Ричард долго лежал в темноте, прислушиваясь к храпу и сопению из соседней комнаты; он устал до изнеможения от непривычной работы, но никак не мог уснуть. Сегодня для него началась новая жизнь. Работа, которую он любил, разлука с обожаемым сыном, отчуждение любимой жены, осознание того, что он невольно может причинить боль своим близким. Еще совсем недавно жизнь казалась ему такой простой и понятной. Им руководило не что иное, как любовь, – он должен работать, чтобы прокормить семью, чтобы его близкие ни в чем не нуждались. Но Пег оттолкнула его впервые с тех пор, как они поженились, а Уильяма Генри пронзила мучительная дрожь.
«Но что я могу поделать? Где выход? Сегодня я отдалился от своей семьи, пусть даже из лучших побуждений. Я никогда не просил о многом и ни на что не рассчитывал – кроме того, что близкие будут рядом. В этом и заключается счастье. Я принадлежу им, а они – мне. Или мне так казалось? Неужели отчуждение всегда возникает, как только меняется заведенный порядок? Но насколько глубока эта пропасть? Насколько она широка?»
* * *
– Сеньор Хабитас, – заговорил Ричард, явившись в мастерскую рано утром на второй день, – сколько мушкетов я должен собирать за день?
Томас Хабитас и глазом не моргнул – он вообще редко моргал.
– А почему ты спрашиваешь, Ричард?
– Я не хочу проводить в мастерской целые дни, с рассвета до заката, сэр. Теперь все не так, как прежде. Я нужен своим близким.
– Понимаю, – мягко отозвался сеньор Хабитас. – Это можно уладить. Человек зарабатывает деньги, чтобы обеспечить свою семью, но семья нуждается не только в деньгах, а быть одновременно в двух местах невозможно. Я плачу тебе за каждый сделанный мушкет, Ричард. Значит, сколько мушкетов ты соберешь, столько и получишь. – Он пожал плечами – непривычный для него жест. – Да, я предпочел бы получать пятнадцать – двадцать мушкетов в день, но соглашусь и на один. Тебе решать.
– А десять в день, сэр?
– Это меня вполне устроит.
Ричард вернулся домой, в «Герб бочара», в середине дня, успев собрать и испытать десять мушкетов. Сеньор Хабитас был доволен, а Ричард теперь мог проводить больше времени с Уильямом Генри и Пег и вместе с тем приближаться к своей мечте – дому в Клифтон-Хилле. Его сын уже начинал ходить; соблазны Брод-стрит манили его к открытой двери таверны, в Уильяме Генри пробуждалась тяга к приключениям. К счастью, до сих пор ножки вели его по дорожкам цветника, а не по тротуарам, пропитанным вонью Фрума.
Но первым, кто встретил Ричарда дома, были не Пег и не Уильям Генри: мистер Джеймс Тислтуэйт вскочил из-за стола и заключил Ричарда в объятия.
– Пусти меня, Джимми! Твои пистолеты могут выстрелить!
– Ричард, Ричард! А я уж думал, что больше не увижу тебя!
– Не увидишь меня? Но почему? Даже если бы я работал с рассвета до заката – а на это я не согласился, – зимой мы продолжали бы видеться, – возразил Ричард, высвобождаясь и протягивая руки к подковылявшему к нему Уильяму Генри. Затем подошла и Пег с виноватой улыбкой на лице и поцеловала мужа в губы. Усевшись за стол рядом с Джимми Тислтуэйтом, Ричард почувствовал себя так, словно его мир вновь стал прежним. Пропасть между ним и близкими исчезла бесследно.
Он отхлебнул пиво из принесенной Диком кружки, наслаждаясь чуть горьковатым привкусом, но не вожделея его. Сын сдержанного трактирщика, Ричард тоже был сторонником умеренности во всем, пил только пиво и не злоупотреблял им. И за это, помимо естественной привязанности, сеньор Томас Хабитас ценил своего мастера. Для работы требовались уверенные, ловкие пальцы и чистый, ничем не замутненный разум, а найти мужчину, не питающего пристрастия к спиртному, было не так-то просто. Почти все горожане пили слишком много, чаще всего – ром или джин. За три пенса можно было купить полпинты рома или почти целую пинту джина, в зависимости от его качества. Злоупотребление спиртным не считалось преступлением, хотя существовали законы, карающие почти все прочие злоупотребления. Благодаря налогу на продажу спиртного казна быстро пополнялась, и потому правительство только поощряло любителей выпить.
В Бристоле продавали и выпивали больше рома, чем джина; джин считался напитком бедняков. Монополия на ввоз сахара на всю территорию Британских островов принадлежала Бристолю, и потому он же стал признанным производителем рома. По крепости эти ром и джин почти не отличались, но ром был гуще и вызывал более длительное опьянение, за которым не следовало мучительное похмелье.
Мистер Тислтуэйт пил только лучший ром и считал «Герб бочара» своим вторым домом потому, что Дик Морган покупал ром у мистера Томаса Кейва из Редклиффа. Ром Кейва не имел себе равных.
К приходу Ричарда мистер Тислтуэйт уже успел захмелеть, что обычно случалось с ним к трем часам дня. Ему недоставало Ричарда, он пришел к выводу, что отныне Ричард будет появляться в таверне не раньше пяти, к тому времени, как самому Джимми придется уходить. Мистер Тислтуэйт взял себе за правило покидать таверну ровно в пять – из чувства самосохранения: он знал, что, задержавшись здесь хотя бы на минуту, к вечеру он окажется в сточной канаве на Брод-стрит.
Убедившись, что отныне он будет видеться с Ричардом каждый день, мистер Тислтуэйт неуклюже поднялся и собрался уходить.
– Знаю, еще слишком рано, но меня образумил твой приход, Ричард, – объявил он, нетвердым шагом направляясь к двери. – Впрочем, не знаю почему, – продолжал он, выходя на Брод-стрит. – Ума не приложу почему – ведь ты всего-навсего сын трактирщика! Загадка, загадка. – Его голова, увенчанная лихо сдвинутой набок треуголкой, просунулась в приоткрытую дверь. – Неужели взгляд захмелевшего человека способен проникнуть в будущее? Верю ли я в предчувствия? Ха! Зовите меня Кассандрой, ибо я готов подражать этой глупой старухе. Хо-хо, пусть воздух Беотии ворвется в мои аттические легкие!
– Совсем спятил, – подытожил Дик. – Безумен, как мартовский заяц.
Война против тринадцати американских колоний продолжалась; к изумлению граждан Бристоля, англичане одержали столько побед, что со дня на день следовало ожидать капитуляции колонистов. Но о капитуляции до сих пор не было ни слуху ни духу. Все знали, что колонисты успешно вторглись в Бостон и выбили оттуда сэра Уильяма Хоу, однако сэр Уильям поспешно ретировался в Нью-Йорк, явно намереваясь разделять и властвовать, оттеснив Джорджа Вашингтона в Нью-Джерси и заняв прочную позицию между северными и южными колониями. Его брат адмирал Хоу разгромил молодой американский флот в сражении при Нассау, и Британия отвоевала титул владычицы морей.
До тех пор колониальное правительство Пенсильвании сохраняло нейтралитет и пыталось примирить враждующие стороны – монархистов и мятежников; но теперь, когда, по мнению бристольцев, поражение американцев стало неизбежным, Пенсильвания отреклась от монархии и решительно примкнула к мятежникам! Этот ход казался бессмысленным, особенно бристольским квакерам, кровным родственникам пенсильванцев.
В августе тысяча семьсот семьдесят шестого года газеты сообщили, что Континентальный конгресс принял выдвинутый Томасом Джефферсоном проект Декларации независимости и подписал его, не дожидаясь согласия Нью-Йорка. Президент конгресса Джон Хэнкок первым поставил свою подпись – размашистый росчерк, которому позавидовало бы его чучело, по-прежнему болтающееся на вывеске «Американской кофейни». После того как измученная армия генерала Вашингтона одобрила Декларацию, Нью-Йорк ратифицировал ее. Независимость была воспринята единодушно, хотя жители Манхэттена продолжали сочувствовать монархистам. На флаге Континентального конгресса теперь красовалось тринадцать полос, красные чередовались с белыми.
Мирные переговоры на Стейтен-Айленде были прерваны, когда колонисты наотрез отказались отменить Декларацию независимости, и вскоре сэр Уильям Хоу вторгся в Нью-Джерси с английскими солдатами и десятью тысячами гессенских наемников, которыми король пополнил свою армию. Никто не мог устоять перед натиском англичан; однако Вашингтон маршем пересек Делавэр по пути в Пенсильванию, а затем, несмотря на суровую зиму, проделал обратный путь и разгромил гессенцев, праздновавших победу в Трентоне. После второй, менее значимой победы в Принстоне армия мятежников отступила за холмы Морристауна, а измотанный боями генерал Хоу вернулся в Манхэттен вместе со своим заместителем, лордом Корнуоллисом. Семье последнего принадлежал Корнуоллис-Хаус на Клифтон-Хилле, и потому бристольцы приняли поражение лорда близко к сердцу.
* * *
Для Ричарда тысяча семьсот семьдесят шестой год прошел под знаком мушкетов и денег; в Бристольском банке у него скопилось 400 фунтов, а благодаря двенадцати шиллингам в день, которые он отдавал отцу, двери «Герба бочара» были открыты, даже когда большинство подобных заведений надолго захлопнули их. Лишения терпели и средний, и низший классы. Страшные времена!
Уровень преступности достиг небывалых высот, сопровождаясь особым симптомом злополучной, досадной американской войны: преступников и должников больше не отправляли в тринадцать колоний и не продавали там как бесплатную рабочую силу. Освященный временем и весьма удобный, этот обычай некогда позволил правительству ввести самые суровые во всей Европе меры наказания и одновременно сократить расходы на содержание тюрем. На каждого повешенного француза приходилось десять англичан, на каждого немца – пятнадцать. Иногда вешали и женщин. Но подавляющее большинство тех, кто был признан виновным в менее тяжких преступлениях, нежели разбой, убийства или поджоги, продавали подрядчикам, которые на судах – многие из них были приписаны к Бристолю – перевозили каторжников в тринадцать колоний и выгодно перепродавали их как белых рабов. Разница между белыми и черными рабами заключалась в том, что рабство первых, по крайней мере теоретически, рано или поздно должно было окончиться. Но зачастую свобода оставалась для них недосягаемой, особенно для женщин. Молль Флендерс[6 - Молль Флендерс, в одноименном романе Д. Дефо (1722), – женщина из низов общества, вынужденная встать на путь порока и воровства. Разбогатев к концу жизни, умирает в раскаянии.] просто повезло.
Белых рабов вывозили преимущественно в тринадцать колоний потому, что владельцы плантаций в Вест-Индии предпочитали рабов-негров. Они были убеждены, что чернокожие привыкли к жаре и лучше приспособлены к работе и, кроме того, они в меньшей степени походили на хозяев и хозяек плантаций. С началом войны вывоз каторжников за пределы Англии прекратился, но английские суды не переставали сурово карать тех, кто был признан виновным даже в незначительных преступлениях. Английские законы не предусматривали защиту прав только аристократии – они защищали права всех граждан, сумевших сколотить хоть какое-нибудь состояние. Тюрьмы переполнились, замки и старые крепости были превращены в места временного заключения, в ворота которых непрестанно вливался поток осужденных.
В это смутное время Дункану Кэмпбеллу, лондонскому подрядчику и спекулянту шотландского происхождения, пришло в голову превратить в тюрьмы старые корабли, которые уже отслужили свое. Он приобрел одно такое судно, «Блюститель», поставил его на якорь у берега Темзы, близ Королевского арсенала, и разместил в нем двести каторжников. Новый закон запрещал привлекать осужденных к работам, надзор за которыми осуществляло правительство, поэтому обитателям «Блюстителя» пришлось чистить русло важного судоходного пути и строить новые доки – за такую работу свободные люди предпочитали не браться, если им не предлагали высокую плату. Каторжники же работали за пищу и жилье, которым служил трюм «Блюстителя». Вскоре Кэмпбелл понял, что гамак – неподходящее ложе для осужденных, закованных в кандалы. Поэтому он приказал соорудить в трюме нары и сумел разместить на борту «Блюстителя» еще сто узников. Правительство его величества короля Великобритании благосклонно отнеслось к нововведениям Кэмпбелла и охотно возместило ему убытки. Каторжники могли ютиться в трюмах кораблей, пока не закончится война и не возобновится их перевозка в колонии. Какое удобство!
Любой хозяин таверны знал, чем объясняется большинство мелких преступлений: чаще всего их совершали под воздействием спиртного. В условиях безработицы ром и джин стали драгоценными для тех, в ком еще теплился луч надежды. Шелковая одежда, носовые платки и безделушки были привилегией более влиятельных горожан. Мужчины, женщины и даже дети, вынужденные просить милостыню, топили ярость и досаду в спиртном, едва у них появлялась лишняя монета, а захмелев, воровали шелковые платки и украшения – вещи, которые не принадлежали им и не могли принадлежать. Имущество тех, кому повезло. И в Лондоне, и в Бристоле краденые вещи можно было без труда обменять на еще один стакан рома, еще несколько часов блаженного забвения. А когда такие воришки попадались, суд приговаривал их к смертной казни, к четырнадцати, а чаще всего – к семи годам тюремного заключения или каторги. В текстах приговоров часто повторялось слово «ссылка». Ссылка куда? Ответить на этот вопрос было невозможно, и он оставался без ответа.
Ричард надеялся, что и тысяча семьсот семьдесят седьмой год пройдет под знаком мушкетов и денег, но в самом начале года, пока Вашингтон с остатками своей армии пережидал суровую зиму близ Морристауна, на Морганов из «Герба бочара» обрушился сокрушительный удар. Мистер Джеймс Тислтуэйт вдруг объявил, что покидает Бристоль.
Дик рухнул на стул – это случалось с ним крайне редко, за стойкой он обычно стоял, опираясь на нее загрубевшими локтями.
– Уезжаешь? – слабо переспросил он. – Уезжаешь?
– Да, – напористо отозвался мистер Тислтуэйт, – уезжаю, черт возьми!
Пег и Мэг расплакались; Ричард велел им унести перепуганного Уильяма Генри наверх и хорошенько выплакаться, а затем обернулся к взбудораженному мистеру Тислтуэйту.
– Джимми, ты же здешний старожил! Ты не можешь просто взять и уехать!
– Никакой я не старожил! Я уезжаю!
– Сядь, Джимми, сядь! К чему эта борцовская поза? Мы тебе не враги, – нахмурившись, уговаривал Ричард. – Присядь и объясни, в чем дело.
– Ага! – воскликнул мистер Тислтуэйт, последовав его совету. – Наконец-то ты выглянул из раковины! Неужели я так много значу для тебя?
– Кошмар, – пробормотал Ричард. – Отец, принеси мне пива, а Джимми – лучшего рома от мистера Кейва.
Дик мгновенно выполнил его просьбу.
– Ну, так в чем же дело? – вновь спросил Ричард.
– Я сыт по горло, Ричард, только и всего. В Бристоле мне больше нечего делать. Кого здесь высмеивать? Старого епископа Ньютона? Нет, я не поступлю так с человеком, которому хватает остроумия называть методизм незаконным отпрыском католицизма. Что еще я могу сказать в адрес корпорации? Разразиться градом сарказмов – после того, как я назвал сэра Абрахама Айзека Элтона волевым блюстителем закона, Джона Вернона – подобострастным стражем того же закона, а Роулса Скудамора – человеком, для которого нет ничего святого? Я обличал Дэниела Харсона за ортодоксальность, а Джона Пауэлла – за лизоблюдство. Я исчерпал золотую жилу Бристоля и теперь намерен поискать новую. Поэтому я уезжаю в Лондон!
Можно ли тактично намекнуть, что бристольский светоч затеряется в тумане города, по величине в двадцать раз превосходящего Бристоль?
– Лондон так велик, – заметил Ричард.
– Там у меня найдутся друзья, – возразил мистер Тислтуэйт.
– А может, передумаешь?
– Ни за что.