Щенятев тыкался в агатовое блюдце, тщетно пытаясь подхватить щелкающими зубами неподдающийся блин.
– Песню бы, что ли, сыграть? – предложил Прозоровский и, с завистью взглянув на всхрапывающего хозяина, улегся подле него. – Пой, играй, друга, песни веселые! – размахивал он руками и удобней устраивался. – Про славу князей русийских пой песни, други!
И в полусне загнусавил что-то тягучее и бессмысленное.
В окно тыкался серенький и чахлый, как голодный кутенок, выброшенный на дождь, мокрый вечер. В светлице боярыни запутавшимся в паутинную вязь золотым жучком трепетно бился огонек сальной свечи.
Из каморки в подклете, что под трапезною боярскою, крадучись, на четвереньках, выползала чья-то робкая тень.
Глава третья
Тихо в светлице. На полу возится с кичным челом сенная девушка. У ног боярыни измятым грибом прилепилась шутиха. Из-под холщовой рубахи выбилась кривая нога, обутая в расписной серый сапог, и голова на тоненькой шее, в пестром, смешном колпачке, беспомощно вихляется надломленной шапочкой мухомора. В лад движениям чуть вздрагивают бубенцы, каждый раз вызывая недоуменный испуг в злых, раскосых глазах.
У стрельчатого оконца боярышня лениво перебирает в золоченом ларце давно приглядевшиеся забавы. Сонно позевывая, она одной рукой крестит рот, другая безучастно поглаживает сердоликового мужичка.
Боярышне скучно и неприветно в постылом полумраке до одури знакомой светлицы. Чтобы разогнать наседающее раздражение, которое, как всегда, разрядится долгими, обессиливающими слезами, она с неожиданною поспешностью принялась передвигать и расставлять по-новому столы и лавки. Но и это не успокаивало. Глухой шум говора и пьяного смеха, долетавший из трапезной, переворачивал вверх дном всю ее душу, порождал непереносимую зависть и ненависть.
– Матушка! – позвала она сдавленно и, щупая воздух широко расставленными руками, точно слепая, пошла бочком от оконца.
Грузная мамка, бывшая кормилица боярышни, неслышно таившаяся до того в темном углу, подскочила к девушке и привычным движением смахнула с ее краснеющих глаз повиснувшие слезинки.
Шутиха потерлась подбородком о горб и тоненько заскулила.
Боярыня очнулась от забытья и истово перекрестилась.
– Не про нас, не про вас, – вся напасть на вас!
И больно ткнула горбунью ногой в бок.
– Не ведаешь, проваленная, что изгореть может нечто, колико воет пес?
Горб шутихи заходил ходуном от скулящего смеха.
– И доподлинно, боярыня-матушка, проваленная. Токмо кручины тут нету твоей: крещеная аз.
Боярыня сурово сдвинула густо накрашенные брови. Дочь схватила ее руку и задышала страстно в лицо.
– Отбывают, должно.
– Кои там еще отбывают?
Но, догадавшись, подошла тотчас же к оконцу.
На крыльце хозяин лобызался с гостями.
Боярыня с нескрываемой злобой следила за обмякшим после пьяного сна мужем. Улучив минуту, сенная девушка оторвалась от кичного чела и с наслаждением потянулась.
Шутиха потрепала ее костлявыми пальцами по щеке и шушукнула на ухо:
– Передохни, горемычная, покель ворониха наша слезой тешиться будет.
С трудом оторвавшись от оконца, боярыня повалилась на лавку и, сквозь всхлипывания, выталкивала:
– Небось и вино солодкое с патокою лакали. И березовец, окаянные, пили. А чтобы нас с Марфенькой гостям показать – николи, видать, не дождаться.
Марфа обняла мать и хлюпнула в набеленную щеку:
– То-то у меня нынче с утра очи свербят. Ужо чуяла – к слезам неминучим.
Шутиха взобралась на лавку и, как сломанными крыльями, замахала искривленными ручонками.
– Ведут!
Боярыня с дочерью наперебой бросились к оконцу. Гнилою корягою стукнулась об пол сброшенная с лавки горбунья.
Осторожно и благоговейно, как драгоценные хрупкие сосуды, полные заморским вином, несли холопи на руках пьяных гостей. Симеон, поддерживаемый за спину тиуном, отвешивал поклон за поклоном.
Наконец, бояр уложили в колымаги. Застоявшиеся кони весело понеслись к едва видным курганам. Людишки, с факелами в руках, бежали за гостями до леса. Изжелта-красными бороденками струились и таяли в мглистой тиши курчавые лохмы огней.
Ряполовский в последний раз ткнулся кулаком в свой сапог и, повиснув на тиуне, тяжело зашаркал в опочивальню.
Боярыня со вздохом присела у крыни[10 - К р ы н я – комод с выдвижными ящиками.].
– Ты бы, Марфенька, в постельку легла бы.
Девушка прижалась щекою к липкой от слез и румян материнской щеке.
– Не люб мне сон. Краше с тобой посидеть.
И, выдвинув ящик, нежно провела рукой по шуршащей тафте.
Мамка достала волосник[11 - В о л о с н и к – шапочка шелковая в жемчугах.]. Боярыня с гордостью примерила его дочери.
– Твой, Марфенька. А бог приведет, будешь боярыней – эвона, добром коликим отделю.
Любовно и сосредоточенно перебирали пальцы вороха шелка, обьяри, тафты и атласа.
– Все тебе, светик мой ласковый.
Увлекаясь, Ряполовская выдвигала ящик за ящиком.
– Не показывала аз тебе допрежь. Тут и летники, и опашни, и телогреи.
Марфа жадно прижимала к груди приданое. Шутиха, стараясь казаться подавленной обилием добра господарского, то и дело всплескивала руками и тоненько повизгивала.
– Херувимчик ты наш, – чмокала он икры боярышни, – ты к волоснику убрус[12 - У б р у с – белый платок.] подвяжи.
Вытянувшись на носках, горбунья повязала убрус узлом на раздвоенном подбородке зардевшейся девушки и застыла в немом восхищении.