Кирилл едва успел выхватить взглядом из промчавшегося эскадрона какой-то восторженный бронзово-красный лик со сверкающим оскалом длинных зубов; какую-то пламенно-жёлтую папаху; какую-то закинутую морду вороной лошади, перекошенным ртом ожесточённо жевавшей удила; и потом – сверкание размахиваемых клинков; и вдруг – огромный чёрный сапог, бьющий шпорой по животу коня; и так же вдруг – припавшее к рыжей гриве бледное лицо юноши, – едва все это взгляд Кирилла выхватил из белокипенной клубящейся тучи, как уже эскадрон умелькнул далеко вправо, а слева налетел другой, с гиком и неистовым «ура», в топоте и храпе обезумевших коней.
Так рушился на Кирилла эскадрон за эскадроном, в перемешанных одеждах – в полушубках, в шинелях, в казацких поддёвках и бурках, в рабочих стёганых куртках, в отвоёванной у белых английской форме, за плечами – винтовки, на головах – папахи да шапки, фуражки да треухи, под сёдлами – разномастные, разнопородные кони. И только клинки отточенных шашек зияли в воздухе одинаково горячим блеском да нет-нет одинаково дзинькали певучей русской сталью.
– Шестая! Пошла дивизия Шестая! – закричал над ухом Извекова его новый товарищ.
И Кирилл уже перевёл глаза на знамёнщика, пронзавшего остриём древка встречный ветер, когда внезапно оторвался от последнего эскадрона Четвёртой тёмный комок и закрутился в снежной пыли.
– Упал, упал! – раздались рядом с Кириллом возгласы. – Сомнут! Затопчут!
Свалившийся конник лежал на спине, шагах в десяти от края толпы, и чуть подальше била копытами воздух, стараясь повернуться с бока и вскочить на ноги, упавшая лошадь.
Кирилл вырвался из линии, в три прыжка очутился над бойцом и, схватив его за руку, начал тянуть по снегу. Но другая рука бойца была продета в темляк шашки, которая воткнулась в землю и точно не желала пускать от себя своего обладателя. Кирилл вырвал шашку из земли и снова потащил бойца. Он слышал, как пронёсся мимо знамёнщик и уже наваливался топот головного эскадрона Шестой. В этот миг подоспевший санитар перехватил вместе с ним тяжёлую ношу, и вдвоём они вынесли её за линию. Испуганная лошадь уже поднялась, к ней бросился линейный, рванул под уздцы и отбежал с ней в последнее мгновенье, когда эскадрон был тут как тут. Конь правофлангового ударил перебегавшую дорогу лошадь грудью в круп с такой силой, что она опять чуть не повалилась и не смяла собой людей.
Все это отняло несколько секунд, и так как очень торопились, то бойца, как только вытащили из предела опасности, бросили на снег.
От толчка он пришёл в себя. Это был плотный мужичок в казачьей форме, какую носили в Конной «иногородние» с Дона и казаки червонных частей. На голове его торчмя вилась природная шапка русых кудрей, а то, что их покрывало, осталось на попрание эскадронам. Приподнявшись и мутным взором глянув на народ, он быстро нащупал эфес шашки (Кирилл успел вложить её в ножны), как пружина вспрыгнул на ноги, запустил руки в кудри и провопил изо всей мочи:
– Машка! Где Машка, стерва?!
Тотчас разглядев за плечами людей свою кобылу, взволнованно мотавшую мордой с пегим пятном на храпе, он кинулся к ней, размашисто свистнул её ребром ладони между глаз и, вцепившись в поводья, дёргая их из стороны в сторону, закричал:
– Подвела! Язви тя в сердце! Позарился я на твою белогвардейскую стать, пострели тя зараза!
На него скоро перестали смотреть, потому что сотни и эскадроны продолжали и продолжали нестись со своими штандартами на пиках.
– Одиннадцатая! – с упоением крикнул ординарец, когда появились буйные всадники, как на подбор, до одного, в шишаках-будёновках. Азарт их карьера казался ещё разительнее из-за однородности невиданной этой формы, ещё отчаяннее был их напор, ещё беспощаднее крик – они словно шли в смертельную атаку.
С момента, когда Кирилл бросился на помощь упавшему с лошадью кавалеристу, его праздничное возбуждение превратилось в острое чувство участника этого марша в карьер. Он как будто не смотрел на мелькание эскадронов, а сам летел на незримом взмыленном коне в гуще армии. Разница была разве в том, что любой из бойцов проносился перед народом только один раз в строю своего эскадрона, а Кирилл нёсся своим сердцем в каждом эскадроне и чуть не в каждом бойце. Ему было жарко, он горел и задыхался.
Весь марш прошёл молниеносно быстро. Едва ли не две трети всего состава сабель Первой Конной пролетели перед своими вождями, принимавшими парад, в какую-нибудь четверть часа.
Народ немедленно сломал порядок и бросился к центру линии. Опять стала слышна музыка. Заколыхались знамёна. В толпе задвигались в разные стороны отдельные всадники.
– Смотрите прямо, – сказал не отступавший от Кирилла спутник. – Конь белой масти. Вот группа верховых едет на нас. Видите?
Кириллу мешали толпившиеся перед глазами люди. Потом пронесли мимо стяг, за ним – другой.
– Направо, глядите направо! Скорей!
Кирилл увидел верховых, рысью отъезжавших в ту сторону, куда умчались дивизии. Он старался разглядеть всадников, но они ехали кучно и закрывали друг друга. Он услышал голоса в народе:
– Будённый, Будённый!
Ординарец потянул Кирилла в сторону.
– Санки видите? Сталин! В санках – Сталин.
На секунду Кирилл отчётливо увидел седока в шинели солдатского сукна, в меховой шапке, похожей на шлем. Опущенные наушники скрывали лицо.
Упряжка быстро исчезала на повороте, и только мелькнул ковровый задок лёгких русских санок, вроде тех, на которых приехал сюда Кирилл.
Он ещё глядел вслед этой санной упряжке, в то время как ему опять что-то сказал ординарец. Когда Кирилл оглянулся, не было уже ни ординарца, ни его саней с лошадью – он вдруг ещё легче бросил Кирилла в поле, чем взял его с собой на смотр.
Кирилл засмеялся и с удовольствием зашагал вместе с народом в город.
Как всегда в минуты душевного подъёма, работа мысли была одновременно ощущением. Телесное чувство жизни сливалось с тем неустанным ходом картин и рассуждений, который занимал собою мозг. Степное однообразие и беспрепятственная мерность шага только упрочивали это единство дум и чувств. Идти становилось наслажденьем.
Кирилл не отбирал в мыслях отдельных черт поразившего переживания. Он нёс в себе это переживание неизменным, во всей полноте.
Но за этот лёгкий путь в степи память несколько раз повторила последнее сохранившееся впечатление. Оно было как будто очень скромно: мелькнувшие на повороте ковровые санки, седок в них, его плечо в солдатской шинели, его наглухо закрытая сзади шапка.
Кирилл вошёл в город, когда смеркалось. Он не знал, где придётся заночевать. Но забота о ночлеге не смущала его. В нем появилось чувство военного, подсказывающее, что если он в армии, то все непременно устроится.
На перекрёстке его окликнул громкий голос. Разбежавшуюся лошадь осадили посередине дороги. На маленьких санях сидели четверо командиров, друг у друга на коленях. Один из них соскочил. Кирилл узнал ординарца.
– Вы ступайте прямо к дому, где мы с вами были! – кричал он, подбегая. – Только вас не пустят в этот дом. А там подальше, ещё через дом, есть флигелёк… Да я вас сейчас догоню!
Он не добежал до Кирилла, повернулся назад и прыгнул на колени товарищу, когда уже дёрнула и пошла лошадь.
Вскоре Кирилл добрался до знакомого дома. Потемнело. Светились жёлтыми огнями узкие оконца. У палисада стояли на привязях осёдланные кони. У дверей Кирилл заметил пику со штандартом – матерчатым, наверно алым, но в темноте почерневшим флажком. Бывалый кавалерист понял бы, что здесь – специальная сотня штаба. Двое караульных охраняли вход. Кругом, скрипя по снегу, двигались одинаковые в темноте фигуры.
Пройдя шагов полсотню, Кирилл увидел такие же огни в маленьком флигеле. Из дверей выходили, шумно разговаривая, красноармейцы. Он только что хотел к ним обратиться, как сзади подлетели сани.
– Вы уже здесь? Пошли закусывать! – воскликнул ординарец, выпрыгивая из саней и подхватывая Кирилла под руку.
В горнице толпились командиры. На круглом столе резали ситный, украинское сало в четыре пальца толщиной, говядину. В россыпь лежали солёные огурцы, разворошённый вилок розоватой квашеной капусты. По рукам ходил стакан. Широкоплечий усач в распахнутой овчинной бекеше разливал из четверти густую, как варенье, чернильно-лиловую наливку.
– А ну, тесней, товарищи! Дайте-ка перехватить волжанину, – сказал ординарец.
Кириллу налили вина. Дохнув пахучей снеди, он почувствовал голод. Ему дали увесистый охотничий ножик. Он отрезал горбушку хлеба. Его спросили, из каких он мест. Кирилл выпил залпом полный стакан и, отдышавшись, ответил. Начался разговор.
После еды Кирилл обошёл комнатки флигеля. Ординарец, перед тем как снова скрыться, сказал ему, что здесь можно переночевать, а поутру все разберётся и станет на место. Но несколько кроватей и сплочённые кухонные лавки были уже заняты спящими людьми.
Кирилл вернулся в горницу, где у стола, точно на вокзале, все появлялись и исчезали новые едоки. В переднем углу он обнаружил кривоногое кресло с промятыми пружинами. Он расстегнул полушубок и уселся. Тепло и усталость быстро нагнали дремоту.
Закрыв глаза, Кирилл думал, что непременно, как только отдохнёт, напишет письмо. Он выбирал то самое существенное из своих мыслей, что надо было лучше запомнить и для этого записать, чтобы новые переживания не оттеснили первых впечатлений. Сначала он писал в уме одной Аночке. Потом прибавилось письмо к матери. Он несколько раз начинал с того, что ему сейчас очень хорошо и что он даже не может объяснить какими-нибудь словами – почему так хорошо. Он просто хотел, чтобы ему поверили без всяких слов, как ему хорошо. Но он всё-таки искал объяснения – почему же ему хорошо? И он думал написать, как оглушил его и унёс с собою гул земли, раздавшийся из-под копыт эскадронов в степи. Что этот гул слышен на весь мир. Что это – шаг истории. И что ему, Кириллу Извекову, так хорошо сейчас, потому что он к удару громового этого шага присоединил свой маленький, но верный шаг. Сказав себе это слово – шаг истории, – Кирилл понял, что пишет не Аночке и не матери, а пишет Рагозину. Все три письма тут же слились в его мыслях в одно. Но он с усилием, которым человек борет сон, отделил от письма всем троим письмо Аночке. И тогда он решил, что напомнит Аночке давнишний разговор с ней, когда они впервые встретились у матери. И он ясно-ясно увидел эту встречу, когда мать пригладила на голове Аночки торчащий вихор и улыбнулась ей. Кирилл напомнит в письме Аночке свой разговор с ней об искусстве, о том, что он любит искусство. И он напишет, что ему хорошо, потому что только здесь, где он сейчас находится, с полной силой звучит для него поэтическое содержание земли, только здесь и в эту минуту – нигде больше. Что-то туманное начало затем являться его представлениям, и ему все казалось, что он глубоко и плодотворно думает, и все пишет письмо, и только одного не мог он подумать: что это уже наступил крепкий миротворный сон.
Кирилл очнулся, наверно, от тишины. В горнице за столом сидел в папахе боец и мерно жевал сало. Другой боец спал на полу, положив голову на предплечье далеко протянутой вперёд руки. Лампа потрескивала, догорая.
Застегнувшись, Кирилл вышел на улицу. Ветер улёгся, мороз сильно набавил, очищенное небо было светло – луна, на второй четверти, забралась высоко. Снег трепетал в ночном блеске, и улица, словно убегая кверху, звала идти по белой своей целине.
Два-три человека, выйдя на волю, так же как Кирилл, неподвижно залюбовались зимней ночью. Безмолвие было почти совершённым, лишь изредка раздавался где-нибудь спросонок бурный храп коня.
Красноармеец выскочил из дома, который охранялся караулом, и побежал. Снег пел под его валенками хрустящую плясовую. Скрывшись во флигеле, красноармеец через минуту опять показался на улице.
– Эй, товарищи! – голосисто позвал он. – Нет издесь с вами такого Извекова?
Кирилл откликнулся.