– Тетя!..
– Что?
– Где ты так долго пропадала? После возвращения в Корею я несколько раз звонила в монастырь и никак не могла тебя застать.
– Да уж… Забегалась совсем… Прости. В качестве оправдания могу сказать: я думала, раз тебе перевалило за тридцать, то ты уже достаточно взрослая…
После ее извинений на душе заскребли кошки, ведь ей совершенно не за что было оправдываться. Напротив, это мне должно быть стыдно. За то, что даже после тридцати я все еще не взялась за ум. Однако, как всегда, я не могла это произнести. Слова вроде «прости», «спасибо» и «люблю» не могли слететь с моих губ в тот момент, когда они были жизненно необходимы; я бросала их только с сарказмом…
– Как ты постарела… До модели тебе, правда, и раньше было далеко, но прежде кожа на лице была упругой, а сейчас вся в морщинках… Совсем старушка.
Она засмеялась.
– С годами все стареют. На этом свете ничто не вечно… Когда-нибудь все мы… Умрем, – договорила она после значительной паузы, словно слово далось с трудом. – Так что не стоит торопиться… – сказала тетя Моника, вставая. После чего подошла к холодильнику, достала сок и выпила его. Видимо, ее мучила жажда – она опустошила всю баночку, вздохнула и посмотрела в окно. Я перевела взгляд: за стеклом перед моей кроватью виднелись беснующиеся на ветру ветви платана. «Ну давай же, сбрось! Сбрось их! Пусть летят на все четыре стороны…» – пронеслось в моей голове.
– Тетя… Я и не думала умирать! Просто было тоскливо и монотонно. Так все достало… Казалось, каждый новый день – лишь продолжение череды серых будней в унылом и пошлом мире. Вот так проживаешь бессмысленную вереницу дней, а потом, в итоге, как ты и сказала, умираешь. Мне хотелось всю свою жизнь выбросить на помойку! И крикнуть на весь свет: «Да, я – мусор! Я – неудачница! И абсолютно безнадежна!..»
Она пристально взглянула на меня. Как ни странно, я не разглядела никаких эмоций. Если честно, я всегда испытывала благоговейный страх перед таким отстраненным взглядом, и, как это обычно бывает, именно в этом страхе коренилось мое уважение к ней.
– Юджон! Послушай! Ты любила этого… как там… прокурора Кана? – осторожно спросила тетя.
Я прыснула.
– Этого деревенщину?
– Все же тебя это задело за живое…
Я промолчала.
– Может, ты передумаешь?
– Нет, я не смогла его простить… И еще, знаешь, я поняла, что это была не любовь. Ведь если любишь, сердце саднит от боли… А у меня не болело. Если любишь, желаешь счастья, пусть даже с другой… Однако я не испытывала ничего подобного. Не он был мне противен, но я себе, поскольку легко повелась на лживые декорации и доверилась… Мне было противно, что после пятнадцати лет бунтарства я вдруг захотела стать как все – как мои братья с их женами… И самое главное, мне было противно, потому что мое нежелание походить на других в конце концов меня подвело.
Тетя покачала головой.
– Раз так, ладно… Теперь послушай меня! Я виделась с твоим дядей. Он сказал, что это уже твоя третья попытка самоубийства… И что хорошо бы тебе месяц полежать в больнице, но я захотела сама все уладить. Твой дядя колебался, но согласился, убедившись, что я настроена столь серьезно. Правилами это не разрешено, однако он пошел на риск из доверия ко мне… Так что выбирай: будешь лежать здесь целый месяц, чтобы подлечить нервы, или поможешь мне в одном деле?
По ее тону я поняла, что разговор серьезный. И хотя здесь, в больничной палате племянницы, приходившей в себя после неудавшейся попытки суицида, моей семидесятилетней тете-монахине было совсем не до смеха, я фыркнула. Это был мой излюбленный прием выхода из затруднительного положения. Однако, вспомнив, как строго она упомянула мою третью попытку, я не могла не признать, что являюсь жертвой стереотипного поведения. Захотелось курить…
– Какой толк от такой непутевой женщины, как я? Люблю выпить, покурить и не прочь посквернословить… Чем порчу радужное настроение… Вот и все, на что я способна.
Тетя, будучи в курсе моих подвигов, на это заметила:
– Есть один мужчина, который желает с тобой встретиться. Он хочет услышать твою песню.
– Тетя! Эй! Сестра Моника! Я надеюсь, ты не собираешься погнать меня на ночную сцену?! Или в монастыре не хватает средств, и теперь решили воспользоваться услугами давно забытой певички и открыть кафе?..
Я театрально рассмеялась. Хоть и знала, что перегибаю палку, но привычка злорадствовать слишком во мне укоренилась. Будь я мастером перевоплощения, этот спектакль вполне мог обмануть доверчивого зрителя, которому игра показалась бы довольно естественной. Прежде тетя, пускай и была шокирована таким поведением, все же подыгрывала мне, но не сейчас.
– Один человек хочет услышать гимн, который ты пела, – медленно и с расстановкой проговорила она.
– Чего-чего? Гимн, говоришь?!
– Да, гимн.
Я усмехнулась. Идея звучала заманчиво…
Синий блокнот 04
Когда я пришел из школы, отец сидел и пожевывал рамён рядом со спящим Ынсу. Приглядевшись к брату, который лежал в углу среди кучи пустых бутылок из-под соджу, я заметил, что он весь горит. Я попытался разбудить его, но услышал лишь стон.
– Отец! Ынсу заболел. У него все тело горит.
Вместо ответа отец налил соджу[6 - Соджу – рисовая водка.] в железную кружку, выпил все залпом и уставился на меня налитыми кровью глазами.
Сейчас я думаю, что уже тогда его нельзя было назвать живым человеком… Ему было чуть больше тридцати лет… С самого рождения я не мог смотреть на него без ужаса и содрогания, однако, живя в аду, успел усвоить дьявольскую науку уловок и ухищрений.
– Я куплю соджу. У вас же закончилась… там, в лавке…
Человек, напоминающий скорее дикого зверя, громко отрыгнул и извлек бумажку в пятьсот вон из кармана штанов, засаленных от пота и мочи. Я помчался что было сил. Лишь одна мысль крутилась в голове – купить лекарство от простуды в маленькой бутылочке, которое пила мама. Ливень успел закончиться, и весь мир засиял весенними красками. Даже сейчас я не знаю, почему та нежно-зеленая, молодая листва так запала мне в душу. И теперь, спустя много лет, меня охватывает беспричинная тоска от вида невообразимых оттенков зелени, покрывавших горы весной. Сажавшие рисовую рассаду сельчане провожали меня безучастными взглядами. Я купил на все деньги лекарство от простуды для Ынсу и вернулся домой.
Когда отец увидел бутылек, в его взгляде сверкнула молния. Он вырвал из моих рук лекарство и бросился с кулаками. Кастрюля из-под лапши полетела на пол, а я, после того как он швырнул меня, схватив своими крепкими руками, – на мару. Если бы не Ынсу, я бы сбежал, как мать. Не знаю, где на этом свете я смог бы скрыться, но я сбежал бы. Каждый раз, когда опускались его кулачищи, у меня, казалось, из глаз сыпались искры. В конце концов я потерял сознание. А очнувшись, увидел, что соседская тетушка кормит Ынсу бульоном из соевой пасты. Она сказала, что дала брату целебное снадобье, приготовленное стариком из окрестной деревни. Пьяный отец спал мертвецким сном, а несколько соседей-односельчан вполголоса беспокойно переговаривались на мару.
Ынсу спал в убранной комнате под одеялом. Щеки его горели, а сквозь алые губы вырывались какие-то звуки. Я не желал слышать это, потому что тоже хотел позвать маму, хотел выпытать, почему она ушла, бросила нас одних. Миновало несколько ночей. Где-то на третий день я собирался в школу и подошел посмотреть, как Ынсу – температура спала. Его черные кудри взмокли от пота и прилипли к бледному лбу. Чуть погодя он открыл глаза и сказал:
– Брат! В доме полно дыма… все в дыму…
С тех пор Ынсу перестал видеть, его глаза могли различать лишь тусклый свет. Мой брат ослеп.
Глава 4
Я издалека увидела силуэт тети Моники – она выглядела сердито. Я опоздала почти на тридцать минут. Подъехав ко входу станции метро «Администрация Квачхона», я припарковалась, и тетя, держа в руках огромный узел, села в машину. День был промозглый, от ее черного одеяния повеяло холодом, как это бывает, когда приоткрываешь дверцу холодильника. Губы были синими.
– Да все из-за одежды… не знала, что лучше. Даже не предполагала, что придется побывать в тюрьме, а то прикупила бы какое-нибудь монашеское платье… Вот и опоздала, перебирая наряды… Я ж говорю, надо тебе разжиться мобильником… Сейчас и у буддийских, и у католических монахов даже машины есть… и тебе бы не помешало! – Я тараторила оправдательную речь. Тетя молчала. – Я подозревала, что так получится, поэтому предлагала забрать тебя из монастыря, но ты же сама заупрямилась… – Каждый раз, чувствуя себя виноватой, я пыталась переложить ответственность на других.
– Они всю неделю, считая дни, ждут меня! Им не разрешены другие личные встречи. А из-за тебя такие драгоценные тридцать минут пропали даром! Может, тебе…
Тетя замолчала в порыве гнева. Потом сглотнула и с расстановкой договорила:
– Те тридцать минут, что тебе не жалко выбросить на помойку, для них могут стать последними. Они проживают сегодняшний день, не зная, наступит ли завтра!.. Ты можешь это понять или нет?!
В негромком голосе чувствовались непоколебимость и надрыв. Слова о тридцати минутах, которые не жалко выбросить, покоробили меня. Хоть я и заявляла при каждом удобном случае, что живу напрасно, услышать это от другого человека было неприятно. Но, раз уж я опоздала, ничего не оставалось, как проглотить обиду. В любом случае сегодня первый раз, когда я поехала вместе с тетей. И не очень-то он задался. Выражение про помойку было моим, но тетя бросила его, скопировав мои интонации, и впервые сделала это настолько резко. Видно, годы берут свое, попыталась я себя успокоить.
Еще до отъезда во Францию я узнала, что ставшая монахиней тетя навещает заключенных. Это случилось, когда после маминого звонка с жалобами на нестерпимые головные боли по утрам к нам приехал старший брат – доктор по образованию. «А про тетю написали в статье!» – воскликнул он, разворачивая принесенную с собой газету. Если бы не он, мы бы и не узнали, что она прославилась настолько, чтобы про нее писали в газетах. Мать по обыкновению, в качестве утреннего приветствия, накричала на прислугу и уселась за стол. Брат продолжил: «Она, похоже, навещает приговоренных к смертной казни!» На что мать молниеносно отреагировала: «Вот это я понимаю! Раз смогла монашкой стать, конечно же, нужно идти на жертвы… Что говорить – великая женщина!.. Ты не мог бы записать меня к невропатологу в вашу больницу? Надо обследоваться…
Голова болит так, что можно сойти с ума… Вчера не сомкнула глаз… Лекарства, которые ты выписал в прошлый раз, уже не помогают. И после них макияж неровно ложится… Прямо беда, пачками пить вредные таблетки – здоровье портить, а бессонница меня старит – кожа никуда не годится…» Немногословный брат вновь слушал молча, а я, сидя возле матери, жевала сэндвич из очень полезного ржаного хлеба с колбасой и овощами. Мы взглянули друг на друга. «Мама, вы бы не переживали! Уже ведь несколько раз проверялись, и ничего страшного не обнаружили…» Оставалось удивляться его бесконечному терпению и участию в голосе… Я решила добавить: «Мама! Брат прав. Как же современная медицина сможет разобраться в твоей деликатно устроенной и суперчувствительной нервной системе?! Вот ничего и не остается таким утонченным натурам, как ты, кроме как смириться и терпеть…» Насколько я помню, то утро в конце концов опять завершилось мамиными воплями. Как каждый день. И когда она начала брюзжать, что пора прекратить изображать из себя никчемную певичку и отправиться с глаз долой учиться за границу, я с радостью ухватилась за эту идею. Интерес к жизни поп-дивы, которой я посвятила уже около года, постепенно угасал, к тому же появилась надежда, что я смогу наконец встречать утро тихо и мирно. Мне сильно надоело подстраиваться под ее настроение.
– Ну ладно, прости меня. Я виновата… Правда, прости…