Как хорошо было, когда девочки были маленькие! «А что вы сегодня по музыке выучили?» – спрашивал Андрей Петрович, и Ольга Алексеевна в ответ тоном успешного дрессировщика: «А сейчас девочки тебе сыграют», и те, как послушные котята, радостно мяукали: «Мяу, мяу, пусик, сыграем!», и Смирновы пили чай под Аленины и Аришины по очереди этюды Черни, и было им счастье…
Встречать отца, собираться всем вместе за вечерним чаем, музицировать, даже если это всего лишь этюды Черни из первой тетради, – напоминает и о дворянском размеренном быте, и о крестьянском – отец пришел, кормилец. В общем, куда как мило.
Теперь же все чаще нарушался прежний милый порядок. Смирнов все позже приходил с работы, и как назло, в те редкие вечера, когда Смирнов возвращался с работы рано – «рано» было около десяти вечера, Алены с Аришей не было дома. Обе легко нарушали строго-настрого декларированное «после восьми из дома ни ногой», причем делали это совершенно в той же манере, в какой прежде кидались к отцу: Алена с разбега, – крикнув «ухожу!», Ариша, просачиваясь ручейком, – «мамочка, я на минутку».
Смирнов вообще-то не разрешал!.. Не разрешал, не позволял, не велел вывесить на доске объявлений изменение в приказе по внутреннему распорядку в своем доме!.. Не застав дочерей, Смирнов мрачнел, кидал на Ольгу Алексеевну требовательный, страшно звероватый взгляд – где?.. Ольга Алексеевна, не оправдываясь – не царское это дело – оправдываться, – неторопливо, с достоинством лгала: «Девочки делают уроки у Тани Кутельман».
С Андреем Петровичем у Ольги Алексеевны была своя тактика – не волновать, не обострять, не жаловаться, смягчать, замалчивать, проще говоря, ее тактика была такая же, как у миллиона женщин, имеющих обычных, не номенклатурных мужей, – от благородного намерения «скрывать все, что может его расстроить» до лукавого «на всякий случай скрывать все». Ольга Алексеевна немного стеснялась перед собой, немного сердилась – не на мужа, а так, в воздух, – ей, одному из лучших преподавателей кафедры марксизма-ленинизма, доценту, известному своей строгостью всему институту, приходится выкручиваться и лгать!..
А что можно поделать с семнадцатилетней Аленой с темпераментом, как у питбуля? Или как у бойцовского петуха. Или как у юных героев революции, не дай ей бог, конечно. На любое «куда идешь?» и «когда придешь?» Алена сверкала глазами так, что искры летели, – «у меня своя жизнь!», и даже интерес к себе, не контроль, а интерес, воспринимала как покушение на свою драгоценную независимость.
А что можно поделать с нежной хитрюлей Аришей? Между прочим, Ариша ничуть не более легкая выросла девочка, тихая-нежная, но все время что-то прятала, еле слышно шептала-секретничала по телефону, и упорства в характере не меньше, чем у Алены, утекала к своим «несчастненьким», как вода между пальцами… Следуя мудрому правилу «хочешь сохранить лицо, сохранить видимость власти – не нарывайся», Ольга Алексеевна предпочитала не давать девочкам повода напрямую ее ослушаться, старалась с Аленой не ссориться, Аришу не обижать.
Но конечно, было очень беспокойно. У девочек уже была своя жизнь, у Ариши «несчастненькие», у Алены… О-о, у Алены, как подозревала Ольга Алексеевна, «своей жизни» было без меры. Если Аришиных «несчастненьких» она могла назвать поименно, то Аленина «своя жизнь» была для нее тайной за семью печатями. И как ни странно, в семейное устройство лучше родных дочерей вписывалась Нина. С неизменностью кукушки из настенных часов Нина выходила встретить Андрея Петровича, стояла у двери, в зависимости от его настроения отвечая на его взгляд то улыбкой, то просто взглядом «я на месте». Нина выполняла все требования Андрея Петровича беспрекословно, как новобранец, она жила в чужой семье и подчинялась правилам, ей и в голову не приходило, что можно не подчиниться. Самой Ольге Алексеевне тоже не приходило в голову, что и Нина может доставить ей неприятности, не только девочки, может создать хоть какой-то, самый крошечный дискомфорт, к примеру, как девочки, опоздать, забыть, придумать сто тысяч оправданий. В сущности, Ольга Алексеевна чувствовала то же, что и ее приемная дочь: Нина живет в чужой семье и должна подчиняться правилам.
Лгать Ольге Алексеевне приходилось часто и разнообразно, иногда она пользовалась предлогом учебы – «завтра контрольная, сочинение, много уроков, девочки у Тани, девочки у Левы», а иногда она отправляла девочек «в театр». Алена с Аришей пропадали у Виталика, Ариша нервно звонила – «еще десять минут», «еще пять…». И Ольга Алексеевна вступала с Аришей в преступный сговор – «больше не звони, просто будьте дома в двенадцать», – чтобы Андрей Петрович не удивлялся, что это у девочек за театр такой, из которого они каждые десять минут звонят.
Но все-таки в невозмутимой лжи этой холодной красавицы было кое-что, отличное от вранья миллионов жен, скрывающих от мужей все, чтобы не нарваться. Ольга Алексеевна лгала на научных основаниях, она четко знала признаки революционной ситуации – «низы не хотят жить по-старому, верхи не могут управлять по-старому», – а революционной ситуации в доме не хотелось. Она решила мудро: пусть каждый думает то, что ему приятней, верхи – что управляют по-старому, низы – что живут по-новому, а она останется в самой что ни есть объективной реальности, – ни за что Андрея Петровича ничем не расстроит. А кроме того – Ольга Алексеевна никогда не призналась бы себе в этом – но ей нравилось лгать, нравилось играть в патриархат, нравился их семейный стиль – муж сильный, а она слабая и подстраивается. Властность Смирнова, его мгновенное бешенство были для нее чем-то очень сексуально привлекательным, и ложь была еще одним признаком ее покорности его завораживающей мужской силе.
Так или иначе, в доме сложилась забавно противоречивая ситуация: будучи почти что номинальной фигурой, Андрей Петрович считал, что все бразды правления у него, был убежден, что держит девочек очень строго, а девочки при этом пользовались полной свободой.
– Алена дома, и Ариша дома, – успокаивающе произнесла Ольга Алексеевна, подавая мужу тапочки, мельком погладив его по отекшей к вечеру щиколотке.
– Надо же, дома… – пробурчал Андрей Петрович, – а то я уже привык: одна «у Тани», другая «у соседки»… У одной, понимаешь, лучшая подруга Кутельман, у другой – старая барыня на вате через жопу ридикюль…
Ольга Алексеевна промолчала. Как она могла запретить Алене дружить с Таней Кутельман?.. Что лучшая подруга дочери – еврейка, конечно, плохо. Но все-таки она девочка из профессорской семьи. Ольга Алексеевна эту дружбу защищала: Таня – хорошая девочка, как все еврейские дети, домашняя, начитанная.
– Начитанная-переначитанная, а на хрена? – ответил на это Смирнов, выразив простыми словами сложную мысль, и она поняла его с полуслова, как всегда. Эта излишняя еврейская начитанность, эта нервическая еврейская любовь к культуре и литературе, эта излишняя еврейская утонченность, образованность – не нужно это Алене. Это евреям нужно любить, доказывать, добиваться, знать, а Алене и без того принадлежит все, принадлежит по праву. И Арише, разумеется.
Кстати, именно Таня окрестила Аришиных подопечных «несчастненькими», что-то, кажется, из Голсуорси…
Старая барыня на вате, главная из Аришиных «несчастненьких», жила в их же подъезде на первом этаже. 9 мая Ариша зашла поздравить ее с Днем Победы как блокадницу, но вместо того чтобы просто преподнести открытку и тюльпан, задержалась у нее до позднего вечера… и начала ходить к ней, как на работу. На осторожное неодобрение Ольги Алексеевны – невозможно взять шефство над всеми блокадниками района, есть ведь и своя жизнь, учеба, – Аришино тонкое личико горестно скривилось: «Мусик, у нее все в блокаду умерли, она такая одинокая, весь день сидит в старом кресле с красными бусинками…» Ольга Алексеевна сама чуть не расплакалась. Не из-за чужой женщины, а из-за Ариши. Как она будет жить с такой тонкой кожей, со слезами, каждую минуту готовыми пролиться из-за других, чужих?.. Дальше – больше. Ариша ускользала в коммуналку на первом этаже каждую свободную минуту под странными предлогами, – зачем, к примеру, старушке-блокаднице поздно вечером срочно понадобилось прочитать «Ленинградскую правду»?.. Желание взять под крыло всех несчастненьких, которые попадались на ее пути, уже начинало беспокоить всерьез.
…Андрей Петрович направился в кабинет мимо стоящей у комнаты девочек, как солдатик в карауле, Нины и вдруг, с размаха стукнув кулаком в закрытую дверь, рявкнул ей в лицо:
– А им что, жопу не поднять отца встретить?!
Нина вздрогнула, рефлекторно сглотнула, вжалась в стенку. Она почти не испугалась – она ведь ни в чем не провинилась, ей досталось как бы по доверенности за девочек. Он нервничает. Хочет, чтобы у него дома было так, как он хочет. У него неприятности. Бедный. Все его боятся, все чего-то от него хотят, а кто его пожалеет? На работе его все называют Хозяином, а он – бедный.
У Смирнова было два заместителя, два вторых секретаря, отвечающих один за экономику, другой за идеологию, обоих называли одинаково – зам Смирнова или второй, но самого Смирнова за глаза никто не называл первым секретарем или Андреем Петровичем. В Петроградском районе Смирнова называли Хозяин или Сам, а в райкоме никак не называли, просто обозначали жестом – поднимали указательный палец кверху, показывая на небо, словно Смирнов восседал на небе вместе или вместо Зевса-громовержца. Он и дома был Хозяин: приласкать, потом заорать, приласкать и опять вскипеть.
Матом он при девочках и Ольге Алексеевне никогда не ругался, но какая-нибудь «едрена мать» – запросто, а уж «жопа» и вовсе была его любимым словом на все случаи жизни. Ольге Алексеевне так и не удалось ему объяснить, что это не обычное слово, а грубое.
«А что же мне, «попа» говорить, как пидорасу?» – удивлялся Андрей Петрович. Он в полном соответствии с анекдотом «Что же, жопа есть, а слова нет?» искренне считал, что эта часть тела называется жопа, и даже близнецам, своим нежным цветочкам, на слишком вычурное, по его мнению, украшение мог сказать «ты еще перо в жопу вставь».
Но ведь дело не в словах, тон делает музыку. Раньше, до Алениного ожога, Смирнов никогда не раздражался всерьез, и в самом грозном оре тон был нежным, но теперь все чаще в его крике была не затаенная нежность, а самые обычные раздражение и обида. Не то чтобы Андрей Петрович изменился – как может измениться давно достигший своей конечной формы человек? Но до Алениного ожога было одно, а после ожога совершенно другое. Прежде он был как бы един в двух лицах: на работе жесткий, грубый, для девочек расплывающийся от нежности, а стал для всех одинаковый – один в одном лице.
– Можно накрывать на стол? – спросила Нина.
Она вовсе не была в семье Золушкой. Ольга Алексеевна не допускала никакого неравенства, домашние обязанности были честно поделены на троих девочек, но близнецы постоянно нарушали заведенные правила, а Нина нет. Алена нетерпеливо говорила «сейчас-сейчас», Ариша говорила «потом», и получалось, что из всех троих Нина, по выражению Смирнова, первая доставала руки.
– Сейчас переоденется, и придем… – кивнула Ольга Алексеевна.
У Ольги Алексеевны с русским языком были особые отношения. Ее речь, пусть суховатая, не вполне эмоционально окрашенная, была идеально, по-книжному правильной. Она не пользовалась вульгаризмами, не пользовалась даже пограничными, допускаемыми литературными нормами выражениями и считала «плохими» самые невинные слова, например «морда», – нужно говорить «ударить по лицу», а не «дать по морде». Ну, и конечно, любые слова, обозначающие сексуальные действия и желания, были неприемлемы. В целом ее речь могла бы послужить доказательством суждению поэта, чьи запрещенные стихи Алена хранила в тайном месте под батареей, – суждению о русском языке как о языке описательном, пуританском, ставящем эмоциональный барьер между словами и явлениями. Это было тем более удивительно, что Ольга Алексеевна была человеком решительным и жестким – в действиях, а в языке, напротив, предпочитала завуалированно описать, нежели четко обозначить.
Студенты знают, что у каждого «препа» свой конек, кто-то не любит коротких юбок, кто-то, наоборот, любит, и так далее. У Ольги Алексеевны, доцента кафедры марксизма-ленинизма Технологического института имени Ленсовета, было два конька – даты и грамотная речь. Она гоняла студентов по датам съездов и постановлений и чрезвычайно строго относилась к речи студентов, поправляла, могла даже понизить оценку за речевые недочеты. Студенты обычно дают таким придирчивым преподавателям злые прозвища, и Ольге Алексеевне по справедливости подошло бы любое – «мегера», «карга», «зануда», но у нее прозвищ не было, красивым женщинам прозвищ не дают, а Ольга Алексеевна в свои чуть за сорок была красива и величава, как царевна-лебедь.
Ну, а дома звучало «жопа с ручкой», «козлина», «мудила»… бесконечно. В том, что Ольга Алексеевна мирилась с простонародными языковыми привычками и отчасти даже умилялась, наверное, сильней всего проявлялась ее любовь к мужу.
… – Сейчас переоденется, и придем…
…Но как человек с безупречно грамотной, даже излишне правильной лекторской речью может произнести такую странную, несогласованную фразу «переоденется, и придем»?
Тайная подоплека Нининого удочерения на удивление четко отразилась в домашней речевой стилистике. Нина никак к своим приемным родителям не обращалась, ни «мама»-«папа», ни «тетя»-«дядя», ни по имени, никак. Называть Смирновых тетей и дядей ей не разрешили, мамой и папой не предложили, а подумать о том, чтобы назвать Ольгу Алексеевну и Андрея Петровича мусиком и пусиком, как девочки, мог только умственно отсталый.
Но ведь это что такое, когда никак не называешь – человека, предмет, явление? Некоторые племена никак не называли свое божество – тот, кого нельзя назвать, внушает огромный страх, мистический ужас. А в современном контексте это означает отверженность: человек, никак не называющий своего собеседника, подсознательно не считает себя состоящим с ним в каких-либо отношениях. Получается, у Нины была психологическая травма, которая не снилась и Фрейду.
Но Нина об этом, конечно, не думала, не сожалела, не страдала, просто жила с тем, что есть. В начале своей жизни у Смирновых могла простодушно сказать «где у вас ножницы?» или «у вас красиво», но в ответ встречала напряженный взгляд Ольги Алексеевны. Никто не должен интересоваться Нининым прошлым, она Смирнова, и точка; по глубокому убеждению Ольги Алексеевны, люди будут молчать о том, о чем им велено молчать… Сказать посторонним «у нас дома» Нина могла, хотя всегда ощущала при этом мгновенный внутренний укол, а вот сказать дома «у нас», «наше», «у нас красиво» или «наша машина» – нет. Не выговаривалось.
Нина не говорила «у нас», не обращалась к своим приемным родителям ни на «ты», ни на «вы» и в этой своей тактичности достигла такой лингвистической изощренности, что почти любое содержание могла выразить в безличной форме. «Пить чай?» – спрашивала Нина, кивая в сторону кабинета, – имелось в виду, будет ли Андрей Петрович пить чай. Ольга Алексеевна отвечала ей в той же манере неопределенности: «Сейчас придет». Обоюдные грамматические ухищрения помогали избегать опасных определений, кто кому кто.
…Надо сказать, Ольга Алексеевна блестяще преуспела в своем насилии над действительностью. Когда она запретила девочкам хоть словом упоминать, что Нина приемная, Алена насмешливо поинтересовалась: «А как же люди?..» «Это неважно», – ответила Ольга Алексеевна. Как историк партии она знала: пусть думают что угодно, во что велено, в то и будут искренне верить. Самой Нине, конечно, этот запрет «никогда-никому-ни-слова» вышел боком, большим боком, из-за этого она ни с кем близко не дружила. А как дружить? Все знают, что ее удочерили – не родилась же она в семье Смирновых одиннадцатилетней, но в разговоре с ребятами ей невозможно было сказать «мама», «папа», приходилось ловчить, изобретать разные формы и, главное, говорить о том, кто она и откуда, – нельзя. Есть же вещи, о которых не говорят: что люди ходят в туалет или откуда берутся дети. Кто она и откуда – было из того же разряда, из стыдного.
…Девочки вошли в кухню и, встав по обеим сторонам от стула Андрея Петровича, принялись взывать к отцу, как малышки-детсадовки.
– Пусик, почему Ариша?! Я пойду в «Европейскую»! Там девочка из Манчестера!..
– Пу-усик, ну почему всегда Але-ена?..
Алена вытаращила глаза, пихнула Аришу локтем – нет, я!
Андрей Петрович посмотрел в одну точку, куда-то между Аленой и Аришей, и распорядился:
– Доложить по порядку. При чем тут «Европейская», при чем тут девочка из Манчестера… В огороде бузина, а в Киеве дядька…
Аленина-Аришина учительница английского работала по совместительству в Доме дружбы, мечтала перейти туда на полную ставку, и программа «Ленинград – Манчестер» была ее дебютом. Девочка из Манчестера была при том, что в рамках программы выиграла на конкурсе русского языка поездку в Ленинград с проживанием в лучшей гостинице Ленинграда – «Европейской». Девочка два дня не выходила из номера. Роскошь и декадентская атмосфера «Европейской» так подействовали на девочку из рабочего города Манчестера, что переводчица не смогла даже вытащить ее из номера на завтрак в ресторан. Учительница английского была в панике – девочке срочно требовалась русская подружка, которая привела бы ее в чувство и заставила ездить на экскурсии по программе, а иначе – международный скандал и по меньшей мере увольнение учительницы из Дома дружбы. Подружка нужна была уже завтра, но не может же стать компаньонкой английской девочки первая попавшаяся непроверенная школьница! А вот дочери первого секретаря райкома могут! Их отец – это как бы гарантия их качества, заменяющая утверждение кандидатуры в райкоме.
Учительница выбирала между Аленой и Аришей – обе девочки собираются на филфак, английский у обеих блестящий, – и выбрала Аришу. Ариша с ее природной склонностью опекать будет лучше чересчур красивой и бойкой Алены, которая сама достаточный стресс для робкой английской девочки.
– Все ясно. Алена, перестань клянчить! Учительница отвечает за программу, она выбрала Аришу, ты должна уважать ее выбор, тут двух мнений быть не может. Человек должен уметь адекватно оценивать обстоятельства и себя в этих обстоятельствах, – подытожила Ольга Алексеевна.
– Олюшонок, сдуй трибуну, – проворчал Андрей Петрович.
Андрей Петрович, поймав ее на преподавательских интонациях, говорил, что она общается с девочками как со своими студентами, что она изменилась. Ольга Алексеевна обижалась, ей казалось, что то, что по-научному называется «профессиональная деформация», не имеет к ней отношения, что она всегда была такая, как сейчас, словно река – течет, и десять лет назад текла, и двадцать.
– Нет, я пойду, пусик, я, я!.. Пусик, ты что, не слушаешь?! – упрямо начала Алена, и Нина, не проронившая за все это время ни слова, посмотрела на нее сердито – зачем она пристает, неужели не видит?! Неужели не видит, как ему плохо?.. Случилось что-то очень плохое. Бедный, никто его не пожалеет, девочкам от него всегда что-то нужно: внимание, деньги, новые тряпки…
– Алена, давай чуть позже, пусть пусик придет в себя. – Ольга Алексеевна подошла к мужу, прижала его голову к груди, начала поглаживать, медленно массируя голову, шею, привычно тревожно отметив про себя: тяжелый затылок, плотная красная шея, апоплексическое сложение, риск инсульта… – Мы будем в кабинете. Нина, проследи, чтобы девочки нам не мешали.