– Нет, это сельхозшефством у нас называется. Но что странно, Корнелий, – те, кто в городе остался, считают, что с сельским хозяйством все нормально. Потому что каждый день в газете нам рассказывают, как мы хорошо живем.
– А что случилось с Ксюшей?
– Как-то товарищ Пупыкин лично к тебе домой, то есть к Удалову, приехал, чтобы показать свое к нему расположение. А Ксения вместо обеда ему скандал закатила, всю правду выложила. Ты знаешь Ксению – она неуправляемая. Обиделся Пупыкин, на следующее утро ее скрутили, посадили на мотоцикл к Пилипенко – и в деревню, перевоспитываться, на сельхозшефство без права возвращения в город.
– А я? То есть а он?
– А он… он побежал к Пупыкину, просит – верни мою жену! А Пупыкин, говорят, погладил его по головке и говорит: «Не нужна тебе такая старая и непослушная жена. Она меня не уважает, значит, и тебя не уважает, и нашу великую родину не уважает. Мы тебе сделаем сегодня же развод, и отдам я тебе любую из своих секретарш». Так и сделал. Развел, на Римке женил. Она мне сама рассказывала.
– Ясно, – сказал Удалов. – Общая картина мне понятна. Пошли к Минцу. Где он отдыхает?
– Принудотдых, Корнелий, это по-старому тюрьма. Находится она в подвалах под гостиным двором, где раньше склады были. Там особо недовольные отдыхают.
– Ты хочешь сказать, что профессор Лев Христофорович Минц, лауреат двадцати премий, профессор тридцати университетов, находится в подвалах инквизиции?
– Ну, не то чтобы инквизиции, – смутился Грубин. – Но в подвалах…
– Срочно едем в область! Это не должно продолжаться.
– До области ты не доедешь, – ответил Грубин. – Некоторые пытались. В область специальное разрешение нужно. Его лично Пилипенко подписывает. Только проверенные оптимисты туда попадают. Так что в области о Великом Гусляре самое лучшее представление.
– Но ведь кто-то приезжает!
– Если приезжает, то на витрины с картонной лососиной смотрят, а потом в предгорском буфете обедают. Ясно?
– Минца надо освободить!
– Надо. Но не знаю как.
– Может, прессу поднять?
– Малюжкина? Ты сам видел. Его голове нужна ясность. А ясность он получает сверху.
– Ну что ж, – сказал Удалов, – тогда пошли в подвал.
– Подвалы заперты, там дружинники.
– Саша, ведь недаром я столько лет ремонтами занимаюсь. Неужели мне подземные ходы в этом городе неизвестны?
– А есть ход?
– Должен быть. По крайней мере, в моем мире есть и даже расчищен археологами. Его воры в пятнадцатом веке прокопали – тюки из гостиного двора выносили.
Когда они с Грубиным вышли во двор, Удалов вдруг услышал:
– Корнелий, ты куда? Ты почему домой не идешь?
Голос был женский, жалобный.
Удалов поднял голову. В окне его квартиры стояла молодая жена Римма, неглиже, лицо опухло от слез.
– Я раскаиваюсь! – крикнула она. – Это была минутная слабость. Он старался меня безуспешно соблазнить. Вернись, Корнелий. И не верь клевете Грубина. Он тебе завидует! Вернись в мои страстные объятия!
– Не по адресу обращаетесь, гражданка, – ехидно ответил Удалов.
А Грубин добавил:
– Чего на тебя клеветать? На тебя клевещи не клевещи – пробы ставить некуда.
И молодая жена Римма плюнула им вслед.
По бывшей Яблоневой, а ныне Прогрессивной улице, мимо лозунга на столбах: «Пупыкин сказал – народ сделает!», мимо дома-музея В. П. Пупыкина друзья спустились к реке в том месте, где к обрыву примыкают реставрационные мастерские. В удаловском мире эти мастерские кипят жизнью и деятельностью. В этом они стояли пустынные, ворота прикрыты, всюду грязь.
Удалов уверенно прошел за сарай, там отодвинул гнилую доску, и перед ними обнаружился вход в подземелье, кое-как укрепленный седыми бревнами. Грубин достал заготовленный дома фонарик.
Идти пришлось долго, порой Удалов останавливался, заглядывал в боковые ответвления, выкопанные то ли кладоискателями, то ли разбойниками, но ни разу дороги не потерял. Ход окончился возле окованной железными полосами двери.
– Здесь, – сказал Удалов. – Теперь полная тишина!
И тут же раздался жуткий скрип, потому что Удалов стал открывать дверь, которую лет сто никто не открывал. К счастью, никто скрипа не услышал. Его заглушил отчаянный человеческий крик. Они стояли в подземных складах гостиного двора, превращенных волей Пупыкина в место для изоляции и принудотдыха.
Впереди тянулся низкий сводчатый туннель, кое-где освещенный голыми лампочками. Крик доносился из-за одной двери – туда и поспешили друзья, полагая, что именно там пытают непокорного профессора. Но они ошиблись.
Сквозь приоткрытую дверь они увидели, что в побеленной камере на стуле сидит удрученный Удалов. Перед ним, широко расставив ноги, стоит капитан Пилипенко.
Пилипенко Удалова не бил. Он только читал ему что-то по бумажке.
– Нет! – кричал Удалов. – Не было заговора! И долларов я в глаза не видал.
Пилипенко подождал, пока Удалов кончит вопить, и спокойно продолжал чтение.
Было слышно:
– «Получив тридцать серебряных долларов от сионистского агента Минца, я согласился поджечь детский сад номер два и отравить колодец у родильного дома…»
– Нет! – закричал Удалов. – Я люблю детей!
– Ну что, освободим? – спросил шепотом Удалов у Грубина.
– He стоит тебя освобождать, – искренне возразил Грубин. – Не стоишь ты этого. А то вмешаемся в драку, сами погибнем и Минца не спасем.
Нельзя сказать, что Удалов был полностью согласен с другом. Трудно наблюдать, когда тебя самого заточили в тюрьму и еще издеваются. Но Удалов признал правоту Грубина. Есть цель. И цель благородная. Она – в первую очередь.
Они прошли на цыпочках мимо камеры, в которую угодил двойник Удалова, и остановились перед следующей, которая была закрыта на засов.
Грубин резко отодвинул засов и открыл дверь.
В камере было темно.