Оценить:
 Рейтинг: 0

Романтики

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 42 >>
На страницу:
7 из 42
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Уличный скрипач

Приехал Винклер. Он привез с собой деньги и пренебрежение к нашему плаванию. Он был молчаливее, чем всегда. Мы обрадовались и решили остаться еще на неделю. В первый же день Винклер поссорился со Сташевским.

– Если бы я был художником, – сказал за чаем Сташевский, – я написал бы изумительные вещи, не то что ты. Например, желтую пароходную трубу, черное небо, и больше ни черта! Не правда ли, эффектно? А ты решаешь какие-то световые задачи. Ну, да черт с тобой! Пиши, брат, трудись. Выдумывай новое, настоящее мне уже надоело.

– Ты чудак и слеп, как щенок. Слепому тоже надоела темнота. Постоянно возишься со своим петушиным «я». Все ему надоело. Лорд Байрон из Сквиры. Сам ты надоел себе, а не земля и небо. Тебе надо проветрить мозги.

– Вы это о чем? – спросил Алексей. – Сошлись тут поэты, бальмонты. Винклеру обязательно надо добраться до сути – почему надоело, кому надоело, когда надоело…

В соседнем помере заиграл старый арфист. Гулко и торжественно лилась по коридору неаполитанская песня.

– Итальянец играет, – сказал Алексей и подмигнул. – Чудак старик. Всем кланяется, за номер не платит, на свадьбах играет на арфе и на скрипке. Чем только жив человек?

Старческая тоска по bella Italia подымалась к чердакам, где жены матросов переставали стирать белье, разгибали спины и отирали пот скользкими мыльными руками. Тоска по солнечным дворикам и шумному говору, может быть, великая, как Рим, тоска по теплому мрамору и освежающим фонтанам. Старик тряс головой. Он никому не делал зла, перед всеми он снимал зеленую фетровую шляпу. Ему было очень горько в чужой стране.

– Тащи его сюда, Алексей, – сказал Сташевский. – Купи водки и тащи.

Старик пришел со скрипкой. Лак ее был темен. Солнце тихо сверкало на золотистом грифе. Старик тер ладонью проволочную щетину на щеках и был в меру торжествен и в меру печален. Он сел спиной к свету и выпил рюмку водки. Бахрома свисала с его синих, толстых, как кожа, брюк, и красный шарф был замотан вокруг сизой шеи.

– Моцарт? – спросил старик сорвавшимся голосом и взял скрипку. – Моцарт?

Я кивнул головой.

Мелодия Моцарта тонка, как говор старой Вены. Язычки свечей дрожат на красных клавикордах. Как шепот около исповедален, внезапно затихают струны. Торжественные напевы, глаза венецианских мадонн, осенние огни в воде каналов – обо всем этом, старом, как прабабушкины кружева, рассказывала скрипка.

«А мы? – подумал я. – Мы забыли дружескую моцартовскую жизнь. Где Бах? Где Гайдн? Наши глаза выцветают в невеселом труде. Наш удел – нищета и бесцельное шатание среди людей. Наши лучшие минуты приходят тогда, когда мы плачем о прекрасных днях, прошедших мимо».

Я бросил папиросу за окно.

«А если и у меня в жизни ничего не останется, кроме этих слез?»

Старик замолчал. Я налил ему еще водки. Сухие руки его тряслись, он расплескал рюмку.

– Эх, – сказал Сташевский. – Старика бы Оскара сюда. Ведь это о нем играли.

Итальянец опять заиграл какой-то скачущий танец. Если есть веселье в желчном блеске белков, веселье пьяных тряпичников, беззубых нищих и шарманщиков с искусственной гортанью, то оно гремело в этой пляске. Даже цыганки стихли, прислушались и потом сорвались бешеным треском бубнов:

Эх, раз, еще раз,
Еще много, много раз!

Пароходные дымы

Сквозь стекла сочится мокрое утро. Звон церквей дребезжит над крышами. Мелкий дождь сыплется через исполинское небесное сито.

Со времени встречи с Хатидже случилось много нового. Алексей и Винклер уехали. Я остался один со Сташевским. Он заболел. Как-то утром он взял шлюпку около агентства и поехал в море один. Возвратился домой промокший, раздраженный, с нехорошим румянцем и воспаленными глазами. Врач нашел воспаление легких.

Мы перенесли его из прежнего номера в комнату наверху, тихую и солнечную. За окнами лежала площадь с голыми акациями. Высокими струями поднимались к небу редкие пароходные дымы. Я спал на полу. По утрам бывало холодно.

Арфиста мы прозвали Гарибальди. Я ходил с ним обедать, изредка заходил к Хатидже.

В городе уже устоялась зимняя тишина. Порт был пуст, и я был рад этому – ничто не мешало одиночеству. В трактирах это одиночество было особенно легким – среди красных обоев, пара, белых чайников, гула зеленого утра за дверью. Иногда в воздухе кружился снег. Пахло сосной и мокрыми палубами.

Я писал. Но об этом после. Я, кажется, полюбил Хатидже. Я боялся сказать это самому себе, – ведь невозможно полюбить меня, пустого бездельника, мальчишку. Я знал, что пленительное несчастье подкрадывалось ко мне, и радость слонялась со мной по ветреным улицам.

Как она пришла – любовь, над которой я привык смеяться?

Как-то все смешалось: пустые сады, солнце над морем, синяя вода, красные кузова шхун, радость дышать соленым туманом, и над всем этим – крепнущая любовь к Хатидже.

Каждый день, каждое слово, поворот головы и движения были новыми и уверенными. Был смысл, и была цель в жизни. Волновало сознание, что впереди ждут новые встречи и штормы. Жить бы так без конца!

Был я со своей любовью, были резкие смеющиеся губы Хатидже, Гарибальди – трактирный Моцарт – и худой, как мальчишка, Сташевский.

Город спал в пасмурном небе, в коротком солнце, в запахе рыбы. Загорались и потухали огни, звучали по тротуарам наши шаги, и в церквах звонили так осторожно, будто слепой перебирал четки.

Города из листьев каштана

Тогда я много писал. Писал обо всем, что приходило в голову.

…Я сидел на бульваре и смотрел, как играла девочка. Совсем «капельная», как говорит Алексей. Она посапывала и собирала гладкие морские камни. Из них она складывала дома, строила город, из сухих листьев каштана были сделаны площади, из раковин – дворцы. Девочка громко дышала от волнения и разговаривала сама с собой. В домах жили люди. Они ходили по извилистым улицам, их иногда перебрасывало ветром с одной площади на другую, и это было очень смешно: тогда девочка хлопала в ладоши и смеялась.

Потом пришел, прихрамывая, Жулик. Он был серый, как пакля. На носу у него волосы были расчесаны пробором, язык небрежно свисал. Он пришел, обнюхал дворцы, сел на площадь и раздавил людей.

– Куда ты сел, Жулик? – закричала девочка.

Жулик замотал нечесаным хвостом, и люди с домами полетели по воздуху. Город был разрушен до основания. Девочка рассердилась и ударила Жулика. Он встал, забрался под скамейку и сел спиной к девочке.

Девочка долго стояла, растопырив руки, смотрела испуганными глазами на опущенные уши Жулика и вдруг заплакала. Она схватила Жулика на руки и поцеловала в мокрый нос. Жулик взвизгнул, вырвался и долго носился по клумбам, хрипло лая на воробьев. Опустился туман, и гудки пароходов дрожали, как военные трубы.

Я не потерял еще способности верить в города из каштановых листьев, дворцы из ракушек и плакать вместе с женщиной, незаслуженно обиженной шестимесячным крысоловом.

Я полюбил этих маленьких людей с их слезами о глупом Жулике. Я хотел бы многому научиться у них.

Я сидел с Гарибальди в трактире. Было рано и пусто. За стойкой сердитый хозяин читал газету. Пришел разносчик-итальянец. Он таскал в ящике со стеклянной крышкой фальшивые камни, камни из лавы, раковины и кораллы.

Я купил у него раковину за сорок копеек. Она была покрыта твердой розовой пеной. Гарибальди приложил ее к уху.

– Мер[1 - Море (прим. автора)], – сказал он и улыбнулся. Даже небритая его щетина засветилась.

Я тоже послушал. В раковине шумел отдаленный прибой.

– Ее взяли из моря, – объяснил Гарибальди. – Она скучает по морю и все шумит, как волна.

Мы долго курили и думали. Я думал о раковине. Человека тоже взяли от иной жизни и поселили в этом сером чистилище. Каждый томится по своему морю, которое помнит сердце. Я часто прислушиваюсь к себе, и, когда кругом очень тихо, я слышу – неясным пением подымается тоска.

Апельсинная корка

Чаще всего я писал по ночам. Я зажигал свечу, закрывал ее толстой книгой и писал, прислушиваясь к ночным шумам. Часы внизу хрипло били два, потом три. Я слушал тишину, шорох мышей, иногда засыпал за столом и просыпался от протяжного крика парохода. Сквозь дремоту я думал: это – «Неожиданный», или «Батум», или «Афродита» – и засыпал снова. Иногда я подходил к окну и смотрел вниз. Было видно, как поворачивали и уплывали огни – уходил пароход. Огни прыгали в смоляной воде, ветер хлопал черными флагами.

Часто я не мог уснуть до рассвета, думая о Хатидже. Я видел ее на улицах, среди садов и оград, освещенных заходящим солнцем. Пахло грозой и степными цветами. Ложился я поздно, – крепкий, родниковый сон был легок.
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 42 >>
На страницу:
7 из 42