Постель моя была готова, я отлично вымылся, с восторгом переоделся в чистое белье, присланное мне в подарок Али Махмудом, мысленно поблагодарил его, дав себе обещание отблагодарить его за заботу, пожелал спокойной ночи Флорентийцу и мигом заснул.
Глава 7
Новые друзья
Проснувшись, я увидел, что диван Флорентийца пуст. Должно быть, было уже довольно позднее утро, и – что меня особенно поразило – в окна стучал частый крупный дождь. С тех пор как я приехал к брату в К., где летом никогда не бывает дождя, о котором мечтаешь, покрытый потом и пылью, как о манне небесной, – это был первый дождь.
Я мигом вскочил и засмеялся, вспомнив, как меня поразила быстрота движений Флорентийца, когда он вот так же внезапно сел, проснувшись. И я сейчас, точно кот, почуявший мышь, бросился к окну и отдернул занавеску.
Дождь показался мне добрым, родным братом. В его серой пелене был виден лес, настоящий зеленый лес, и не было жары.
Какая-то нежность к своей родине, даже как бы чуть-чуть раскаяние, что я мало ценил ее до сих пор, с ее лесами, рощами, зелеными полями и сочной травой, пробудились во мне. Я радовался, что попал снова в свой край, где нет серо-желтого ландшафта, одинаково пустынного на десятки верст с торчащими, как бирюзовые горы, голубыми куполами и минаретами мечетей. И как только эта восточная картина мелькнула в моем воображении, так сразу же встала передо мной и вся цепь событий, людей, отдельных слов и небольших эпизодов последних дней. Моя радость потускнела, быстрота движений исчезла. Я стал медленно одеваться и думать, какой сумбур царит в моей голове. Я положительно не мог связать все события в ряд последовательных фактов. И все, что было третьего дня, вчера или два дня назад, – все сливалось в какой-то большой ком, и я даже не все отчетливо помнил.
Внезапно в коридоре я уловил какое-то слово, и тембр голоса опять показался мне знакомым. «Странно, – подумал я. – Всегда у меня была изумительная память на лица и голоса. А теперь и этот дар я, кажется, теряю. Должно быть, проклятая шапка дервиша да жара повредили мне не только слух, но и мозги».
В эту минуту снова донесся из коридора баритональный, неповторимо красивый голос. Я даже сел от изумления, и всего меня бросило в жар, хотя ни о какой жаре и помина не было. «Нет, положительно я стал какой-то порченый, как говорил денщик брата, – продолжал я думать, утирая пот со лба. – Не может это быть дервиш, который дал мне свое платье и у которого мы останавливались ночью». Все завертелось в моей голове, до физической тошноты, недоумение заполнило меня всего. Я думал, что если бы под страхом смертной казни я должен был рассказать в эту минуту подробный ход событий, я бы не мог их передать, память моя отказывалась логически работать. Я сидел, уныло повесив голову, а в коридоре теперь уже явно различал английскую речь – один из голосов принадлежал Флорентийцу, а другой был все тот же чудесный металлический баритон, мягкий, ласкающий слух; но, казалось, прибавь этому голосу темперамента, – и он может стать грозным, как стихия.
«Нельзя же так сидеть растерянным мальчиком. Надо выйти и убедиться, кто же говорит с Флорентийцем», – продолжал я думать, напрасно стараясь отдать себе отчет, когда точно я видел мнимого дервиша, сколько прошло времени с тех пор, мог ли он очутиться здесь сейчас.
Только я решился выйти из купе, как дверь открылась, и вошел Флорентиец. Его прекрасное лицо было свежо, как у юноши, глаза сияли, на губах играла улыбка, – ну, век смотрел бы на это воплощение энергии и доброты; и никогда не поверил бы, как сурово и серьезно может быть это лицо в иные моменты.
Он точно сразу прочел все мои недавние мысли на моем расстроенном лице, сел рядом, обнял меня и сказал:
– Мой милый мальчик! События последних дней могли расстроить и не такой хрупкий организм, как твой. Но все, что ты испытал, ты перенес героически. Ни разу страх или мысль о собственной безопасности не потревожили твоего сердца. Ты был так верен делу спасения брата, как только это возможно. Теперь я узнал о судьбе обоих Али и их домочадцев. И он рассказал мне, как Али с племянником, проводив нас и дервиша, вернулись в город. Там они вывели из дома всех жильцов и спрятали их в глубоком бетонном погребе, расположенном в каменном сарае в самом конце парка. Туда же успели вынести из дома наиболее ценные ковры и другие вещи, замаскировав вход так, что найти его никто не мог. Там, в этом укрытии, Али и все его домочадцы провели ту страшную ночь, когда толпа дервишей и правоверных накинулась на его дом. Ужасов, неизбежных в таких случаях, – как выразился Флорентиец, – он не стал мне рассказывать. Власти, услыхав, что религиозный поход принимает колоссальные размеры, – а это уже никого не устраивало, – разослали по всему городу патрули. Но патрули вышли тогда, когда дом Али был уже подожжен со всех сторон.
С домом моего брата фанатики поступили так же. Сухой как щепка старый дом сгорел дотла. Но тут несчастья было больше. Подкупленный денщик пустил вечером каких-то незнакомцев в дом, якобы для того, чтобы осмотреть великолепную библиотеку брата. Вошедшие стали угощать его вином, до которого он был великий охотник, очевидно, угостились и сами на славу. Как было дело дальше, – никто толком пока не знает. Но факт, что два человека там сгорели, а денщик еле выскочил из горящего дома. Ему рамой расшибло голову, когда он выпрыгивал из окна. Еле добравшийся до задней калитки сада, полуодетый, окровавленный, почти в безумном состоянии, он был подобран проходившим патрулем и доставлен в госпиталь. Там в бреду он все повторял:
– Капитан – барин… брат… Они насильно лезли. – И снова – Капитан… барин… брат… Я их не пускал… Они подожгли.
Военный доктор, узнав от солдат, что больной им известен, что это денщик капитана Т., встревожился и послал доложить генералу о пожаре. Он спрашивал, известно ли кому-нибудь, где капитан Т., не сгорел ли он вместе с братом в своем доме? Доктор сообщал также, что от денщика его узнать ничего толком нельзя, и надо думать, в себя он не придет и скоро умрет.
Разбуженный генерал, предубежденный вообще против местного населения, ненавидевший к тому же, когда тревожили его ночной покой, – помчался прямо к губернатору. Он там закатил такой спектакль, что всех немедленно поднял на ноги. Ничего не видевшие и не слышавшие до этой минуты власти, считавшие местные дела не подлежащими санкциям со стороны царских властей, сразу же спохватились, прозрели и кинулись тушить пожар фанатизма, объявив этот религиозный поход бунтом.
Хорошо заплатив местным властям за невмешательство, бесчинствующая толпа фанатиков была поражена примчавшейся пожарной командой и нарядом военных. Мулла стал уверять дервишей и толпу, что это только инсценировка, что никого не тронут. Но когда увидел выстроившуюся цепь солдат, готовых к стрельбе, – первый бросился бежать со всех ног, за ним разбежалась и вся толпа.
Дом Али удалось наполовину отстоять, но дом брата горел, как костер, пламя бушевало с такой силой, что даже подступиться к нему близко было невозможно. Очевидно, благодаря бреду бедняги-денщика создалась уверенность, что капитан Т. и его брат сгорели в этом доме.
Пока Флорентиец все это мне рассказывал, у меня, как у одержимых навязчивой идеей, сверлила в голове мысль: «Чей я слышал голос? Как зовут этого человека?» Не в первый раз за наше короткое знакомство я замечал поразительное свойство Флорентийца: отвечать на мысленно задаваемый вопрос. Так и теперь, он мне сказал, что в Самаре в наш вагон сели два его друга, которых он встретил на перроне.
– Один из них тебе уже знаком, – проговорил он с неподражаемым юмором, так комично подмигнув мне глазом, что я покатился со смеху. – Его зовут Сандра Кон-Ананда, он индус. И ты не ошибся, голос его мог бы сделать честь любому певцу. Поет он изумительно, прекрасно знает музыку, и ты, наверное, сойдешься с ним на этой почве, если другие стороны этого своеобразного, интересного и очень образованного человека не заинтересуют тебя. Другой мой друг – грек. Он тоже человек незаурядный. Великолепный математик, но характера он более сложного; очень углублен в свою науку и мало общителен, бывает суров и даже резковат. Ты не смущайся, если он будет молчать; он вообще мало говорит. Но он очень добр, много испытал и всякому готов помочь в беде. По внешнему обращению не суди о нем. Если у тебя явится охота с ним поговорить, – ты пересиль застенчивость и обратись к нему так же просто, как обращаешься ко мне.
– Как я обращаюсь к вам?! – горячо, даже запальчиво воскликнул я. – Да разве может кто-нибудь сравниться с вами? Если бы тысячи дивных людей стояли передо мной и мне предложили бы выбрать друга, наставника, брата, – я никого бы не хотел, только вас одного. И теперь, когда все, что мне было дорого и близко в жизни, – мой брат, – в опасности, когда я не знаю, увижу ли его, спасусь ли сам, – я радуюсь жизни, потому что я подле вас. Через вас и в вас точно новые горизонты мне открываются, точно иной смысл получила вся жизнь. Только сейчас я понял, что жизнь ценна и прекрасна не одними узами крови, но и той радостью жить и бороться за счастье и свободу всех людей, которую я осознал, находясь рядом с вами. О, что было бы со мной, если бы вас не было рядом все эти дни? Неважно даже, что я бы погиб от руки какого-нибудь фанатика. Но важно, что я ушел бы из жизни, не прожив ни одного дня в бесстрашии и не поняв, что такое счастье жить без давления страха в сердце. И это я понял рядом с вами. Теперь я знаю, что жизнь ведет каждого так высоко, как велико его понимание своего собственного труда в ней как труда-радости, труда светлой помощи, чтобы тьма вокруг побеждалась радостью. И все случайности, бросившие меня сейчас в водоворот страстей, мне кажутся благословенными, происшедшими только для того, чтобы я встретил вас. И никто, никто в мире не может для меня сравниться с вами!
Флорентиец тихо слушал мою пылкую речь; его глаза ласково мне улыбались, но на лице его я заметил налет грусти и сострадания.
– Я очень счастлив, мой дорогой друг, что ты так оценил мое присутствие возле тебя и нашу встречу, – сказал он, положив мне руку на голову. – Это доказывает редкую в людях черту благодарности в тебе. Но не горячись. Если сознание твое расширилось за эти дни, то, несомненно, и сердце твое должно раскрыться. Должны стереться в нем, как и в мыслях, какие-то условные грани. Ты должен теперь по-новому смотреть на каждого человека, ища в нем не того, что сразу и всем видно, не броских качеств ума, красоты, остроумия или злых свойств, а той внутренней силы и доброты сердца, которые только и могут стать светом во тьме для всех окружающих, среди их предрассудков и страстей. И если хочешь нести свет и свободу людям в пути, – начинай всматриваться в них по-новому. Начинай бдительно распознавать разницу между мелким, случайным в человеке и его великими качествами, родившимися в результате его трудов, борьбы и целого ряда побед над самим собою. Начинай сейчас, а не завтра. Отойди от предрассудка, что человек тот, чем он кажется, и суди о нем только по его поступкам, стараясь всегда встать в его положение и найти ему оправдание.
Оба моих друга мало знают твоего брата и так же мало знают Наль. Но как только Али намекнул им месяц назад о возможности происшедшей сейчас развязки, они оба решили оставить все свои дела, ждали зова и приехали помогать Али точно так же, как и я. Попробуй первый раз в жизни взглянуть в их лица иначе. Пусть любовь к брату будет тебе ключом к новому пониманию сердца человека. Прочти с помощью этого ключа ту силу преданной любви, которая объединяет всех людей, без различия наций, религий, классовой розни. Подойди к ним впервые как к людям, цвет крови которых такой же красный, как и у тебя.
Он обнял меня, сказал, что с Сандрой Кон-Анандой он уже пил кофе в вагоне-ресторане, а теперь мне следует проявить вежливость к другому гостю и предложить ему свои услуги спутника и гида. Он грек, и его зовут Иллофиллион. Он говорит по-русски плохо и очень стесняется говорить на этом языке в непривычной обстановке.
– Побори свою застенчивость, – прибавил Флорентиец, – вспомни, как я вел тебя за руку в трудные минуты. Вообрази, что для него это тоже минуты неприятные, и облегчи ему их. Он отлично владеет немецким. Если тебе надоест его затрудненная русская речь, ты можешь заставить его рассказать по-немецки много интересного из его студенческих лет. Он окончил естественный факультет в Гейдельберге и математический в Лондоне.
С этими словами Флорентиец предложил мне скорее привести себя в полный порядок, достал мне из саквояжа кепи вместо панамы, и… я вздохнул и отправился знакомиться с греком, не менее застенчивым, чем я сам.
За свои двадцать лет я не очень часто бывал в обществе. Четырнадцать лет я прожил неотлучно с братом, под руководством которого проходил программу гимназии. Я разделял его кочевую жизнь, был с ним даже в Р-ском походе. Но когда брату пришлось перевестись с полком в далекую Азию, он решил отдать меня в гимназию в Петербурге, где у нас была тетка. Он надеялся, что, быть может, удастся поместить меня пожить у нее. Но старая чванливая дама не пожелала иметь такого замухрышку своим компаньоном в повседневной жизни, – и брату пришлось выбрать гимназию с интернатом. На экзаменах – я проходил их для поступления в шестой класс – мои познания поразили учителей. Я сдал языки и математику блестяще. Сочинением на тему о сказке в произведениях великих писателей я их всех сразил. Они дали мне тему из русской литературы, я же понял ее как тему в мировой литературе, и навалял со свойственным мне азартом столько, что выданной бумаги мне не хватило. На просьбу дать мне еще бумаги учитель с удивлением сказал, что за всю его жизнь ему пришлось впервые встретиться с тем, чтобы ученику не хватило бумаги, отпущенной на черновик и на переписку набело.
Подошедшему в эту минуту директору он показал мою работу, сказав, что вот уже три часа, как я пишу, почти не отрываясь. Директор взял мои листы, стал читать, прочел почти целый лист и спросил, пристально на меня поглядев:
– Вы сын писателя?
– Нет, – ответил я, – я сын своего брата.
Увидев полное изумление на лицах директора и учителя, который едва сдерживался, чтобы не прыснуть со смеху, я смешался и быстро пробормотал:
– Простите, господин директор. Я сказал, конечно, несуразицу. Я хотел сказать, что не помню ни отца, ни матери. А как себя помню, – все меня воспитывал и учил брат; и я привык видеть в нем отца. Вот потому-то я так нелепо и выразился.
– Это хорошо, что вы так любите брата. Но кто же готовил вас? Вы так прекрасно подготовлены!
– Брат занимался со мной по программе гимназии, других учителей у меня не было.
– А кто же ваш брат? – спросил, улыбаясь, учитель.
– Поручик N-ского полка, – ответил я.
Наставники переглянулись, и директор, все еще глядя удивленно на меня, но улыбаясь мне мягкой и доброй старческой улыбкой, сказал:
– Или вы феномен по способностям, или ваш брат поразительный педагог.
– О да, мой брат не только педагог, но и такой ученый, какого больше и нет, – выпалил я восторженно. – Да вот и он, – закричал я, увидев милое лицо моего брата за стеклянной дверью класса.
И забыв, где я, кто передо мной, зачем я здесь, я выскочил в коридор и обвил шею моего дорогого брата руками. Как сейчас помню то страстное чувство любви, благодарности, тоски от предстоящей разлуки и радости от привычного объятия и ласки брата, какое я испытал тогда.
Тихо разняв мои руки, брат вошел в класс, стал во фрунт перед директором и сказал:
– Прошу извинить, ваше превосходительство, моего брата. В кочующей офицерской жизни мне удалось обучить его немногим наукам, которые я сам знал. Но манеры и дисциплинированность пока не удалось ему привить. Я надеюсь, что под вашим просвещенным руководством он их приобретет.
Директор подал руку брату, познакомил его с учителем, с любопытством разглядывавшим его, и наговорил ему массу комплиментов по поводу моей подготовки и блестящих способностей. Но в моем сердце появилась первая трещинка. Я понял, что осрамил брата. Вспомнил, как часто он повторял мне, что надо всегда быть выдержанным и тактичным, вдумываться в обстоятельства, отдавать себе отчет, где ты и кто перед тобой, – и только тогда действовать.
Весь этот эпизод детской жизни мелькнул сейчас передо мной, вызванный точно такой же спазмой сердца, которую я испытал тогда. Я встретил впервые чужого человека, который стал мне так же дорог и близок, как мой милый брат, – и я снова себя почувствовал неумелым ребенком, не знающим, как подойти к чужому человеку, что ему сказать и как себя вести, чтобы выполнить желание Флорентийца и доставить ему удовольствие своим поведением… Я стоял в коридоре, не решаясь постучаться в соседнее купе, а в моей голове, точно молнией освещенный, пронесся этот эпизод моей первой детской бестактности.
Сжав губы, вспомнил я из письма Али: «превозмогу», – и постучался.
– Войдите, – услышал я незнакомый мне чужой голос.
Я открыл дверь и чуть было не убежал назад к Флорентийцу, как когда-то к брату в коридор.
На диване, друг против друга, сидели рослые люди, но я увидел только две пары глаз. Глаза дервиша, – сразу запомнившиеся мне в первое свидание, глаза-звезды, – и пристальные, почти черные глаза грека, напоминавшие прожигающие глаза Али-старшего.