Как только он заговорил о Мешкове, Рагозин стал ворочать головой на подушке, и вся свободная от бинтов часть тела – рука, и плечо, и ноги – тоже нетерпеливо задвигалась под простыней, которой она была накрыта, и сделалось будто виднее, какой он громоздкий и как, наверное, ему неудобно на койке. Он не мог дослушать до конца рассказа о мешковском золоте:
– Ах, купецкая душонка! Обманул! Ведь как притворился! Хоть, говорит, матрас мой вспорите – ни одного золотого! Надо было его подушку вспороть, выходит дело, а?! Обвёл меня, хитрец! И все ведь со смирением! Что будешь делать, а?
Он не мог остановить своих возгласов и то поднимал, то ронял на подушку голову.
– Деньги, которые мы конфисковали, доставлены в Саратов, – сказал Кирилл, – а сам Мешков – на барже!
– Там ему и место.
– Да, наверно, если суд найдёт это место для него подходящим. А до суда… Я хотел с тобой посоветоваться, Пётр Петрович. Меня просила дочь Мешкова, если возможно для старика что сделать…
Кирилл смолкнул. Рагозин перестал двигаться, затих и скошенным взглядом словно просматривал Извекова насквозь.
– Благодетелем заделаться вздумал? – сказал он после молчания.
– Похоже! – насмешливо тряхнул головой Кирилл.
– А что? Разве нет? Я этой святоше доверился, а он меня надул. И вышел я дураком. Ты его из ямы собираешься тянуть, а он, поди, думает, как бы тебя туда столкнуть.
– Да в яму-то он угодил не без моего содействия, верно?
– Сам посадил, сам пожалел…
– Я не по жалости. Он свою меру получит. Я хочу, чтобы не меньше и не больше меры.
– Боишься лишнего передать? Чтобы Соломон рассудил, да? А ты сам суди. За Дибича готов ответить – бери на себя ответ и за Мешкова.
– Я своё дело сделал.
– Чьё же теперь собираешься делать?
Кирилл дёрнул плечами. Он не находил возражений, но и с возражениями Рагозина не чувствовал согласия.
– Ты не понял. Я не собираюсь вызволять Мешкова. Я обещал его дочери узнать, в каком положении дело и что с самим стариком.
– За дочь страдаешь?
– Она за отца страдает.
– А тебе она кто?
– Ну! И ты туда же! – досадливо отвернулся Кирилл и таким тоном, будто решил бросить бесплодный разговор, прибавил, скорее из упрямства: – Ты посоветуй, у кого можно справиться о деле, ты ведь лучше меня знаешь.
– Делай как хочешь. Тебе я не учитель, а обманщикам не пособник.
– Нет, видно, учитель, если поучаешь меня, как маленького. В чем я пособник Мешкову? Что я, не понимаю, что он коли не по злобе, так по природе своей – наш естественный враг?
– Умные речи отрадно слышать.
Кирилл посмотрел на Рагозина. Странная усмешка скользила под его спутанными усами. Но нет, это была не усмешка, а непонятная застенчиво-нежная и хитрая улыбка, какой никогда Кирилл не видал на его лице. Как будто Рагозину было совестно и вместе непреодолимо приятно так хитро улыбаться.
– Вот и кошёлка для меня прибыла, – выговорил он таким же странным, как улыбка, голосом, силясь приподняться с подушки и глядя прямо перед собой.
Кирилл повёл взглядом за его глазами.
В палату входил мальчик – длинноногий, поджарый, с большим лбом и вскинутыми к вискам углами бровей. Любопытство и внимание, которыми светились его выпяченные глаза, противоречили беспечности всего его выражения. Он был ещё ребёнком, но в нём уже чуть проступала та нескладность, какая отличает подростков. И вдруг эта нескладность длинных ног и рук напомнила Кириллу что-то очень знакомое.
– Поставь пока корзиночку в уголок, – сказал Рагозин, – и познакомься с Кириллом Николаевичем Извековым.
– Рагозин, – сказал мальчик, не кланяясь, а вызывающе вздёргивая голову, и далеко вперёд вытянул руку.
– Ваня, – мягко договорил за него отец.
– А-а, вижу, – сказал Извеков и опять обернулся к Петру Петровичу. – Нашёлся?
Улыбка Рагозина показалась Кириллу ещё более неожиданной. К её хитроватой нежности присоединилось нечто заискивающее, как у бабушки, которая не может досыта налюбоваться внучком. Это удивительно шло к лицу лысого, вдруг словно постаревшего человека и одновременно так не вязалось с установившимся обликом слегка сурового, ироничного Рагозина, что Кирилл захохотал. Пётр Петрович, смутившись, тоже рассмеялся. Добродушный их смех наполнил палату гулом, и только Ваня сохранял серьёзность, неодобрительно следя за отцом и новым своим знакомым.
– Садись, – сказал Рагозин, отодвинув под простыней ноги и показывая сыну на край койки. – Теперь, видно, моя очередь рассказывать истории, а?
– Да, как же это случилось? – воскликнул Извеков.
– У нас с Ваней вроде бы одно подшефное судно оказалось: канонерка «Рискованный». Я её – помнишь? – перевооружал, а он на ней плавал…
Рагозин начал рассказ, стараясь говорить без затяжек, а в это время память его десятый раз повторяла подробности, которые казались очень значительными и без конца к себе привлекали.
Пётр Петрович встретил сына на госпитальном пароходе, через день после того, как был доставлен ботом с «Октября» и госпиталь, заполненный ранеными, направился в Саратов.
Боли немного отпустили Рагозина, хотя ещё мучило чувство, будто он окружён хмарью, и мозг работал урывками, с усилиями пробивая мысль сквозь эту хмарь. Думать было не только физически тяжело, но и неприятно, потому что все сводилось к сознанию огромной неудачи и безрезультатным поискам её причин.
К тому дню, когда Рагозин был ранен, его уже обогащал опыт боевого похода, и он жил с ощущением, что идёт все время куда-то вверх. Он инстинктивно слышал в себе неизвестное прежде качество, не думая его определить или как-нибудь назвать, – качество нового умственного глазомера. Как никогда, он далеко видел и знал, как надо действовать. Он словно бы взобрался на высоту, с какой можно было легко помогать успеху оружия, которое носил народ.
И как раз в это время все достигнутое будто и не достигалось Рагозиным; поход кончается отступлением, и сам он угрожающе полно испытывает личное своё бессилие.
В одну из таких минут урывочной работы мысли в каюту к Рагозину зашла медицинская сестра и сказала, что его хочет видеть один мальчик из команды парохода.
Позже Рагозин понял, что его поразила не столько сама встреча с сыном, сколько то, что он предчувствовал эту встречу с момента, когда комиссар «Рискованного» доложил ему о мальце, которого надо списать на берег. Услышав от сестры о мальчике из команды, Рагозин тотчас решил, что это тот самый малец, которого он приказал списать не на берег, а в госпиталь. Он вспомнил малолетков-бахчевиков на лодках под Быковыми Хуторами, и разрыв снарядов в воде, и перепуганный плеск весел, и свой страх за гребцов, и свою злобу, и то, что страх, злоба слились тогда с болью за сына. Теперь он уже не сомневался, что увидит его, потому что мальчик из команды – не кто иной, как сын. Уверенность эта несла с собой живительный приток крови к мозгу, и хмарь, мешавшая думать, развеялась, а боль отошла и угнездилась где-то поодаль.
Разговоры с сыном на пароходе были короткими (врачи не разрешали мальчику подолгу оставаться у раненого), но Рагозин на все лады перебирал в уме каждое слово этих разговоров, и они жили в нём незатухающим светом.
– Ты что же от меня с квартиры удрал? – спросил Пётр Петрович, когда Ваня, войдя в каюту, прислонился к косяку и смотрел, как провинившийся упрямец – боязливо и дерзко.
– Получилось хорошо, что удрал.
– Почему это хорошо?
– Буду теперь ухаживать… братом милосердным.
– А-а, ну спасибо… Какой же ты мне брат, если ты… Знаешь, кто мне ты, а?