Мне в то время никто не говорил «вы», и от этого я еще больше смущался.
– Она очень красивая, – ответил я, – а ее почти никто не видит.
– А еще что вам понравилось?
На Крещатике мы остановились около кондитерской Кирхгейма. Женщина спросила:
– Вам позволяют пить какао в кондитерской? И есть пирожные?
Я не знал, позволяют ли мне это или нет, но вспомнил, что один раз я был с мамой и сестрой Галей у Кирхгейма и мы действительно пили какао. Поэтому я ответил, что, конечно, мне позволяют бывать у Кирхгейма.
– Вот и хорошо! Тогда пойдемте.
Мы сели в глубине кондитерской. Женщина отодвинула на край столика вазон с гортензией и заказала две чашки какао и маленький торт.
– Вы в каком классе? – спросила она, когда нам подали какао.
– Во втором.
– А сколько вам лет?
– Двенадцать.
– А мне двадцать восемь. В двенадцать лет, конечно, можно верить всему.
– Что? – переспросил я.
– У вас есть какие-нибудь любимые игры и выдумки?
– Да, есть.
– И у Петра Петровича есть. А у меня нет. Вот вы бы и приняли меня в свои игры. Мы бы хорошо играли.
– А во что? – полюбопытствовал я. Разговор становился интересным.
– Во что? Ну хотя бы в Золушку или в бегство от злого короля. Или мы придумали бы новую игру. Она называлась бы «Бабочка с острова Борнео».
– Да! – сказал я, загораясь. – Мы бы разыскали в заколдованном лесу колодец с живой водой.
– С опасностью для жизни, конечно?
– Ну да, с опасностью для жизни!
– Мы бы несли эту воду, – сказала она и подняла на лоб вуаль, – в ладонях. Когда один уставал бы нести, он осторожно переливал бы воду в ладонь к другому.
– Когда мы будем переливать воду, – заметил я, – одна или две капли обязательно упадут на землю, и в тех местах…
– В тех местах, – перебила она, – вырастут кусты с большими белыми цветами. А что случится потом, как вы думаете?
– Мы побрызгаем бабочку этой водой, и она оживет.
– И превратится в прекрасную девушку? – спросила женщина и засмеялась. – Ну, пора идти. Вас, наверное, ждут дома.
Мы вышли. Она проводила меня до угла Фундуклеевской, а оттуда пошла обратно. Я оглянулся. Она переходила Крещатик, тоже оглянулась, улыбнулась и помахала мне маленькой рукой в черной перчатке.
Дома я не рассказал никому, даже маме, что был в кондитерской Кирхгейма. Мама все удивлялась, почему я ничего не ем за обедом. Я упорно молчал. Я думал об этой женщине, но ничего не понимал.
На следующий день я спросил у одного из старшеклассников, кто эта женщина.
– А ты разве был у Черпунова? – спросил старшеклассник.
– Был.
– И видел музей?
– Видел.
– Повезло, – сказал старшеклассник. – Это его жена. Он старше ее на тридцать пять лет.
В следующее воскресенье я не пошел к Черпунову, потому что среди недели он заболел и перестал ходить в гимназию. А через несколько дней мама вдруг спросила меня за вечерним чаем, не видел ли я у Черпунова молодую женщину.
– Видел, – сказал я и покраснел.
– Ну, значит, правда, – обернулась мама к отцу. – А он был с ней, говорят, так добр! Она жила как принцесса в золотой клетке.
Отец ничего не ответил.
– Костик, – сказала мама, – ты уже выпил чай. Иди к себе, скоро пора ложиться.
Она услала меня, чтобы поговорить с отцом о Черпунове. Но я не стал подслушивать, хотя мне очень хотелось знать, что случилось.
Вскоре я узнал об этом в гимназии. Жена ушла от Черпунова, уехала в Петербург. Старик заболел от горя и никого к себе не пускал.
– Так и надо Черномору, – сказал гимназист Литтауэр. – Не женись на молодой!
Мы возмутились этими словами. Мы любили старика Черпунова. Поэтому на следующем же уроке, когда француз Сэрму влетел в класс, мы отомстили Литтауэру.
– Литтауэр! – громовым хором крикнул весь класс. – Иттауэр! Тауэр! Ауэр! Эр!
Потом сразу наступила тишина.
Сэрму вспылил и, как всегда, не разобрав, в чем дело, крикнул:
– Литтауэр, вон из класса!
И поставил Литтауэру четверку по поведению.
Больше мы не видели Черпунова. Он не вернулся в гимназию.