И потому все сказано еще вчера, когда я показывал повестку из военкомата и много говорил, лишними, неумелыми, штампованными фразами о долге. Моя девушка, с которой я попрощался последней, вчера вечером, слушала, кивала, соглашаясь, а как можно не согласиться с неизбежным? – но когда речь зашла о завтрашнем прощании, наступила неловкая пауза, заглушенная кстати словами ее родителей, пришедших не то мне, не то ей на помощь. Пауза все равно сказала куда больше, чем все прежние слова.
Так что я простился со всеми прошлым вечером, мои оглядывания напрасны, сколь я ни пытался убедить себя в обратном. Грусть, легкая, как отзвучавшая из репродукторов музыка, охватывает и относит мысли прочь, заставляя и меня сосредоточиться на приближающемся поезде.
А он уже вышел из-за поворота. В нашей серой толпе слышен ропот разочарования. Заурядная, потрепанная временем «овечка» тянет за собой небольшой состав, вагонов десять теплушек. Первой едет платформа с расчехленной зенитной установкой, наводчиком, подающим и командиром расчета. Эта платформа заставляет меня вздрогнуть. Впрочем, не меня одного.
Я замечаю, как наш сержант, шагая к месту остановки паровоза, внимательно всматривается в деревянный пол платформы, ища что-то. Только чуть позже, я догадываюсь, что именно. Он высматривает стреляные гильзы.
Вот и весь литерный, поезд вне расписания, он занимает всего две трети платформы. Кажется, его прибытием недовольны и те, кто находится на той стороне путей и в зале ожидания. Они, все мы, рассчитывали на большее, на добротные вагоны, на удобства. Сам сержант недовольно крутит головой и посмотрев последний раз на часы, стремительно идет к месту остановки головного вагона.
И едва он выходит из спасительной прохлады платформенной крыши, как репродуктор снова оживает. Но голос его не похож на прежний. Барабанные перепонки разрывает заунывный вой сирены. Кто-то пригибается под его тяжестью, кто-то оглядывается. Но никто не сходит с места. В этом городе подобное в диковинку.
И тотчас утробный вой подхватывают по всему городу. Торопливо, захлебываясь словами, диктор произносит непонятные слова. И в голосе его звучит все то же: страх перед неизвестным и какая-то неловкость.
– Внимание, воздушная тревога. Внимание, воздушная тревога. Внимание, воздушная тревога.
И так до тех пор, пока поезд, с шумом выпустив пар, не заставляет репродуктор замолчать.
Мгновение тишины. Никто не шевелится, все заворожены произнесенными репродуктором словами и тем ревом, что предшествовал им. Ожидающие столпились у запертых дверей и смотрят на нас, точно надеясь получить хотя бы здесь подтверждения, опровержения, какого-то нужного добавления к прозвучавшему, чье эхо еще не смолкло в закоулках города. Смотрят так, что я, прежде сам выглядывающий в толпе знакомое лицо, не в силах вынести взглядов, отворачиваюсь.
И смотрю на сержанта. Тот уже добежал до головной платформы, что-то спрашивает у командира расчета. Затем, у офицера, выскочившего по сигналу тревоги из кабины машиниста. И так же бегом возвращается обратно. Офицер, младший лейтенант, чуть помедлив, спешит за ним.
Это неожиданно, а значит, тревожно. Толпа начинает шевелиться, но по-прежнему не отходит от дверей.
Я слышу голос лейтенанта:
– Почему они здесь? Они что, не слышали предупреждения?
Ответа ему нет. Просто некому дать. Я вспоминаю, что с нами, ровно год и два месяца назад проводились учения по действиям во время тревоги, в самом начале войны, когда фронт был прорван, и чужие сапоги стремительно приближались к Свияте. Однако, с той поры прошло бесконечное множество дней, когда страхи укладываются, когда беспричинное беспокойство уже не тревожит. Мир вернулся в привычную стезю. И только патрули на улицах и комендантский час, введенный с самого дня прорыва фронта и так и не отмененный, смутно, через силу, напоминают об опасности. Но какой опасности? За время, прошедшее с единственных учений по действиям во время сигнала тревоги прошло больше года. И с тех пор рубеж, на котором был остановлен враг, почти не менял своего местоположения. Там, очень далеко, в трехстах километрах от города, который не считается прифронтовой зоной.
Все замерли в ожидании. Кажется, снова должна прозвучать сирена и последовать обнадеживающие слова: «отбой воздушной тревоги», повторенные, как положено, трижды. Как молитва в церкви.
Паровоз гудит. Лейтенант именно в это время начинает что-то кричать собравшимся в зале ожидания, его не слышат, только последние слова «немедленно в бомбоубежище», прозвучавшие после гудка, различимы. И услышав их, толпа уподобившись волне, медленно начинает отступать от запертых дверей.
– В городе вообще есть бомбоубежища? Где ближайшее? – спрашивает, перекрикивая начавшийся гомон, лейтенант.
– У вокзала, у здания бывшей тюрьмы. Сейчас там гостиница….
Даже сержант впервые сталкивается с реальностью, которая подминает его слова и действия под себя, с хрустом и лязгом неумолимо надвигающегося танка.
– Откройте двери!
– Ключи у начальника вокзала.
Лейтенант ругается, и его ругань внезапно становится понятна всем, кто стоит у стеклянных дверей. Почему-то кажется, даже мне, что здесь, среди военных, среди хоть какого-то командования, безопаснее, чем где бы то ни было в городе.
Хотя вокзал – единственное место Свияты, которое могут, и скорее всего будут бомбить.
Лейтенант разбивает двери подошвой высокого сапога. Они распахиваются настежь, звон стекла подавляется хрустом под ногами военного. Голос, усиленный, размноженный гулким эхом, обрушивается с высоты потолка на собравшихся.
– Живо, все вон отсюда! Немедленно. Все в бомбоубежище! Это приказ!
Важны не слова, важно действие. Ему и подчиняются в первую очередь. Сержант кричит собравшимся на той стороне путей, через платформу с зенитной установкой. Его почти не слушают – он не совершал подобного лейтенанту, действия и потому не может столь же успешно командовать штатскими.
Из зала собравшиеся выметаются в течение полуминуты. Шум, паника, беготня, гомон, – все это сопровождается непрерывными указаниями лейтенанта, напоминаниями о бомбоубежище, расположенном под гостиницей. Он наступает на все еще находящихся в зале, и те невольно пятятся прочь, словно один вид лейтенанта может ввести в паническое бегство.
Они бегут через открытую площадь к гостинице, уже почти не стесняясь своего поспешного бегства. Кто-то впрочем, стесняется, и потому, идет, нагруженный вещами, скоро, как может. А лейтенант поворачивается к нам.
– Почему новобранцы все еще здесь?
Сержант оглядывается, мгновение, на его лице читается испуг перед безусым молодым человеком, который моложе его лет на десять. Он хочет ответить, но не успевает.
Звук, ни с чем не сравнимый, мешает сержанту произнести слова, заставляет поднять голову к крыше, у центра перрона. Он спохватывается, снова пытается заговорить, и в тот же миг звук этот становится пронзительным.
Два штурмовика выныривают из хрустального неба, с ревом пикируя, в считанные мгновения превращаясь из точек в отчетливо различимые машины смерти с опознавательными красно-белыми кругами на бортах.
– По вагонам!
Это лейтенант. Кто-то кричит, там с того перрона, невидный за составом. Кричит сквозь рев моторов и визг приближающихся со страшной, ужасающей всех скоростью, самолетов.
– По вагонам! – повторяет он команду. И ее же дублирует очнувшийся сержант.
Зенитка внезапно оживает. Она медленно поворачивает дуло в сторону приближающейся опасности. Слишком медленно. Штурмовики открывают огонь первыми.
Очереди проходят наискось – по две с каждого самолета. Пересекают асфальт перрона, оставляя за собой черное крошево, уходят в кусты и выскакивают на излете пикирования в самой нижней точке, на площадь. Где все еще бегут, торопясь скрыться от опасности, несколько десятков человек.
Нас загоняют в вагоны. Мы медлим. Я неотрывно смотрю, заталкиваемый в нутро теплушки, как трое так и не ставших пассажирами останавливаются, когда очередь, пропарывая асфальт, добирается до них, и как-то картинно размахивая руками, медленно валятся посреди площади. Коробки, сумки, падают в стороны, их содержимое медленно рассыпается.
Второй штурмовик целенаправленно бьет по уходящим. Две дорожки прокладываются вдоль площади, сквозь бегущих, растерявшихся от грохота и грома, не знающих, что лучше в данное мгновение, – спешить по площади к спасительному бомбоубежищу или попробовать скрыться в подъездах зданий. Ведь это же пулеметы, не бомбы….
Еще несколько человек падают, просто падают лицом вниз. К ним подбегают, их пытаются поднять. Кричат что-то. Штурмовики уже проскочили площадь, должно быть, разворачиваются для новой атаки.
А сверху рушится новая смерть. То, что на фронте зовут «чемоданом» – с глухим посвистыванием падает на площадь, прямо на людей, пытающихся поднять мертвецов.
Какое-то дикое немыслимое мгновение я наблюдаю, как бомба, словно бы нехотя, приземляется на площадь.
И более не вижу ничего. Одновременно со взрывом меня заталкивают в теплушку. Последним, кроме меня, все уже выполнили приказ лейтенанта. Но я слышу. И ощущаю.
Чудовищный удар, сбивающий с ног, осколки стекол, вылетевших из всех помещений вокзала и устремившихся к нам, забарабанивших в доски вагонов, в шинели. Ядовитые шершни, призванные с небес, ищущие себе добычу. Кто-то кричит от боли, падая рядом со мной. Падает и не шевелится.
Дверь немедленно захлопывается, словно пытаясь отрезать нас от начавшегося кошмара. И тотчас же новый взрыв, чуть дальше, чуть тише, чуть слабее. Я вспоминаю, что рядом лежит кто-то, кто еще недавно был смутно знаком мне, кто, стоя по соседству, рассказывал своим друзьям озорные истории – и смеялся с ними. Я касаюсь его плеча. Он еле шевелится, чуть слышно постанывая. Стекла пронзили шинель, просквозили ее, точно картечь. Он что-то пытается сказать, но слова тонут в невнятном бормотании, кто-то помогает мне, поворачивая его неестественно вывернутую на сторону голову, и только тут я замечаю, что она липкая. Насколько она липкая.
И резко откатываюсь, пытаясь встать. Остальные недоуменно смотрят на меня, пока еще не понимая моего страха. Еще двое так же получили ранения от осколков стекла, но незначительные.
Мне слышится грохот, но не от нового взрыва, для них, вероятно, еще рано, грохот обрушившегося здания. Какого – неизвестно. Двери теплушки закрыты снаружи, до высоко расположенных оконец мне не дотянуться.
Грохот и тишина, на несколько секунд охватившая город. Эти мгновения мне кажется, после взрыва я стал плохо слышать – лишь иллюзия, ибо я различаю чей-то бег по перрону, и далекий голос:
– Ну подходите же, подходите, гады, – голос беззлобный, вероятно, привыкший ко всему происходящему, голос скорее успокаивающий уверенностью в собственных силах. Новая реальность давно уже стала для обладателя голоса истинной, приелась ему, и он чувствует себя в ней достаточно комфортно, чтобы позволить себе негромко посмеяться над возвращавшейся смертью.