена здесь, то…
Ульне подошла к решетке.
– То наш с ним брак недействителен. А ты, милый Освальд, являешься бастардом. Он был красив, мой Тод. А я… двадцать четыре года, старая дева, которая редко выглядывала за порог Шеффолк-холла. Он сам написал письмо.
И конверт сохранился. От него уже пахнет ладаном, тяжелый церковный аромат, который прочно увязывается в воображении Ульне со смертью. И она редко открывает этот конверт, порой берет в руки, но и только. Печать потрескалась, осыпалась, буквы выцвели.
– Назвался моим кузеном, дальняя родня… отец говорил, что родни у нас много, но почти все позабыли о родстве. И мы встретились. Господи, он был красив, если не сказать – прекрасен. И я влюбилась с первого взгляда. Любовь – опасная игрушка, мальчик мой.
Любовь заставила принять в Шеффолк-холле и Тода, и бледненькую его сестрицу, которая редко подавала голос, да и вовсе старалась держаться в тени.
– Он сделал мне предложение, и я решила, что нет женщины счастливей…
– Когда вы узнали правду, мама?
– Наутро после свадьбы…
…первая брачная ночь, символическая, ведь и до нее случались ночи. К чему терять время? Ульне так спешила любить и быть любимой. И вот она проснулась в темноте и одиночестве, испугалась, что Тод лишь пригрезился. Встала. Отправилась искать… нашла… ее Тод стоял на коленях перед той, кого называл сестрой, и просил прощения. Она же рыдала, и узкие плечи сотрясались.
Следовало бы уйти, но что-то задержало Ульне.
– Он говорил, что осталось уже недолго, что скоро я умру, а он станет наследником Шеффолк-холла. Он собирался его продать, представляешь? И мои драгоценности тоже. А вырученные деньги позволили бы им исчезнуть. Уехать за Перевал.
– И ты…
– Утром я сказала, что хочу доверить мужу семейную тайну. – Ульне помнила холодную ярость, ревность, которая разъедала ее изнутри. И то, сколь очевидной стала скрываемая этими двоими тайна. Как прежде она, ослепленная любовью, не замечала робких случайных прикосновений, нежных взглядов, осколков фраз… – Они решили, что речь идет о Черном принце…
– И спустились сюда. А здесь…
– Их встретил Тедди. – Ульне погладила того, кто был ее сыном, по волосам. – Он принял мою обиду очень близко к сердцу. Ты же знаешь, как много для него значит семья.
– Знаю. – Освальд коснулся шрама на щеке.
…все-таки Тедди виновен. Зря он мальчика попортил, с другой стороны, шрамы украшают мужчин.
– Он их не убил. – Освальд гладил белую нить.
– Отдал мне. А я была в своем праве.
…Тод бранился. У него долго хватало сил, чтобы ругаться. И он прилип к решетке, брызгал слюной, грязный, вонючий, растерявший былую красоту. Грозился полицией. А потом умолял. Не за себя умолял, а этого Ульне понять не могла – ни понять, ни простить.
– И долго они…
– Три года.
…женщина ушла первой, подхватила пневмонию и сгорела. Она бы умерла и раньше, если бы не Тод, который уговаривал ее жить. Заставлял есть, а Ульне садилась и смотрела.
Испытывала ли она жалость?
Отнюдь.
Должно быть, именно тогда она стала сходить с ума… или, напротив, вернулась в разум, осознав, какая бездна лежит между ней и остальными.
– Что ж, – Освальд встал, – полагаю, они заслужили.
Ни страха.
Ни отвращения.
Тедди хорошо его выдрессировал.
– Это все, что вы хотели мне показать, матушка?
– Пока… пожалуй. Я подумала, что мы можем устроить прием… представить тебя обществу.
…тем ошметкам былой славы, которые удалось сохранить. Что ж, Ульне будет интересно взглянуть на людей, в которых ее отец видел надежду рода человеческого. А они откликнутся на зов.
Любопытны.
И жадны.