Немцы очень быстро смогли справиться с Голландией, меньше пяти дней длились военные действия, после того как был разбомблен и сожжен Роттердам, Голландия капитулировала, а королева и правительство улетели в Англию. Они улетели, а мы остались…
Мама пришла в мою комнату рано утром, резким движением отдернула шторы и почти приказала:
– Вставай! Началась война!
Я хотела спросить: «А разве она уже не идет?», но услышала металлический лязг с улицы и поняла, что теперь война пришла на улицы города.
Но ребенку в одиннадцать лет трудно до конца осознать, что несет появление на улицах города солдат в чужой форме и с оружием. Кажется, даже страшно в первые дни не было, скорее любопытно.
Довольно скоро любопытство сменилось опасением. Нас выселили из своих комнат в пристройку для прислуги, мама сказала, что это еще хорошо, могли бы оставить просто на улице. С этих слов началась моя учеба, странная учеба – я училась новой жизни, вернее, училась выживать в любых условиях, училась тому, что в мире есть несправедливость куда страшней ухода отца из дома. Эта несправедливость касалась самой возможности жить, потому что очень скоро стало ясно, что за любое сопротивление следует жестокое наказание. Пока ты подчиняешься и принимаешь все с покорно опущенной головой, у тебя есть шанс уцелеть, если, конечно, не попадешь в облаву или заложники, которые своими жизнями расплачиваются за какой-то акт возмездия.
Когда я осознала, что выжить можно, только притаившись, как мышка в норке, стало страшно – а вдруг это на всю жизнь? Помнишь, я задала тебе такой вопрос, мол, как надолго немцы в городе? Ты заволновалась, попросила не только не спрашивать, но и не думать об этом, чтобы случайно не проболтаться.
Вот тогда я испугалась по-настоящему. Даже потом, когда относила передачу английскому летчику, что прятался в лесу, и попалась немецкому патрулю, так не боялась. Может, просто не успела испугаться, присела перед немцами, словно изображая балетный поклон, протянула собранные в лесу цветы и пошла дальше на негнущихся ногах…
А после такой просьбы стало страшно, потому что даже мама, такая решительная, всегда презиравшая неприятности, теперь не могла их не замечать. Это означало, что неприятности слишком велики и надолго. Кажется, я подумала: «Только бы не навсегда!» Никто не мог ответить, так это или нет.
К жизни в униженном положении привыкнуть нельзя, пока ты человек, ты будешь сопротивляться, если только привыкнешь, превратишься в животное. Но даже гордое животное не позволит себя унижать. И привыкнуть к тому, что нужно время от времени сдавать отпечатки пальцев, что тебя, как преступницу, фотографируют в фас и в профиль, что нужно то и дело менять удостоверения личности, получать карточки на питание… невозможно. Мы хотели жить свободно, спокойно ходить по улицам, не боясь окрика военных или полиции, покупать продукты, на какие хватит заработанных денег, не бояться пригласить гостей в дом и не занавешивать как можно плотней окна, чтобы свет не пробивался на улицу.
А многие хотели просто жить, но у них отняли и эту возможность.
Мама не виновата, что мне пришлось пройти вот такую школу, она сама проходила эту страшную школу вместе со мной.
Зато после войны могли смело смотреть в глаза остальным, потому что помогали Сопротивлению, потому что были как все.
Для меня самой трудной в первые месяцы оккупации, пока еще не стало совсем уж голодно и я еще могла брать уроки танцев, оказалась необходимость скрывать, что я имею английские документы, что у меня английское имя и отец в Англии. Тогда я стала вместо Одри Эддой и вынуждена разговаривать только по-нидерландски.
Это неправильно, когда человек, не сделавший ничего плохого и ни в чем не виноватый, должен скрывать свое происхождение, свое имя, свое прошлое. В Арнеме я должна была скрывать от немцев, что у меня отец англичанин, после войны – что отец состоял в Союзе фашистов, что он был из-за этого в тюрьме… Разве я в этом виновата?
Почему люди так несправедливы друг к другу? Я знала стольких хороших людей в Арнеме, вся вина которых состояла только в том, что они евреи. В нашем классе девочка-еврейка вместе с родителями попала в концлагерь. Мой дядя Уильям погиб, потому что оказался в числе заложников, которых расстреляли за убийство нескольких военных немцев. Брат попал в концлагерь, потому что угодил под облаву и попробовал бежать…
Но в то же время отец сидел в лагере в Англии только за сочувствие идеям нацистов, он ничего не сделал, но поддерживал Союз фашистов.
Останься я в Англии с отцом или мама вместе с Яном и Александром с нами, наверняка мы бы все также сидели в лагере. И хотя брат говорил, что лучше сидеть в английском лагере, чем в немецком, я думаю, что нигде не лучше.
Это после войны стало ясно, кто враг, а кто герой, а в самом начале войны Европа просто запуталась, с кем воевать – с Гитлером или со Сталиным. Но труднее всего оказалось детям, не виноватым во взрослых играх в политику. Через много лет я еще раз убедилась, что, когда взрослые воюют, страдают больше не они, даже не те, кто ранен, а именно дети.
Но даже во время оккупации мы оставались детьми, нам хотелось жить и радоваться жизни.
Чтобы случайно не выдать свой английский, я старалась как можно меньше разговаривать, зато как можно больше танцевать. Первые годы это получалось, пока на танцы хватало сил.
День за днем, месяц за месяцем мы выживали. Усиливалось сопротивление фашистам, в ответ усиливались репрессии, участились расстрелы, все меньше продуктов выдавали по карточкам, все больше становилось запретов. Мы, дети, не всегда серьезно воспринимали опасность, смертельную опасность. Не помню, чтобы было очень страшно, когда под стельку моей туфельки вкладывали записку с сообщением, а я часами играла на улице, дожидаясь, когда ее заберет связной. Игра, не больше. Но позже, уже имея собственных мальчиков, я задумалась, каково же было маме, прекрасно понимавшей, какой она подвергает опасности меня! Каково это матери, знающей, что один сын пропал без вести, уйдя на войну (потом брат вернулся, побывав в плену), второй чудом избежал расстрела, но увезен на работу в Германию, а дочь носится по Арнему с записками для бойцов Сопротивления или разыскивает в лесу сбитого английского летчика, рискуя жизнью!
Для нас, детей, участие в Сопротивлении было скорее своеобразной игрой, конечно, мы понимали, что это опасно, но вряд ли осознавали всю серьезность этой «игры». Просто по Арнему носилась компания подростков, выполняющая роль связных. Главным было не раздражать немцев и не казаться взрослее, чтобы не отправили на работы или в лагерь. Так попался при облаве мой брат и чудом выжил на принудительной работе в Германии.
Страшно стало, когда стали расстреливать участников Сопротивления за пущенные под откос поезда, а в городе начались облавы.
Потом ко всему добавился голод, фашисты, разозлившись на забастовки железнодорожников, запретили подвоз продовольствия гражданским лицам. Конечно, мы ходили за продуктами в соседние деревни, меняя вещи на еду, но, во-первых, это было очень опасно, во-вторых, вещей тоже почти не осталось, менять оказалось просто нечего. Я помню свои распухшие от недоедания и малокровия ноги… На таких колодах не потанцуешь, а ведь именно приработок обучением танцам был нашим единственным источником дохода.
Голод зимы 1944 года в Голландии вошел во все учебники по истории, но нам пришлось изучать этот ужас на собственном опыте. Моя худоба оттуда – из голодного 1944-го. Кушать один раз в день похлебку, сваренную из луковиц тюльпанов, а чтобы заглушить чувство голода, лучше побольше спать… Но я нашла еще один способ: приучила себя к мысли, что еда – это что-то не слишком приятное, потому ее нужно совсем немного, буквально чуть-чуть, только чтобы не умереть. У меня получилось, мне и по сей день еды нужно чуть-чуть… только чтобы не умереть…
А сейчас не нужно вовсе, потому что после операции у меня просто нет кишечника и жизнь сохраняют лишь инъекции. Представляете человека, которому совсем не нужно садиться за стол, брать в руки вилку или ложку, жевать, глотать?..
Но тогда мой организм настойчиво требовал еды, потому что мне было четырнадцать и я росла. Представляю, какие чувства испытывала мама и тысячи таких же матерей, которые не могли дать своим растущим детям ни крошки, ни ложки супа, ни глотка молока! Тяжело, когда нечего есть самим, но куда страшнее, если нечем накормить детей.
Мама выдержала все, хотя седых волос на ее голове за время оккупации прибавилось. Невозможно не поседеть, когда у тебя на глазах расстреливают брата, кузена и еще знакомых, а сына увозят в Германию. Невозможно не переживать, если ушедшая за продуктами дочь не возвращается длительное время, и это тогда, когда с неба сыплются снаряды, потому что тихий, спокойный до войны Арнем стал местом проведения операции союзников, а немцы оказали сильнейшее сопротивление.
Это действительно был ужасный поход. Посреди зимы нас просто выкинули уже не из домов, а из самого города, немцев мало заботило, куда денутся женщины с детьми без еды и крыши над головой. Наша семья ушла в Вельпе, где стоял большой дедушкин дом. Крыша над головой нашлась, но под этой крышей было холодно и совсем нечего есть. Вот тогда и родилась мысль сходить в безлюдный Арнем за едой.
В нашем арнемском доме остался мешочек с сухариками, который держали на самый крайний случай и в спешке ночных сборов, когда немцы приказали всем горожанам покинуть Арнем немедленно, дав на сборы несколько часов, забыли. Мы запихивали в рюкзаки и чемоданы все, что только могли унести, но довольно быстро поняли, что почти ничего не сможем, потому что все едва держались на ногах от недоедания.
Когда в Вельпе было съедено все, вплоть до луковиц тюльпанов, оставленных зимовать в подвале, мы вдруг вспомнили о тех сухариках, и я уговорила отпустить меня в Арнем. Казалось, ну что опасного в том, что я схожу в пустой город?
Конечно, опасно, очень опасно, даже не только из-за немцев, но и просто из-за одичавших собак и голодных людей. Но хуже всего, что можно было попасть на строительство укреплений, куда немцы сгоняли всех, попавшихся патрулям. Едва ли я выдержала бы работы лопатой… Но главное – я должна принести родным немного еды, которую удалось разыскать!
Банки с сухарями не было, я не знала, кто и когда забрал ее, но в разбитой булочной мне удалось обнаружить две большие, хотя и совершенно засохшие булочки и несколько яблок. А вот вернуться в Вельпе удалось не сразу. К счастью, я заметила патруль раньше, чем они меня, и юркнула в подъезд, вернее, то, что от него осталось, потому что сам дом был разрушен.
Я была настолько худой, что, наверное, могла бы спрятаться просто в щель, толстыми и распухшими оставались только ноги, они временами просто не желали подчиняться. И все же патруль мог обнаружить меня, пришлось спуститься в подвал. Это был удачный и неудачный ход, потому что немцы Арнем совсем не покинули, и в соседнем доме расположился какой-то их отряд. Я затаилась надолго…
Откуда желтуха? Это крысы, им тоже хотелось есть, но я не могла отдать свое сокровище, и мы не поладили. Крысы вблизи вовсе не такие уж страшные, правда, пока не покажут зубы… С тех пор я не могу в цирке смотреть номера с мышами или крысами, кажется, что они вот-вот бросятся на дрессировщицу и вцепятся ей в руку.
Крысы заставили меня покинуть убежище, и это хорошо, потому что сидеть там слишком долго тоже опасно, я просто теряла силы и могла не осилить обратный путь.
Помню ужас в маминых глазах, но мне уже было все равно, и только увидев ее руку рядом со своей, поняла, что стала желтой… Наверное, я довольно долго сидела в этом подвале, если даже успела пожелтеть после укуса настырной крысы. Но булочки и яблоки им не отдала, чем очень гордилась.
Вряд ли они спасли нашу семью, но тут союзники начали сбрасывать продовольствие с самолетов, чтобы оставшиеся в живых не умерли с голоду, к тому же наступила весна. А потом пришли англичане…
У меня освобождение связано со вкусом сгущенного молока, которое можно было есть ложками! Наверное, не одной мне банки с молоком казались сказкой…
В 1959 году, когда я снималась в «Войне и мире», вдруг позвонил Джордж Стивенс. Его предложение меня откровенно… испугало. Казалось бы, чего бояться, если я уже имела «Оскара», известность и, как я считала тогда, крепкий тыл?
Стивенс имел двух «Оскаров» за режиссуру, но испугалась я не его звездности. Джордж предложил мне сыграть… Анну Франк! Моя реакция была мгновенной:
– Нет!
– Почему? Вам же многое так хорошо знакомо и даже близко…
– Именно поэтому.
Но Стивенс настаивал, и позже тоже, словно поклялся сам себе или кому-то заполучить меня на эту роль. Я отказывалась…
Анну Франк в фильме прекрасно сыграла Милли Перкинс.
Я надеюсь, что Джордж Стивенс не обиделся на меня, хотя больше мне ничего не предлагал. Но я действительно не могла играть Анну Франк, потому что это значило бы снова вернуться в страшные годы оккупации, которые я так старалась забыть.
Я читала этот дневник, когда тот книгой еще не был. В 1945 году нам его принес в виде отдельных печатных листов мамин друг Пауль Рюкенс. От него я впервые узнала об Анне Франк.
Пауль Рюкенс удивительный человек, стойкий, мужественный, добрый… Он сумел победить полиомиелит и всегда говорил мне, что либо ты одолеешь болезнь, либо она тебя. Сейчас, когда мне становится совсем плохо, я со вздохом говорю себе, что моя болезнь одолевает меня. Но пока я не сдалась, я жива и даже способна вспоминать…