– Я тоже когда-то задал себя этот вопрос. Миллионы и миллиарды дотаций, грантов, вложений в невероятные по размерам ускорители элементарных частиц, которых, к слову, никто и никогда не видел и увидеть не сможет физически, – зачем? Чтобы на выходе получить выкладки про «воображаемое время», «очарованные кварки» или 26-мерную струну? Грешным делом, по приземленной милицейской привычке, подумал даже, что это просто способ деньги отмыть, ну, как одно время принято было отмывать миллионы наркокартелей через покупку за сумасшедшие деньги какой-нибудь аляповатой мазни, которую ангажированные искусствоведы и критики назначали живописным шедевром. Но нет. Дело в том, что, пробираясь сквозь совершенно непроходимые для неподготовленного человека ментальные дебри в погоне за вечно ускользающим многомерным Святым Граалем истины, ученые временами находят и приносят в мир удивительные и практически применимые изобретения – и их внедрение теоретически позволяет окупить сделанные вложения. В шестнадцатом веке королю Рудольфу Второму, который покровительствовал оккультистам и алхимикам, возможность пополнить казну при помощи производства золота из глиняных черепков и помета или обрести эликсир бессмертия уж точно была важнее, чем духовные изыскания внутренней алхимии и рассуждения о трансмутации человеческой природы.
Вот вы спросили, что такое единая теория всего. Формально и очень упрощенно – это непротиворечивое объединение теории относительности и квантовой теории. Такое объяснение, очевидно, дела не проясняет, так, ярлык, который можно навестить на явление, прочесть его и успокоиться. Но если попытаться определить суть и значение, как я их понимаю, то единая теория всего – это философский камень современной науки, попытка полностью и исчерпывающе объяснить Мироздание, а значит, получить возможность предсказывать любое событие с абсолютной точностью и, более того, влиять на материальный мир на уровне его основных, глубинных механизмов, а то и не только материальный. Это как поймать Бога за бороду и потряхивать периодически, выпрашивая подарки и преференции. Пьер Лаплас еще в начале девятнадцатого века предложил, как принято у ученых, некий теоретический мысленный эксперимент. Согласно ему, для существа, которому в любой момент времени известны все силы, приводящие природу в движение, и положение всех частиц, из которых она состоит – а это и есть цель совмещения релятивистской и квантовой физики, – так вот, для такого существа не было бы ничего неясного, будущее выглядело в его глазах так же, как и прошлое, любые пространственные измерения перестали бы иметь значение, а время замерло в одной точке. Забавно, что называется такое существо «демон Лапласа».
– Демон Лапласа, – отозвался кто-то эхом из-за соседнего столика.
Наступило молчание. Адамов, погрузившись в раздумья, сидел, покачивая головой, в такт мыслям и стуку колес.
– Какая мама у Саввы замечательная! – всхлипнула Наташа и сделала большой глоток водки с соком. – Вот и сын потому такой вырос, успешный и гениальный! Надо же, изобрел единую теорию всего!
Мы молча переглянулись. За окном проносилась однообразная мятущаяся темнота и острые зазубренные силуэты черных гигантских елей мелькали на фоне ночного неба как пики бесконечного цикличного графика. Монотонно и глухо колотили колеса, повторяя однажды заданный ритм. Было светло и тихо. Адамов задумчиво покрутил в пальцах ножку водочной рюмки, хотел что-то сказать, осекся, подумал еще немного и ответил:
– Ну, вообще-то я до сих пор не уверен, что Ильинскому это удалось. Но некоторые следствия из его теоретических изысканий получили интересное практическое применение.
Глава 6
Универсальная бинарная волна
Западная оконечность Васильевского острова была не похожа на другие окраины Ленинграда: ни кое-как застроенных многоэтажками диких, изрытых бульдозерами пустырей, ни деревенских домиков в заросших палисадниках за покосившимися заборами, ни продуваемых всеми ветрами тоскливых железнодорожных платформ. Да и что за окраина такая, если всего в нескольких километрах восточнее – дома позапрошлого века, городской центр, изрытый проходными дворами, институты, старинные храмы, учреждения, магазины, а еще чуть подальше – Университет, здание Биржи, стрелка Васильевского, ростральные колонны и Дворцовый мост. Тем удивительнее было выходить из новой станции метрополитена «Приморская» и чувствовать, словно попал на край света: широкий пустынный простор, дыхание моря и совсем близко сквозь серую дымку виден Финский залив, к которому спускается длинный пологий берег, растворяясь в холодных свинцовых волнах.
Чуть левее метро среди старых деревьев и густого кустарника вилась речка Смоленка, по обыкновению всех ленинградских речушек изгибавшаяся и распадавшаяся на узкие, похожие на ручьи рукава, перед тем как влиться в залив. Впрочем, чуть дальше, за Наличной улицей, эти вольности природы были обузданы жестким камнем совсем новых набережных, и стиснутая ими река текла до залива по геометрически четкой прямой, как новобранец, расставшийся с длинными кудрями, гитарой и клёшем и затянутый до потери дыхания в солдатскую форму с иголочки. Но до Наличной берега островков, разделенных протоками такими узкими, что кусты на одном берегу сцеплялись ветвями с кронами своих визави на другом, оставались нетронутыми, поросшими ивами, а местами вдоль них сохранились остовы старинных лодочных пристаней, обломками почерневших досок торчавшие из подернутой ряской тихой бурой воды.
На одном из таких островков располагался НИИ связи Военно-Морского Флота.
То ли место влияло, то ли так задумано было странным гением неведомого архитектора, но воспринималось здание необычно: сначала на просторную площадку у входа выступал из зарослей низкий серый фасад без окон и пологие, широкие ступени, ведущие к двойной тяжелой двери под массивным бетонным навесом, так что с первого взгляда строение напоминало огромный противоатомный бункер. На несколько шагов ближе – и вдруг становился заметен неправдоподобно огромный, грязно-белый, иссеченный дождем и ветрами шар антенного поля, похожий на декорацию к научно-фантастическому фильму, еще ближе – и вот уже выступает из туманного небытия серый монолит двенадцатиэтажной плиты с безликими окнами, теряющийся в небесной дымке. Шаг, другой, третий назад – и исчезнет сначала высокий корпус главного здания, потом белый шар, а потом и фасад скроется за деревьями, вопреки всяким законам физики, вероятности и перспективы.
Если подняться вверх по ступеням, потянуть на себя отворяющиеся с натугой массивные высокие двери, пройти скучный изжелта-серый коротенький вестибюль с выцветшими машинописными приказами и блеклыми плакатами на информационных досках, миновать пост охраны с двумя бдительными дежурными в форме, подняться еще по одной лестнице и пройти длинным, очень длинным сумрачным коридором с истертым линолеумом и казенными голубоватыми стенами, а потом, в самом конце, у пыльного зарешеченного окна толкнуть дверь налево, то можно попасть в расчетный отдел – небольшой кабинет при огромном машинном зале, заставленном десятками напряженно работающих ЭВМ ЕС 10/33 колоссальной вычислительной мощи, вряд ли в совокупности превосходящей возможности процессоров современных смартфонов. Здесь, среди неспешно вращающихся катушек широкой магнитной ленты, мигающих датчиков, черно-зеленых экранов и километров сложенной гармошкой перфорированной бумаги, за невзрачным столом в углу кабинета, располагалось рабочее место Саввы Ильинского: начальника отдела, кандидата наук, старшего научного сотрудника, одного из немногих гражданских специалистов НИИ.
* * *
С Женей Гуревичем они познакомились осенью 1981 года. Ну, как познакомились: разумеется, им приходилось встречаться и раньше, перебрасываться парой слов по работе, здороваться в коридорах, но до какого-то другого общения дело не доходило. В тот день Гуревич с утра прибежал к Савве в отдел с материалами для расчета. Тот принял утвержденную заявку, толстую пачку перфокарт, сопроводительные таблицы, просмотрел бегло, сделал пометку в журнале и сообщил:
– Завтра во второй половине дня будет готово.
Но вышло так, что сроки по проекту, к которому должны были прилагаться результаты расчетов, не просто сгорели, а уже и обуглились: через два дня был назначен ученый совет в присутствии самого начальника института контр-адмирала Чепцова, где Гуревичу предстояло делать доклад, и он взмолился:
– Савва, старичок, а нельзя как-то раньше?
Ильинский покачал головой:
– Слишком много разрозненных данных для определения зависимости переменных, вычислительного ресурса не хватит, машина быстрее просто не справится. Да и очередь у нас.
Гуревич чуть не взвыл:
– Дружище, у меня край, без ножа режешь! Неужели нельзя как-то, ну хоть примерно, а?
«Хоть как-то» и «примерно» Савва никогда и ничего не делал, да и не собирался. Но тут покосился на всклокоченного Гуревича, подумал немного и предложил:
– Зайди часа через три, а лучше после обеда. Я посмотрю, что можно сделать.
Гуревич умчался, разрываясь между отчаянием и надеждой. А когда вернулся, то Савва вручил ему краткий, емкий расчет зависимых переменных с прогнозом. Гуревич глазам своим не поверил:
– Но как?!
Савва пожал плечами:
– Как обычно, через полиномиальную регрессию.
– Вот я и спрашиваю, как?!
– У машины много времени занял бы выбор правильной матрицы. Я попробовал найти сам. Ну и вот, получилось взять верную регрессию с первого раза.
– Как?!
– Просто увидел.
Это было похоже на чудо, но Женя Гуревич был человеком разумным и в чудеса не верил. Зато сразу сообразил, что перед ним гений, а гениями не разбрасываются.
– Савва, большое тебе человеческое! С меня причитается. Что пьешь?
– «Байкал».
– Ладно, давай хотя бы пообедать сегодня вместе сходим, договорились?
Савва согласился. Так у него появился первый в жизни друг.
* * *
Гуревич был на два года младше Саввы, работал старшим научным сотрудником в одной из лабораторий отдела, занимавшегося системами РЭБ, и во многом являлся полной противоположностью своего нового друга. Савва был среднего роста, одевался как человек, которому довольно того, чтобы выглядеть порядочно и опрятно; черты лица его, присмотревшись, можно было бы назвать правильными, даже аристократичными, но вел он себя так, что никому и в голову не пришло бы присматриваться, и обыкновенно больше молчал, погруженный в собственные размышления. Не то дело Гуревич: высокий, атлетичный, длинноногий красавец, всегда броско, но со вкусом одетый, ироничный красноречивый умница и прекрасный разносторонний спортсмен – мастер спорта по шахматам и по плаванию. Кроме этого, он обладал выдающимся даром налаживать отношения, устанавливать связи, вызывать симпатию, входить в доверие, быть убедительным и вообще нравиться людям, что вместе взятое, как хорошо известно, является важнейшими умениями для каждого человека, который хочет преуспеть в жизни, равно как и напротив: отсутствие этих качеств способно погубить самый яркий талант, сколько бы он ни пытался сам пробивать себе дорогу через равнодушие и неприязнь окружающих. Для большинства подчас хватает одних только способностей к коммуникации, чтобы неплохо устроиться, но Гуревич, ко всему прочему, был действительно выдающимся инженером, имел больше двухсот авторских свидетельств и по праву претендовал на должность заведующего лабораторией – для начала. Его вели вперед амбициозность, личное обаяние, находчивость и дипломатическое искусство игры по принятым правилам: при всем своем внутреннем диссидентском нигилизме и интеллигентской насмешливости над идеологическими установками Гуревич был не превзойден в жанре выступления на партсобраниях, демонстрируя политическую подкованность и безупречную идейную грамотность. Савва же к общественному признанию не стремился вовсе, а на собраниях не выступал и не присутствовал по той причине, что был беспартийным; это, с одной стороны, полностью исключало возможности для серьезной карьеры, но с другой – избавляло от множества хлопот и участия в подковерной борьбе, неразрывно связанной с реализацией карьерных амбиций.
Вся семья Саввы, как известно, состояла из двух человек: он и мама. Семейство Гуревича было обширным и шумным и состояло сплошь из людей, кое-чего добившихся в жизни: отец – ученый, профессор, начальник кафедры металлургии в Горном институте; старший брат – физик-ядерщик, работающий в Новосибирской академии наук; из двух младших сестер одна – переводчик, замужем за дипломатом, укатившая вместе с ним не то в Африку, не то еще дальше, вторая сестра – искусствовед, а ее муж – подающий надежды молодой врач, проходящий интернатуру в хирургическом отделении Первого медицинского института. Все они: папа, сестра с мужем и пятилетним сыном, сам Женя – жили в «сталинском» доме на Московском проспекте, в огромной четырехкомнатной квартире, где безраздельно царила громогласная мама Циля, перед которой робели и тушевались и профессор, и наезжавший в гости домой доктор наук, и кандидат, и уж тем более приблудный интерн. Кроме этих членов семьи из ближнего круга, у Гуревичей едва ли не еженедельно гостили какие-то родственники, многие из которых словно материализовывались из небытия: троюродные, неведомые раньше племянники из Бобруйска, давно казавшаяся потерянной четвероюродная многодетная сестра из Харькова, еще какая-нибудь седьмая вода на киселе из-за Урала – все звонили, радостным криком пробиваясь сквозь скверную связь дальних междугородних линий, потом приезжали, таща за собой чемоданы, сумки, узлы и сопливых детей, и непременно получали стол и кров в этом шумном, гостеприимном доме.
Когда Савва впервые пришел к Гуревичам в гости, то прямо с порога на все пять его чувств обрушился ошеломляющий вихрь: густой дух тушеных голубцов и кипящего масла, в котором жарились пирожки с печенкой, запахи кипяченого белья, крахмала, какой-то детской мази от диатеза; надсаживающиеся звуки радио и басовое бормотание включенного на полную громкость телевизора, стремящиеся перекричать друг друга голоса, ведущие не то перекличку, не то перепалку через всю квартиру из кухни до дальней комнаты, и настойчиво дребезжащий длинными трелями телефонный звонок; разноцветные африканские маски на стене в коридоре, треск вьетнамских бамбуковых занавесок, невообразимо яркий халат мамы Цили, объятья, рукопожатия и чувствительный удар в голень бампером большой красной пожарной машины, которую с громом и дребезгом катал по паркетному полу маленький Вениамин. В тот первый день Савва чуть сознания не лишился от непривычного обилия впечатлений, гомона, разговоров, эмоций, а главным образом, от угощения столь изобильного, что после него трудно было не только что встать из-за стола, но и просто дышать.
Но при всей разности Савву и его друга кое-что объединяло. Например, оба были холостяками, хотя и по разным причинам.
Холостяк Гуревич искренне, можно сказать, самозабвенно любил женщин, и они с энтузиазмом отвечали ему взаимностью. Незамужняя – да и замужняя тоже, что уж таить грехи, – прекрасная половина коллектива НИИ видела его в томных мечтаниях, которые порой воплощались в жизнь, пусть даже и ненадолго. Гуревичу хотелось дарить женщинам восхитительные истории любви, а не унижать их таинственного очарования пошлостью совместного быта. Все прекрасно знали и понимали, что в финале этих историй не маячит белое платье и не звучит марш Мендельсона, но все равно сдавались перед неотразимым мужским обаянием, отчасти сознательно поддаваясь манящему искушению, а отчасти желая попытать силы там, где потерпели фиаско многочисленные конкурентки, – так альпинист решается на почти безнадежное восхождение по неприступному склону, сплошь усеянному телами несчастливых предшественников. Но вершина не покорялась. Гуревич считал, что вставать из-за стола нужно с чувством легкого голода, а заканчивать отношения – с ощущением такого же легкого сожаления, сохраняя в памяти прекрасные мгновения близости, а не упреки и брань запоздалого расставания. Мама Циля не слишком печалилась холостяцким статусом своего младшего сына: старший, Владимир, и две дочери уже обеспечили ей в совокупности пятерых внуков, чего было вполне достаточно для того, чтобы чувствовать себя состоявшейся бабушкой.
А вот мама Леокадия внуков дождаться почти не надеялась.
* * *
И это ее, безусловно, заботило.
Савва своим одиночеством был доволен и озабоченности по этому поводу не проявлял. Нет, он не избегал женщин, не пугался их общества, не стеснялся и не терял в их присутствии дара речи – просто, казалось, не интересовался интимными отношениями, вот и все. Мама предпринимала меры: периодически приглашала домой своих театральных знакомых вместе с дочерями на выданье, устраивала посиделки: зимой – в их уютной гостиной, летом – на полукруглой террасе с видом на речку и парк, знакомила с Саввой. Он всегда бывал безукоризненно вежлив, внимателен, при всем своем немногословии охотно общался на разные темы, вообще был безупречен в роли сына хозяйки, принимавшей гостей, но и только. Когда все расходились и Савва помогал маме убирать со стола, Леокадия Адольфовна обычно замечала что-нибудь вроде:
– Какая милая эта Лидочка! Умненькая такая, учится в Педагогическом, и красавица, правда?
Савва соглашался – да, милая, что уж тут спорить.