– Хочешь поговорить с папой? – спросила я.
– Нет, не сейчас. Я хочу побольше узнать о том, чем занималась моя маленькая Пегги.
– Я готовила.
– Какая ты хозяйственная! Надеюсь, после этого ты прибралась на кухне?
Я не ответила, не зная, что сказать.
Через несколько секунд она едва слышно проговорила:
– Может быть, ты все-таки позовешь папу?
Я положила трубку на банкетку возле телефона и заметила, что на желтом пластике остались следы от грязной ладони. Я облизнула пальцы и потерла пятна.
Когда я сказала отцу, кто звонит, он спрыгнул с качелей, на которых валялся, и побежал в дом. А я пошла в нижнюю часть сада, где в углях костра, который я сама и разожгла, запекались корни лопуха. Сама не понимая почему, я стала колотить по углям палкой, и они разлетались в сумерках, как светлячки. Некоторые долетели до палатки и прожгли в ней дырки с черной каймой. Когда костер превратился в серое пятно на голой лужайке, я вернулась в дом и поднялась к себе.
В кухне разгорался спор между отцом и Оливером. Затем они переместились в столовую и дальше, в оранжерею. Я высунулась из окна. Свет падал из двери, ведущей в гостиную, и подо мной были две тени. Чтобы ничего не слышать, я заткнула уши пальцами, и черные фигуры превратились в безмолвных танцоров; каждое их движение было продумано, каждый жест отрепетирован. Я стала то приоткрывать уши, то снова затыкать их, так что до меня доносились лишь бессвязные обрывки спора.
– Ты… д…
– …бил. Что…
– …ука. Как ты…
– …жалк…
– …животн…
– …баное живо…
Потом раздался смех Оливера, безостановочный и резкий, как пулеметная очередь. Темный предмет – пепельница или цветочный горшок – оторвался от одной из теней и пролетел мимо другой в стеклянную крышу. Повисла пауза, стекло как будто затаило дыхание, а затем задрожало, выгнулось наружу и с жутким грохотом разлетелось на части. Я невольно пригнулась, хотя стекла сыпались на мужчин внизу. Тень отца скрючилась, закрывая руками голову. Оливер завопил «йуу-хуу!», его тень бросилась к гостиной и исчезла внутри. Отцовская тень осталась на месте, и сверху мне казалось, будто это уже не человек с руками, ногами и головой, а ворона с клювом и крыльями. И звуки он издавал как ворона. Вцепившись в подоконник и едва приподнимая голову, я смотрела на отца и в то же время слушала, как Оливер идет через кухню наверх, в свою комнату. Я различала звуки выдвигаемых ящиков, долгий скрежет молнии на чемодане. Затем Оливер ворвался в мою комнату, и я увидела себя его глазами – скрючившуюся в темноте у окна.
– Что, девочка, насмотрелась? – прошипел он. – Нравится следить за взрослыми, да? Я тоже достаточно насмотрелся. На тебя и твоего дорогого папашу. – Он саркастически рассмеялся. – И про чудесную Уте не забудем. Похоже, они оба еще долго будут вспоминать мой подарочек.
Он вышел из комнаты и спустился по лестнице.
На мгновение я застыла, а потом, решив, что он возвращается в разрушенную оранжерею, повернулась и снова выглянула в окно. Но грохнула парадная дверь, отчего весь дом содрогнулся, и воронье тело отца дернулось внизу, как будто попавшись в одну из наших ловушек, а затем обмякло. Я заползла обратно в постель и лежала, таращась в темноту и изо всех сил стараясь различить следующий звук, но его так и не последовало.
Утром меня разбудили три коротких свистка. Отец стоял у подножия лестницы, ноги широко расставлены, голова поднята. На тыльной стороне ладоней у него были приклеены пластыри, и еще один на переносице.
– Собирай рюкзак, Пегги, – сказал он командирским голосом. – Мы отправляемся на каникулы.
– Куда мы поедем? – спросила я, беспокоясь о том, что скажет Уте, когда вернется и обнаружит разбитую крышу и осколки на полу.
– Мы поедем в хютте, – ответил отец.
5
Лондон, ноябрь 1985 года
Я согласилась позавтракать за кухонным столом, а не в своей комнате или на полу в оранжерее, где можно было бы спастись от жары и духоты. Мы с Уте провели переговоры, и она обещала не задавать больше вопросов, если я посижу с ней и буду есть кашу ложкой. Я согласилась, потому что лицо отца уже находилось в секретном месте. Я знала, что она все равно будет расспрашивать. Она просто не могла остановиться.
За то время, пока меня не было, кухонный стол съежился, но все остальное разрослось, и кухня превратилась в самое тревожное место в доме. Мне пришлось вжаться в стул и зажмурить глаза от огромного количества и невыносимого многообразия того, что открывалось взгляду. Ряды банок, в которых не переводились чай, кофе и сахар; более крупные контейнеры, подписанные «Пекарская» и «Обычная»; блендер, покрытый слоем липкой пыли; рулон бумажных полотенец на деревянной палке; высокие стеклянные емкости, выставляющие напоказ нечто под названием «спагетти», все еще в упаковке; сияющий тостер, на который я старалась не смотреть; крючки с висящими на них кружками всевозможных форм и размеров; белый холодильник, ставший разноцветным из-за магнитиков. Я не могла взять в толк, зачем семье из трех человек семь кастрюль, когда конфорок всего четыре; и почему деревянных ложек девять, если кастрюль всего семь; и неужели мы сможем съесть все, что хранится в буфете и в холодильнике.
По субботам Оскар с утра отправлялся на встречу скаутов; сегодня они прибирали территорию вокруг дома престарелых. Я знала, что Уте намеренно выбрала именно это время для завтрака со мной: она считала, что сидеть за одним столом с восьмилетним братом мне еще рановато. Оскар, Оскар, Оскар – мне приходилось повторять его имя, чтобы напоминать себе о его существовании; о том, что восемь лет и восемь месяцев назад он родился и жил с Уте, а я ничего об этом не знала. Он был почти с меня ростом, но все равно очень маленький. Каждый раз, глядя на него, я поражалась, что мне было столько же, когда мы с отцом покинули этот дом. Пока Уте накладывала овсянку, сваренную на воде, как я люблю, я думала о том, научили ли скауты Оскара разжигать костер без спичек, или ловить белок в силки, или быстро и аккуратно опускать топор. Может, у нас как-нибудь и получится поговорить об этом.
Во время еды Уте пыталась вовлечь меня в беседу.
– Ты вспоминаешь то лето? – спросила она. В ее речи все еще слышался немецкий акцент, хотя прошло уже столько лет.
Вопреки обещанию она сразу начала с вопроса. Я пожала плечами.
– Я думала о твоем отце тем летом, когда ты уехала, – сказала она.
Она всегда использовала слово «уехала» – безобидное, без намека на чью-либо вину.
– Наверное, я была для него слишком стара. Слишком спокойна. А он хочет веселиться со своим другом Оливером.
– Хотел… – поправила я едва слышно, но она не обратила внимания; она смотрела сквозь и мимо меня.
– Они вели себя как мальчишки. Слишком сильно раскачивались – я боялась, что качели сломаются; и траву вытаптывали своими ботинками. Качели принадлежали твоей бабушке. Знаешь, ведь Omi[9 - Бабушка, бабуля (нем.).] отправила их сюда прямо из Германии. А когда им было жарко, они снимали рубашки и носились по саду, дурачились, баловались со шлангом, хотя Водный совет это запрещает. Я наблюдала за ними из твоей комнаты, а потом спускалась и просила быть поаккуратнее с качелями.
Она замолчала, погрузившись в воспоминания.
– Оливер… Он дразнил меня словом Jawohl[10 - Так точно! (нем.)]. Наверное, тогда это и началось. Да, наверное, тогда.
Я не ждала от Уте откровений, но она все говорила и говорила, как будто это помогало ей избавиться от чувства вины. Я представила себе отца: раскачиваясь на качелях вместе с Оливером Ханнингтоном или вопя от восторга, когда струя воды ударяла по его веснушчатой спине, он и не подозревал, что в это время по фундаменту его семейной жизни расползаются тонкие трещины. Уте сказала, что отцу было наплевать; что он думал лишь о сиюминутных удовольствиях. Но бункер, сохранившийся под кухней, и списки, которые я там нашла, свидетельствовали совсем о другом.
Взгляд Уте снова сфокусировался на мне, на том, как я ем. Она спросила, нравится ли мне овсянка, и я вдруг поняла, что заглатываю кашу полными ложками, обжигая язык. Почувствовав скрытый укор, я стала есть медленнее и кивнула. Потом начисто выскребла миску, и она положила мне еще. С момента возвращения я поправилась: грудь целиком заполняла мои новые лифчики, резинка трусов оставляла красную полоску на бедрах и животе, темные впадины под скулами порозовели.
– Какая еда тебе нравилась, пока ты была в отъезде? – спросила Уте в своей жизнерадостной манере.
Интересно, что она хотела узнать про наше меню? Например, проверяла ли я свежесть рыбы, если мне вдруг надоедало питаться одними ореховыми кексами? Я хотела ответить: «Мы с Рубеном ели сырое волчье мясо – просто рвали его руками, а потом кровью раскрашивали себе лица», – чтобы увидеть выражение ее лица. Но мне стало лень.
– Мы часто ели бе?лок, – сказала я ровным голосом. – И Kaninchen[11 - Кролик (нем.).].
– О Пегги! – Она взволнованно потянулась ко мне, но я оказалась быстрее и отодвинулась.
Она спрятала руки под стол и поджала губы.
– Когда ты уехала… – начала она.
– Когда он увез меня, – вставила я.
– Когда он увез тебя… – повторила она. – Когда я поняла, что тебя в самом деле нет, я спустилась в подвал. Ты ведь помнишь подвал?
Я кивнула.