– Хорошо. Мы вместе соберем отряд. Амфином опытен. А Эвримах неглуп. Если им так нужна Итака, пусть защищают ее.
– Это в случае, если за нападениями не стоит кто-то из них.
– Северные дикари, иллирийцы…
– Иллирийцам сюда плыть далеко. Опасно. И Медон прав: как им удалось напасть на Лефкаду, вернуться домой, снарядиться снова и к новому полнолунию быть на Итаке? И зачем они, проплыв такое расстояние, напали на Фенеру, никому не нужную деревеньку? Тут есть о чем поразмыслить.
Действительно есть, но Телемах не очень понимает в размышлениях.
– Я могу защитить Итаку, матушка. Я способен.
– Конечно, способен, – лжет она. – Но пока ты втайне не соберешь сотню воинов со всего архипелага и не привезешь сюда или не придумаешь способ помешать нашим гостям объединиться и пересилить твой отряд, боюсь, нам потребуется более тонкий подход.
Вздох Телемаха слышен всем, но никто ничего не говорит. Вздыхать он научился у Эвриклеи, любимой кормилицы Одиссея, которая вечно нудит и жалуется и ничему не рада. Пенелопа о многом сокрушается, и то, что она позволила сыну перенять эту привычку, – одно из самых горьких сожалений.
В установившемся молчании никто не смотрит друг другу в глаза. Служанка Автоноя, кажется, готова засмеяться, но подавляет смешок, похожий на рыгание, и проглатывает. Наконец Медон говорит:
– Никто из женихов не говорил тебе ничего… относящегося к делу?
– Относящегося к делу? – У Пенелопы не такие ресницы, как у ее двоюродной сестры Елены, и хлопать ими она не умеет, но видела, как это делают другие, так что сейчас старается. Это ей не удается.
– Может, предлагали помощь или… говорили о защите.
– Они все говорят одно и то же. Каждый будет тем сильным мужчиной, тем храбрецом, тем единственным, кто сможет наконец принести мир в это царство, государем, которого заслуживает Итака, и так далее. А вот подробности – подробностей они не рассказывают. Подробности с царицей не обсуждают.
– Мальчик прав. – К Пейсенору обращаются поднятые брови, а он мрачно кивает, как будто уже покрыт кровью. – Если мы не можем позволить себе наемников… – Сколько веса в его «если»! Как подчеркнуто он произнес его: он тоже не знает, откуда у Пенелопы богатства, но, в отличие от остальных, даже не слышал о такой вещи, как арифметика, – то у нас нет выбора. Нам нужно ополчение, чтобы защищать Итаку, защищать дворец и царицу. Я поговорю с Антиноем, Эвримахом и с их отцами. И с Амфиномом. Если они согласятся, другие пойдут за ними. Мы найдем того, кто встанет во главе, кого примут все, кто не связан ни с женихами, ни с Телемахом.
– Я хочу участвовать, – тут же встревает Телемах.
– Исключено, – отвечает Пенелопа.
– Матушка! Если нашим землям угрожают, я буду защищать их!
– Даже если каким-то чудом Антиной и Эвримах согласятся отложить свои притязания на власть больше чем на полдня, чтобы собрать ополчение, кто будет в нем служить? На Итаке нет мужчин. Есть мальчишки, выросшие без отцов, и старики, прости мою прямоту, Пейсенор. Иллирийцы, может, и варвары, но они воины. Я не поставлю под угрозу твою жизнь…
– Это моя жизнь! – огрызается Телемах, и снова он говорит громко, отец не стал бы так шуметь; ну что ж поделать: его воспитали женщины. – Я мужчина! Я глава этого дома! – Хорошо хоть не дал сейчас петуха. Голос у него сломался чуть позже, чем он надеялся, но теперь все хорошо, может, и борода скоро появится. – Я глава этого дома, – повторяет он уже не так уверенно, – и буду защищать свое царство.
Советники неловко ерзают, а Пенелопа молчит. Сейчас нужно что-то сказать, очень важные и срочные вещи, но каждый здесь, кажется, ушел с головой в собственное пророчество, глядя в будущее, в котором ни одного из них не ждет ничего хорошего.
Наконец Пенелопа встает, похожая на поднимающегося из гнезда лебедя, и мужчины из учтивости делают шаг назад, слегка склонив головы: она ведь все-таки жена Одиссея.
– В Фенере кто-то остался в живых?
Вопрос на мгновение ставит всех в тупик, потом Пейсенор отвечает:
– Несколько человек. Во дворец пришла девочка, а с ней – старуха.
– Девочка? Я должна принять ее.
– Она неважная, она просто…
– Она гостья в моем дворце, – отвечает Пенелопа чуть жестче и резче, чем, вероятно, ожидали мужчины. – Ее примут как подобает. Эос, Автоноя, идемте.
Ее служанки собирают свои вещи и выходят вслед за ней из комнаты. Через минуту и Телемах кивает всем и удаляется самым царственным шагом, на какой способен, – скорее всего, пошел учиться точить копье. Старики остаются, глядя на свои руки. И Медон, очень неплохо разбирающийся в таких вещах, мрачно смотрит на своих товарищей и рявкает:
– Сопля из носа – и та похрабрее вас будет, – и выходит вслед за Пенелопой.
Глава 4
Теодора сидит и не ест.
Напротив нее – старуха. Это Семела, дочь Ойнены, мать Мирины. В культурных греческих краях не принято представляться именем матери, но Семела никогда не жила ни в каком другом краю, кроме Итаки, и ей неинтересны обычаи более благовоспитанных мест, откуда смерть не забирала мужчин. Она не такая уж и старая, но за долгие годы солнце и соль придали ее глазам постоянный прищур, высушили кожу, обесцветили волосы, покрыли костлявое тело шрамами, а широченные пятки – мозолями, натертыми об острые скалы этого поломанного острова. Ее многие знают, ибо голос ее не звучит покорно и тихо, и она не просит совета у мудрецов, и не стремится найти нового мужа, притом что первый почти наверняка – даже несомненно – не вернется. Когда ее спрашивают об этом, она говорит, пожимая плечами: «Мой муж отплыл с Одиссеем, и коль царица все еще ждет своего, то и я буду». Некоторые подозревают, что в этой отговорке есть что-то большее, нежели просто верность царице. Мужчины знают, что она охотница. Кому-то приходится быть на Итаке охотником. Женщинам же известно кое-что помимо этого.
Она наблюдает за тем, что Теодора не ест каши из ячменя с медом, которую перед ней поставили, и что та хмурится, стиснув зубы. Девочка не произнесла ни слова с того мгновения, как вошла во дворец Одиссея.
– Теодора?
Теодора смотрит на женщину с темно-серыми глазами, стоящую в дверях, и не знает, что видит царицу. Семела встает – тут бы Теодоре понять намек и тоже подняться, но теперь ей это не с руки: она покажется дурочкой; так что она продолжает сидеть, но все равно выглядит дурочкой, просто иначе.
– Ты Теодора? – повторяет Пенелопа, и та кивает в ответ. – Я Пенелопа. Семела, спасибо, что привела ее сюда. Садись, пожалуйста. Вы мои гости и наверняка слышали о моем доме и… радушии. Пожалуйста, оставайтесь сколько хотите.
Теодора пытается найти слова, но на ум приходят только те единственные, что у нее остались:
– С моря приходили грабители.
– Иллирийцы?
– Было темно. – Эти слова как заклинание, которое может спрятать все: память, потерю, боль. Но все же Теодору учили доводить дела до конца, и она говорит, слегка хмурясь: – Щиты у них были круглые.
Нужно добавить еще что-то важное, которое она упускает, но… мысль уходит.
– Где они высадились? Насколько я помню, Фенера стоит у бухты, которая годится для суровой погоды. Туда иногда причаливают купцы, если не хотят платить налог начальнику пристани, верно? Скажи – я не рассержусь. Мне просто необходимо знать.
– Да, в Фенере. Они шли прямиком к берегу.
– Ты видела, чтобы кто-то подавал им знак, провел их через отмели?
Видела ли она? Блеснул ли на скалах факел? Теодора закрывает глаза, и в ее памяти вспышка то есть, то ее нет; Дарес залезает ей под хитон, Дарес жив, а теперь – мертв; и все сливается воедино, а время оплывает, как мокрая глина.
Пенелопа берет ее за руку. Теодора чуть не отдергивает ладонь: такое у царицы холодное и неестественное прикосновение.
– У тебя есть еще родные?
Теодора качает головой.
– Оставайся здесь, – говорит негромко Пенелопа. – Ты моя гостья, понятно?
Теодора снова кивает, смотрит на чистые пальцы, обвившие ее руку. Еле удерживается от того, чтобы не наклониться: не пахнут ли они цветами?