Фрейд позволил ему продолжать, не ответив на вопрос ни утвердительно, ни отрицательно. Важно было, чтобы де Молина говорил.
– Несколько недель назад, – начал де Молина, сосредоточив взгляд в одной точке на потолке, – я видел сон. Я будто бы находился в незнакомой стране, возле моря, и был мой день рождения. Мужчина и женщина, с которыми я был знаком, но не имел с ними доверительных отношений, с трудом отвели или отнесли меня на небольшое расстояние – может быть, отнесли на руках, этого я не помню – и при этом просили меня держать глаза закрытыми. Открыв глаза, я сразу же поднял взгляд к ночному небу и увидел скопления разноцветных звезд, которые кружились, словно от ветра. Я как зачарованный смотрел на это грозное, но не пугающее зрелище. И был благодарен тем, кто привел меня сюда и позволил насладиться таким зрелищем. Потом я заметил маленькую яркую звезду, которая то появлялась из красного облака, то исчезала в нем, как терпящий бедствие корабль в волнах, и мне захотелось ее защитить.
Авторучка Фрейда, начертив последнюю запятую, замерла на месте, и ученый стал ждать возможности записать конец.
– После этого я проснулся, – закончил де Молина. – Надеюсь, доктор, что я был вам полезен.
По духу сеансов Фрейда должно было произойти в точности противоположное. Это он должен помогать тем, кого выслушивает. Чтобы подавить вздох, ученый стряхнул накопившийся пепел с сигары «Трабукко», еще горевшей в пепельнице, и сделал глубокую затяжку, чтобы набраться сил. Потом подчеркнул несколько образов, в которых посчитал нужным разобраться глубже – пару, которая вела или несла де Молину, благодарность, яркую звезду и желание защитить. Практически это был весь сон.
– Монсеньор де Молина…
– Можете называть меня Хоакин. Думаю, что при наших с вами взаимоотношениях я могу облегчить наше общение.
Вот первый признак переноса – естественная предрасположенность пациента к аналитику. Но она возникла слишком быстро, за ней может скрываться более грубая наклонность, близкая к лживости. То, что де Молина начал рассказывать сон раньше, чем его об этом попросили, может указывать на captatio benevolentiae – лицемерное старание приобрести симпатию собеседника. Если только де Молина незнаком уже с его методом; в этом случае он, возможно, хотел ему помочь пройти всегда деликатный этап сближения, преодолев расстояние между ними своим великодушием, словно прыжком.
Фрейд решил не исследовать побуждения, заставившие де Молину проявить такое доверие. Но его поведение само по себе было необычным, и Фрейд отметил его в тетради значком в углу страницы. Это могло быть проявление более или менее ярко выраженного гомосексуализма, очень распространенного среди знакомых ему священников. Или это была ловушка, цель которой – изучить его собственные реакции.
– С удовольствием, Хоакин, – ответил он.
Он специально не ответил на его вежливость тем же – не предложил называть себя по имени. То ли он не хотел, чтобы в будущем их отношения стали слишком фамильярными, то ли решил, что за поступком де Молины могла скрываться снисходительность высшего по положению к низшим, хотя тот был намного моложе его. Такая снисходительность, близкая к высокомерию, естественна для людей, привыкших к власти, – например, для некоторых аристократов и промышленников. И с ней часто сочетается злоупотребление сексом, от чего страдают служанки или работницы.
– Вы не помните, Хоакин, в течение дня, который предшествовал сну, у вас не было какой-нибудь особенной встречи с кем-либо? Или не привлекло ли ваше внимание что-то необычное?
– Что вы имеете в виду под словом «особенная», доктор Фрейд?
– Ничего исключительного, – ответил ученый. – Возможно, просто что-то, выходящее за рамки повседневной рутины.
Де Молина сделал вид, что задумался. Наконец он качнул головой и ответил:
– Такого, насколько я помню, не было; но я подумаю об этом. Желаете ли вы, чтобы я рассказал вам еще один сон?
В некоторых случаях, с некоторыми своими пациентами, Фрейд был похож на Моисея, который раздвигал воды Красного моря и доставал с морского дна самые тайные и имевшие самые прочные корни побуждения сознания. Но сейчас он чувствовал, что должен вооружиться прославленным богословами терпением библейского Иова, а к Иову он не чувствовал ни уважения, ни любви. Он был похож на того крестьянина, который, пытаясь выкопать картофелину мотыгой, каждый раз видел, как его усердный батрак с удовольствием показывает ему эту самую картофелину, которую вынул из земли голыми руками. Цель Фрейда была вытащить на поверхность подсознание, как клубень, и ему было очень неприятно видеть, что другой его опередил и сделал его старания напрасными.
– Этот сон был до предыдущего или после? – спросил он.
Он задал этот вопрос, чтобы выглядеть значительнее, чем был на самом деле. Располагать сны по времени их появления – значит идти по ложному следу, потому что сны движутся не по прямой линии, а по кругу; они становятся периодическими и продолжают повторяться согласно совершенно нелогичным схемам, пока их значение не станет ясным и не будет сублимировано.
Но эти схемы только выглядят нелогичными, просто логика снов отличается от логики бодрствования – как человеческая логика отличается от собачьей. Эту разницу он напрасно пытался объяснить своей маленькой Анне. Она сначала кричала на терьера, которого они держали дома, а потом раскаивалась в этом и баловала его. А Фрейд говорил ей тысячу раз, что так несчастный зверек попадает в конфликт и никогда не поймет, правильно поступил или неправильно.
– Извините, как вы сказали? – спросил Фрейд, который слишком погрузился в поток собственных мыслей и не расслышал ответ.
– Позже, доктор. Этот сон я видел несколько дней назад, но помню лишь несколько образов. И, правду говоря, они меня сильно смущают.
– Прошу вас, продолжайте.
– Я беседовал с папой, но постоянно называл его по его фамилии «отец Пекки», а не «ваше святейшество», как положено. Мне было неловко еще и от того, что святой отец молча смотрел на меня с ласковым упреком. Это все.
«Das ist Alles? Ach, Кошт!» – как щелчок хлыста, прозвучало в уме Фрейда. На его родном немецком языке эти слова значили: «Это все? Ну же, вперед!» Как же так – это все? В новом сне было больше материала, чем в первом, который, вероятно, был порожден внешним событием.
Настало время сделать перерыв – в том числе и потому, что Фрейд хотел сразу же приступить к анализу материала. В следующий раз он собьет с доброго архиепископа Хоакина де Молины-и-Ортеги, уже кардинала по тайному указу папы, значительную часть спеси, которую тот прикрывает преувеличенной вежливостью.
Лев Тринадцатый снял с себя наушник. Этот аппарат казался ему тяжелее, чем обиды, причиненные старостью, а куча проводов вокруг подбородка похожа на еврейскую бороду. Приставив к решетке хороший акустический рожок, он точно так же услышал бы то, что говорили один другому Фрейд и де Молина. Конечно, эта современная техника все записала, но можно ли ей доверять? Этот вопрос он часто себе задавал.
Папа сморщил нос и занялся другим предметом, причиняющим сразу удовольствие и боль: стал читать свои любимые стихи. Дон Севери, каноник собора в Перудже, сочинил еще одно стихотворение, точнее, перевел с латыни те красивые двустишия, которые сочинил в честь Целестина Пятого. К сожалению, потомки прочитают этот перевод, а не оригинал. И все станут считать, что он писал на таком устаревшем, академическом и напыщенном итальянском языке. «О, какое великодушие побудило тебя к тому – заставило снять с чела тройной венец самому! Так овладело тобой желание жить лишь Богу…» Дательный падеж здесь неверен и в грамматическом смысле, и в богословском.
Переводы всегда чем проще, тем красивее, если смысл слов ясен. Достаточно было бы сказать: «Мой Пьетро, свой венец тройной так торопился ты сложить, поскольку жаждал всей душой для одного лишь Бога жить». Ямб получился бы с небольшой примесью хорея, как у греков, и даже с рифмой. Так мало было нужно, чтобы избежать издевательства над итальянским языком.
Он отложил номер «Паезе» к другим газетам и позвонил в колокольчик. Ронкалли, увлеченно читавший какие-то строки из Песни песней за дверью папского кабинета, вошел даже раньше, чем Лев успел отдышаться после звонка.
– Ты знаешь, как идут дела у австрийского доктора?
– Ваше святейшество, об этом говорить пока рано.
– Вовсе нет! – усмехнулся Лев. – Я хотел спросить, работает ли его аппаратура. Мне еще не ясно, эти современные устройства – создания дьявола или дары Господа.
Ронкалли перекрестился.
– Вероятно, они не то и не другое – или то и другое сразу, ваше святейшество, – ответил юноша и помог папе встать с кресла. – Многое зависит от того, как их применяют. В любом случае похоже, что записи получаются.
Лев склонил голову набок и посмотрел на Анджело, который хлопотал вокруг него, поправляя на нем смятый пояс и расправляя безобразную складку на короткой атласной накидке, покрывавшей плечи папы.
– Ты знаешь, Анджело, что ты совершенно прав? Я думаю, что, если бы фонограф был изобретен две тысячи лет назад, мы бы сейчас слышали голос Иисуса Христа. Это было бы так прекрасно, но нам пришлось бы быть осторожными при переводе. Если даже священники делают ошибки в переводах с латыни, кто знает, что бы сочинили кардиналы, переводя с языка Иисуса. Хорошо; а теперь мы пройдемся по саду и помолимся.
На третьем этаже скользнула в сторону занавеска; из-за нее выглянуло длинное худое лицо кардинала Орельи ди Санто-Стефано. Прелат снял с носа пенсне и стал смотреть на Льва Тринадцатого. Папа шел неуверенной походкой, опираясь на палку. Скоро закончится долгое правление этого папы, и он, камерлинг Орелья, на короткое время станет регентом. Если все пойдет правильно, регентство будет даже слишком коротким. Чтобы вернуть папскому престолу прежнее великолепие, нужна сильная рука. Народу нужен авторитетный вождь, но еще больше ему нужен вождь властный. Нужен глава, который будет руководить народом и наставлять его, глава, которому люди будут повиноваться во всех случаях частной, общественной и политической жизни. То есть он или Рамполла.
Лев не только отжил свой век, он еще и создал немало бед. Бедой было то, что он упрямо искал компромисс с Королевством Италия, и худшей бедой было это его проклятое, то есть благословенное послание к рабочим под названием «Рерум Новарум». Оно не показало путь к соглашению между рабочими и их хозяевами, зато рано или поздно приведет католиков в объятия социализма, а от этого пострадают общественный порядок и нравственность.
Все говорят о физическом угасании папы, но не беспокоятся о том, что его ум тоже ослаб от старости. Например, эта его последняя причуда: Лев захотел, чтобы он, Рамполла и даже молодой де Молина прошли проверку у врача – еврея и атеиста, который специально приехал для этого из Вены. Зачем это нужно, знает только Лев и, может быть, Бог. Говорят, что этот метод выводит на свет причины самых глубинных страстей и этим освобождает сознание. Это нелепость. Это все равно что желание освободить зверя, укоренившегося в человеке, позволить Сатане выйти из укрытия. Эта система ставит под вопрос даже само таинство исповеди, единственное средство для подлинной свободы, которое Господь дал людям, чтобы они освобождали сознание от своих демонов.
К счастью, признаки конца теперь хорошо заметны, и Лев сам не скрывает, что торопится покинуть жизнь и тройной венец. Когда папе исполнилось девяносто лет, Орелья предложил ему использовать предоставленную каноническим правом возможность отречься от престола.
И подчеркнул, что этот поступок приравняет его к блаженному Пьетро да Морроне, папе Целестину Пятому, который остался в истории только благодаря этому яркому поступку. Однако Лев со своей обычной иронией заверил его, что, находясь в одиночестве, услышал голос Начальника – тут он указал пальцем на небо, и тот сообщил ему, что скоро призовет его для другого, гораздо более легкого дела; поэтому пусть все еще немного потерпят.
Возможно, Начальник забыл о своем обещании, ведь с тех пор прошло три года. Но теперь уже осталось недолго. А потом новый сокол прогонит прочь птиц, которые пировали за его столом, и самые молодые и честолюбивые претенденты отправятся в изгнание до тех пор, пока их перья не побелеют, как у него.
Довольный сравнением людей с птицами, которое только что придумал, кардинал Орелья открыл окно и продолжал невидимо наблюдать из него за медленно шагающим папой. Тот уже устал, хотя прошел немного – всего лишь от одной клумбы до другой, и ему помогал идти его комнатный служитель, неизвестный Ронкалли, который отличился лишь тем, что был лучшим из своего курса в папской семинарии. Надо будет найти подходящий момент и поговорить с монсеньором Сполверини, заместителем ректора: самому ректору Орелья не доверял. Пусть укоротит поводья этому скачущему в гору жеребенку и даст ему почувствовать хлыст. Пусть Ронкалли вспомнит, что смирение – добродетель, а гордыня – самый тяжкий из грехов.
Раздался резкий стук в дверь. Кардинал мгновенно закрыл окно, сделал глубокий вдох и сказал, продолжая стоять к двери спиной:
– Входите, ваше высокопреосвященство.
В комнате и в ушах Орельи загремели шаги Мариано Рамполлы дель Тиндаро, который даже летом носил тяжелые кожаные ботинки, а затем в ноздри камерлинга проник тяжелый запах свежего тюленьего жира. Он взглянул на обувь Рамполлы: она была начищена так, что отражала свет, проникавший в комнату через окно.
– Что случилось нового, госсекретарь? – спросил Орелья. – Мы объявляем войну Англии или Франции или присягаем на верность его высочеству карлику, королю Италии?
– С удовольствием вижу, декан, что вы всегда готовы шутить, – ответил Рамполла; рот его при этом кривился.
Орелья дотронулся правой ладонью до лба и закрыл глаза, изображая внезапный приступ головной боли. Такие приступы действительно у него часто случались.