– Теперь понял, как надо? С оттяжкой надо, господин стратиг, эти бичи оттяжечку любят, – Анастасий улыбнулся. – Давай, попробуй, а я посчитаю.
Он снова сел и заложил ногу на ногу.
– Двадцать один! Двадцать два! Вот-вот, хорошо! Молодец! Двадцать пять!..
После пятидесяти ударов спина Феофана была истерзана в клочья. Когда комита отвязали, встать самостоятельно он не смог, и стратиоты подняли его под руки.
– В подвал его на десять дней! – приказал стратиг. – На хлеб и воду! Если жена его придет или родственники, всех гнать в шею! Через десять дней пусть приходят и забирают… Негодяй!
Кратер бросил бич на пол, сел и отдышался. Вид пролитой им крови подействовал на него возбуждающе. Когда стратиоты увели Феофана, унесли скамейки и бич, вытерли пол и вышли, стратиг взглянул Анастасию в глаза и улыбнулся плотоядной и торжествующей улыбкой. Мартинакий усмехнулся и встал.
– Вот ты, господин Кратер, – сказал он, надевая плащ, – видно, считаешь, что я человек жестокий?
Стратиг вздрогнул от неожиданности.
– Э-э… – подходящий вежливо-обтекаемый ответ не приходил ему в голову, а совсем врать, что нет, не имело смысла.
– Да ты не бойся, я не обидчив. Это я просто к тому, что теперь ты сам видишь: с нашими людьми иначе нельзя! Мягкосердечны, глупы… Но хитры при этом, мерзавцы! – великий куратор застегнул фибулу и пригладил непокорные волосы. – Вот и приходится с ними скорее жестко, чем мягко… Ну, я поехал, надо уж домой!
– Как, и на обед не останешься? – удивленно спросил Кратер.
– Нет, дружище, прости, спешу! – и Анастасий улыбнулся совсем по-другому, неожиданно открыто и радостно. – Сын у меня родился, крестить уж собрались, а тут государь послал по этому делу… Вот, все мои меня дожидаются, тороплюсь! В дороге где-нибудь перекушу…
– О, поздравляю! Сын-то такой же рыжий? – улыбнулся и стратиг.
Мучительный страх, терзавший его с момента первого приезда Мартинакия, совершенно оставил Кратера, и он чувствовал в душе пьянящую легкость.
– Нет, в мать пошел, темный! – Анастасий был уже у двери. – У нас волосы передаются через поколение: я вот в деда… Значит, внуки засияют солнцем!
– А назвать как решили?
– Ингером. Жена, правда, Андреем хотела, но я сказал: нет, будет Ингер! Прадеда и деда моего так звали. Славные были мужи, воины, гордость рода!.. Ну, всё, пора мне! Прощай, господин Кратер!
– С Богом! Поклон державному!
– Всенепременно передам!
Выслушав доклад Мартинакия, император решил еще ужесточить меры против иконопочитателей и в тот же день приказал арестовать находившихся в Саккудионском монастыре Навкратия и других монахов – из перехваченных недавно писем окончательно стало ясно, что именно через студийского эконома поддерживалась в основном связь братий с заключенным в Воните игуменом. Вскоре схваченные в Саккудионе братия были доставлены в Брусу. Навкратия и еще семерых бичевали и заключили в тюрьму, где они находились около двух недель, после чего под конвоем были отправлены в столицу, несмотря на незажившие раны от бичей и зимнее время. В Константинополе Навкратия посадили в одиночную камеру в тюрьме Претория, а бывших с ним – в Елевфериеву тюрьму. В Претории Навкратий провел еще около месяца, а затем оказался в подвале Сергие-Вакхова монастыря, где его больше недели держали впроголодь, раз в день выдавая ломтик черствого хлеба и немного воды, так что узник совсем ослабел. Наконец, наутро девятого дня его вывели из подвала, провели по каменной лестнице на второй этаж и ввели в комнату с иконой Богоматери над столом и картой Империи на стене. Навкратий по пути уже догадался, что ему предстоит разговор с «нечестиеначальником», как прозывал Иоанна в письмах Студийский игумен. Действительно, Грамматик поднялся со стула навстречу узнику, окинул его внимательным взглядом и сделал приведшим его монахам знак выйти.
– Здравствуй, почтенный отец! – сказал Иоанн, когда они остались вдвоем. – Садись. Давно я желал тебя видеть.
– Признаться, я тоже, – усмехнулся Навкратий, опускаясь на лавку у стены.
– Хочется разоблачить «нечестивого софиста»? – улыбнулся Грамматик, поудобней устраиваясь в кресле у окна.
– Скорее, узнать поподробнее о его доводах.
– Что ж, прекрасно! Значит, наша беседа пройдет к обоюдному удовольствию, – Иоанн скрестил на груди руки. – Итак, по-твоему, Христа и святых подобает изображать на иконах для поклонения, господин Навкратий?
– Да.
– На каком основании ты так считаешь?
– Ведь тебе известно, думаю, что почитание икон – древний обычай. О том, что иконы существовали, сказано во многих писаниях. Отцы восхваляют искусство живописцев и говорят о пользе созерцания Христа и святых на иконах. Святой Григорий Нисский…
– Погоди, отче, – прервал его Грамматик. – «Я часто видел на иконе изображение страдания и без слез не проходил мимо этого зрелища, так живо искусство представляет зрению событие», – это высказывание мне известно. Равно как и великого Василия. Ведь ты, отче, – улыбнулся Иоанн, – далеко не первый, с кем я беседую об иконах, и эти доводы мне довелось слышать неоднократно. Но не все отцы учили одинаково об иконах, а потому вопрос этот всё же из числа спорных. Например, святой Епифаний Кипрский вопрошает: «Пусть рассудит твое благочестие, прилично ли нам иметь Бога, начертанного красками?» И еще в другом месте он говорит: «Я слышал, что некоторые предлагают живописать и необъятного Сына Божия; трепещи, слыша это!» Я, кстати, могу показать тебе и книгу с его произведениями, где он говорит об этом, чтобы ты не подумал, будто я обманываю тебя.
Иоанн говорил не спеша и внимательно разглядывал сидевшего перед ним монаха. Навкратию было уже за пятьдесят; выглядел он, впрочем, моложе своего возраста, но волосы, некогда темно-русые, почти все поседели, а теперь были грязными и свалялись от долгого заключения; глаза блестели молодо, и хотя сейчас эконом знаменитого Студия был сильно изможден, можно было понять, что телом он весьма крепок и может прожить еще долго… если, конечно, не уморят где-нибудь в темнице. Иоанну стало жаль его, мелькнула мысль предложить хотя бы воды – игумен заметил, что губы узника потрескались от жажды, – но Грамматик тут же подумал, что заключенный, скорее всего, откажется принять питье из рук «еретика», тем более «предводителя отступников». Иоанн знал, что Навкратий был одним из приближенных к Студийскому игумену братий, его близким другом и помощником; судя по перехваченным письмам, игумен особенно любил его и во всем ему доверял. Можно сказать, перед Грамматиком сейчас сидел «образ» неукротимого Студита, и спор об иконах с ним был поэтому почти спором с самим Феодором. Коль скоро, по воле императора, с главным противником сойтись они могли только заочно, то теперь, похоже, представлялся именно такой случай…
Навкратий поднял глаза на Иоанна и чуть заметно улыбнулся:
– Не нужно. Я тебе верю, господин Иоанн.
– Благодарю! – Грамматик возвратил улыбку. – Надо заметить, что не все твои собратья были столь великодушны… Но Бог им судья! Итак, свидетельства святого Епифания я привел, есть и другие – например, святителя Астерия Амасийского: «Не изображай Христа, ибо довольно для Него одного уничижения – воплощения, которое Он добровольно принял ради нас. Но умственно сохраняя в душе своей, носи бестелесное Слово». Божественный Феодот Анкирский говорил: «Мы составляем образы святых не из вещественных красок на иконах, но научились изображать их добродетели сказаниями о них в писаниях, как некие одушевленные иконы, побуждаясь этим к подобной им ревности. Ибо пусть скажут выставляющие такие изображения, какую они могут получить от этого пользу, или к какому духовному созерцанию возводятся они чрез это напоминание? Очевидно, что это тщетная выдумка и изобретение диавольской хитрости». Мне кажется, отче, что изречение это истинно. Ведь сколько ни проливай слез, глядя на икону, но истинную пользу душе мы можем получить только через молитву, а при молитве держать в уме какие бы то ни было образы прямо запрещено отцами. Дьявольская же хитрость тут в том, что простой и неграмотный народ, ради которого, как говорят некоторые из ваших, особенно нужны иконы, вполне может решить, что вот, посмотрел он на образ, повздыхал – и этого как будто довольно для спасения.
– Относительно молитвы ты прав, но делаешь неверные выводы. Из того, что кто-то, пусть даже многие, употребляют во вред вещи, придуманные ради пользы, еще не следует, что эти вещи вредны. Приведенный тобой пример можно повернуть и иначе: человек забылся, рассеялся, потерял память Божию, – а взглянул на икону и вспомнил о Боге, и снова стал молиться. Вот и польза! Что до представленных тобой свидетельств, то если эти отцы действительно так думали об иконах, я могу только сказать, что они в этом вопросе, к сожалению, заблуждались. Мы же знаем, что и великим святым иногда случалось ошибаться.
– Это так. Но почему ты считаешь, что из святых, что-либо писавших об иконах, заблуждались именно отрицавшие их, а не одобрявшие?
– Потому что «живописать необъятного Сына Божия» всё-таки можно, поскольку Он воплотился, став ради нас человеком, лежал в объятьях Матери, был повит пеленами, носил одежду, перемещался из одного места в другое, входил в дома и выходил оттуда, был схвачен иудеями, связан и представлен Пилату, и всё прочее, о чем говорит Евангелие. Это не свойственно необъятному божеству, но свойственно вполне объемлемому человечеству Христа. Потому Он изобразим. И странно называть это «уничижением». Воплощение не бесславно!
– Ты говоришь об описуемости Христа до Его воскресения. Это можно было бы признать. Но после воскресения – как можно назвать описуемой плоть, потерявшую свойство ограниченности? Ведь Христос проходил сквозь запертые двери, появлялся в одном месте, исчезал в другом. Ты, конечно, скажешь, что Он был осязаем апостолами, и они узнавали Его, но это было уже не так, как у нас, а потому описать такую преображенную воскресением плоть, как мне представляется, невозможно.
– Если после воскресения Господь имел плоть уже не так, как имеем ее мы, то мы не могли бы верить тому, что Он подобен нам, – возразил Навкратий. – Но Он Сам сказал, что и по воскресении имеет плоть и кости.
– Да, свойства тела Он имел, но не в таком грубом виде, как у нас, ведь это очевидно. Потому Он и мог становиться невидимым и творить прочие чудесные дела.
– Но если Он всё же был видим апостолами, то Он описуем и по воскресении. А если неописуем, то и видим ими быть не мог. Разве не логично? – Навкратий улыбнулся. – Да и чем так уж изменилось Его тело в сравнении с тем, каким оно было до воскресения? Ведь Он и до воскресения ходил по водам, а это не свойственно человеческой природе. Не укрощал ли Он бурю? Не проходил ли между иудеями, когда хотел, так что они не могли схватить Его? Правда, после воскресения Он перестал нуждаться в удовлетворении телесных потребностей, и если ел пред учениками, то только чтобы показать им, что Он не бесплотный дух. Но у всех нас по воскресении не будет таких потребностей. Разве из этого следует, что мы перестанем быть описуемы? Это нелепо.
«Логично!» – подумал Грамматик. И это было сказано не просто логично, но очень спокойно: в Навкратии ощущался некий глубинный и непоколебимый покой, приобретенный многолетним пребыванием в умной молитве и борьбой со страстями. Ни боязни, ни смущения, ни сомнений не ощущалось в узнике – и в то же время в нем не было какой-либо неприязни к Иоанну, стремления поддеть, обличить и пристыдить. Студийский эконом просто излагал свою веру – и только. Грамматик не заметил в нем какого-либо азарта спорщика или стремления во что бы то ни стало «разбить в пух и прах» противника, никакой враждебности к собеседнику, ни намека на положение «страдальца за веру»: казалось, Навкратий вообще не думал о том, что он – истощенный, немытый, нечесанный, в грязной одежде, – сидит теперь перед тем самым человеком, который морил его несколько дней голодом, содержа в темном подвале.
– Но Христос состоит из двух природ, – сказал Иоанн после краткого молчания, – а на иконе в любом случае возможно изобразить лишь одну. Таким образом, вы разделяете Христа, а это сродни несторианству.
– Мы изображаем не природу. Природу саму по себе, какова бы она ни была, изобразить нельзя. Изображается всегда ипостась – частный случай существования природы. Тот или иной человек изображается не поскольку он есть разумное смертное существо, способное к мышлению и познанию, как это можно сказать о любом человеке, а поскольку он отличается от других людей – ростом, формой носа, цветом глаз и волос и тому подобное. Вот, кстати, скажи мне, Иоанн, признаёшь ли ты портрет обычного человека портретом именно этого человека?
– Конечно, если портрет имеет должное сходство.
– А ведь на портрете изображается только тело человека, а не душа, которая невидима, и изобразить ее нельзя. Но ты ведь на этом основании не скажешь, что на портрете живописец «разделяет» человека. Точно так же и Христос описуем по Своей ипостаси, хотя по Божеству не описуем, и при этом Он не разделяется.
– Всё-таки вы несториане, – сказал Иоанн почти с сожалением. – Если то, что вы изображаете, есть ипостась Христа, то в Нем две ипостаси. Ведь человеческие особенности и природа и составляют ипостась.
– Не согласен, – покачал головой Навкратий. – Ипостась не есть «сложение» личных особенностей и природы, иначе исчезла бы простота в Боге, ведь в Нем три ипостаси, но Он при этом не сложен. Ипостась это… можно сказать, способ существования. Христос воспринял в Свою ипостась Бога-Слова человеческую природу с ее особенностями, но при этом не явилось две ипостаси. Ипостась остается одна – Слова. Но в Нем после воплощения есть ипостасные особенности не только Слова, но и человека. Потому Христос и получает имя собственное – Иисус, а это значит, что Он отличается от всех прочих людей определенными личными признаками. Но это не означает, что в Нем появилась отдельная человеческая ипостась. Разве ты не согласишься с этим?
Иоанн хотел было ответить отрицательно, но внезапно понял, что по существу возразить ему нечего. Он был уверен, что пока нечего: просто он чего-то не доглядел, не додумал… Если бы сейчас перед ним был не студийский эконом, а кто-нибудь другой, игумен, возможно, просто прервал бы беседу до лучших времен. Но прибегать к такому приему перед Навкратием ему не хотелось. И Грамматик впервые на всем протяжении диспутов, которые он вел с иконопочитателями, произнес:
– Я должен подумать.
…Игумен Великого Поля уже больше года сидел в тюрьме при Елевфериевом дворце, куда его перевели из Сергие-Вакховой обители. Когда его на носилках вытащили из монастырского подвала и погрузили на повозку, чиновник, один из служителей тюрьмы, руководивший переправкой узника на новое место заключения, сказал келейнику Феофана, выведенному следом и отчаянно щурившемуся на солнечном свете, которого он не видел уже несколько месяцев: