Гонзалес ворчит и отворачивается.
(Гонзалесу). А ведь тебе, наверное, и в голову не пришло, что задолжав эти четырнадцать марок слуге Божьему, ты задолжал их нашей матери-Церкви, а значит и нашему Господу, чьим должником ты стал, превратившись в великого грешника, которого, пожалуй, не грех было бы и отпеть заживо?
Гонзалес мычит, отмахиваясь от Пастора.
Розенберг: Вы его напугали.
Пастор: Неправда. Я только дал ему возможность увидеть, что наши поступки имеют обыкновение возвращаться к нам совсем не в том виде, который мы представляли себе, когда их совершали.
Гонзалес жалобно мычит.
(Гонзалесу). Ах, ты глупенький и неразумный человечек!.. Ты что же это – действительно решил, что я отпою тебя, дурочка, заживо?.. Неужели ты и вправду поверил, что я припомню тебе эти глупые четырнадцать марок, о которых все уже давно забыли?.. Или ты не знаешь, что мы все должники нашего Господа, который хочет, чтобы мы прощали друг другу, если не хотим, чтобы Он потребовал с нас то, что мы Ему задолжали?.. (Опускаясь на подоконник рядом с Гонзалесом). Ах, Гонзалес, Гонзалес… А ведь я еще помню, как твои родители, упокой Господь их души, привели тебя к первому причастию и какой на тебе был аккуратный костюмчик, весь выглаженный и чистенький, и белая рубашечка с кружевным воротничком и манжетами, которую одевают только по большим праздникам… Такой хорошенький, чистенький и аккуратный мальчик с белым платочком в кармашке, подстриженный и надушенный, вместе со своими родителями, которые смотрели на него с такой гордостью, словно он был не маленький мальчик, а ангел, сошедший с небес. Я даже помню, что на твоей матери был надет красный жакет и желтый платок на шее, а у отца синий пиджак с золотыми пуговицами… Посмотрели бы они на тебя сегодня.
Гонзалес стонет и мычит.
Розенберг: Он плачет.
Пастор: Пускай… Небеса посылают нам слезы, чтобы мы могли утопить в них наши грехи… Я сам поплачу вместе с тобой, бедный грешник, чтобы тебе ни было так одиноко. (Всхлипывая, достает платок и вытирает глаза).
Гонзалес горестно мычит. Пастор стонет, закрыв лицо платком. Небольшая пауза, в завершение которой Пастор вытирает глаза, сморкается и убирает платок.
Аминь. (Поднявшись с подоконника). С тех пор, как Небеса послали мне способность отличать пшеницу от плевел, я узнал, что большинство людей, которые называют себя христианами, никогда не плачут над своими грехами и поэтому больше походят на язычников, не просвещенных светом Божьего слова… (Медленно идет по сцене). Взять вон, к примеру, хотя бы нашего господина Вербицкого, который ни разу после своего приезда не преклонял колен перед святой чашей. А ведь прошло уже, если я не ошибаюсь, почти два года…
Вербицкий молчит, отгородившись раскрытой газетой.
Или вон господина Розенберга, который обещал нам привезти краску для колокольни, да так и везет ее уже третий год… (Розенбергу). Только не оправдывайте свое поведение тем, что вы еврей, господин Розенберг, и вам нет дела до нужд нашего храма. Христос тоже был евреем, но это не помешало ему говорить и делать вещи, понятные всем без исключения. В конце концов, Бог не станет спрашивать нас в день Страшного суда – евреи ли мы или нет.
Розенберг: И о чем же Он, интересно, будет нас спрашивать, господин пастор?
Пастор: Вы прекрасно знаете, о чем Он будет нас спрашивать!.. Потому что на земле нет ни одного человека, который не знал бы, что Он будет спрашивать нас, где мы были, когда голодные просили у нас хлеба, раздетые – одежду, а жаждущие – воды!
Пока он говорит, на пороге бильярдной появляется Николсен.
Эпизод 15
Николсен: Браво, господин пастор… Браво, браво… Мне тоже всегда нравилось это место про жаждущих, которых надо напоить… (Бруту). Проявите милосердие, господин Брут. Налейте мне еще немного, если не хотите, чтобы я стал причиной ваших разногласий с Небом.
Пастор: Прекрасно сказано, господин корреспондент… Пожалуй, я тоже не откажусь выпить с вами во славу нашего Господа… Налей-ка мне тоже, Брут.
Брут наливает. Пастор и Николсен со словами "Во славу Божью" и "Будьте здоровы" – быстро пьют.
Николсен (Пастору): Вы уже в курсе, конечно?.. Вчера вечером опять видели вашего призрака. Только на этот раз возле лодочной станции. Сестры Лопес утверждают, что он грязно ругался и делал такие вещи, о которых даже неприлично упоминать.
Розенберг: Он снял штаны. (Негромко хихикает).
Пастор: Призрак нашего Дональда?
Брут: И не только снял, но и показал сестрам Лопес все, что только можно показать, когда снимаешь штаны.
Пастор: Какой неугомонный… Сестры Лопес, должно быть, пережили, по меньшей мере, небольшой катарсис, я думаю. (Делая несколько шагов по сцене, негромко). Ах, бедный человек, бедный человек… Неужели Небо посылает нам призраки только для того, чтобы мы подпирали ими нашу слабую веру? (Повернувшись к Бруту). Скажи мне, Брут. Разве перед лицом Господа мы сами не выглядим, как жалкие тени, которые просвечивают насквозь и не в состоянии самостоятельно даже сдуть со своего рукава пылинку?.. (Подвигая к Бруту пустой стаканчик). Если ты плеснешь мне еще немного, я разовью эту мысль, так что она станет понятна даже последнему тупице…
Брут медлит. Короткая пауза.
В чем дело, Брут?.. Или ты опасаешься, что я не дойду после трех рюмок твоего разбавленного виски до дома?.. Можешь не волноваться. Небеса никогда не отдают на поругание своих верных слуг, сколько бы Дьявол не старался одержать над ними верх!
Брут: В прошлый раз вы говорили то же самое, святой отец.
Вербицкий (из-за газеты): И в позапрошлый тоже.
Пастор: И что?.. Разве я не стою перед вами опять живой и веселый, насколько вообще можно быть живым и веселым в этом вертепе, который называется "мир"?.. Давай, Брут, давай, не тяни.
Брут наливает.
Николсен: Браво, ваше преподобие.
Пастор: Во славу Божью. (Пьет, затем поставив стакан на стол). А ведь месяц назад я сам видел этот бедный призрак, который при жизни мы звали Дональдом…
Николсен быстро достает блокнот, собираясь записывать.
Пишите, пишите, господин корреспондент. Пусть ваши свидетельства послужит уроком всем, кто думает, что наша вера похожа на старый забор, который можно в любое время подпереть, чтобы он не упал… (Идет между столиков, иногда останавливаясь и обращаясь то к одному, то к другому). Пишите, что это случилось сразу после службы, возле церковной ограды, там, где у нас стоит ящик для мусора… Пишите, что когда он увидел меня, то впал в неописуемую ярость, словно одним своим видом я терзал его несчастную душу!.. О, как же он кричал, этот бедный призрак! Так, словно ему, во что бы то ни стало, надо было пробиться сюда, за стеклянную перегородку, которая отделяла его от мира живых. Он так кричал, что я сам вдруг почувствовал себя настоящим призраком и возопил вслед за ним так, что наши вопли, пожалуй, легко могли бы навести на мысль тех, кто их слышит, что на самом деле преисподняя находится гораздо ближе, чем это думает большинство живущих!.. Пишите, пишите, господин корреспондент. Пускай недобросовестные люди, которые распускают слухи, что я вопил тогда, свалившись в канаву, потому что позволил себе в этот день выпить немного лишнего, пускай эти благочестивые мерзавцы, по крайней мере, почувствуют стыд… Я знаю, что придет время, и они сами оглохнут от собственных воплей, не зная, как вернуть себе то, что они потеряли… (Сделав несколько шагов по сцене, опускается на свободный стул).
Короткая пауза.
Николсен (осторожно): И у вас нет никаких сомнений, что это был именно призрак господина Дональда?
Пастор: Никаких сомнений, сын мой. Потому что если бы ты знал Дональда, то не стал бы сомневаться в этом ни одной минуты. Только от Дональда могло так пахнуть рыбой и луком, как пахло от этого несчастного призрака.
Николсен: Пахнуть рыбой?.. Вы прежде ничего про это не говорили… Кто-нибудь видел когда-нибудь, чтобы от призрака пахло рыбой и луком, господа?
Вербицкий: А почему бы и нет? В конце концов, он был рыбак. Почему бы рыбаку после смерти не пахнуть рыбой?
Розенберг: Значит, по-твоему, если умрет рыбак, он будет пахнуть рыбой, а если умрет кондитер, то он будет пахнуть патокой и цукатами, так что ли?.. А чем же тогда, интересно, будет пахнуть наш президент?
Следователь: Господин Розенберг!
Розенберг: Молчу… (Сердито). А чтобы меня не заподозрили случайно в государственной измене, с этой минуты я буду говорить только про погоду… Или про этот чертов призрак, о котором вы болтаете уже два часа!.. (Выходя из-за стола и подходя к стойке бара). Давай-ка, налей мне, Брут чего-нибудь покрепче… Двойную, нет, тройную, четверную, пятерную… Ну, что ты ждешь? Наливай, если не хочешь, чтобы я рассказал всем присутствующим, как ты упал в седьмом классе с дерева, когда полез подглядывать за учительским туалетом.
Брут молча наливает. Быстро выпив, Розенберг, раскинув руки, исполняет нечто среднее между чечеткой и цыганочкой. Прихлопывая и притопывая, он лихо проходит вокруг сцены, задержавшись на несколько мгновений возле стола Следователя, кружит подхваченный стул, затем возвращается к своему столу и, тяжело дыша, опускается на стул.
Николсен: Браво, господин Розенберг!.. Боюсь, что против такого серьезного аргумента не устоит никто. (Пастору). А кстати, об аргументах… Господин пастор. Растолкуйте мне, ради Бога, как следует понимать, что вас называют то святым отцом, то господином пастором, то снова вашим преподобием?.. Что за путаница, ей-богу?
Пастор: Никакой путаницы, сын мой… Все дело в том, что мне приходится одновременно окормлять здесь сразу две конфессии. Святую Римско-Католическую церковь – с одной стороны, и Святую лютеранскую церковь – с другой. Вот почему по четным числам я католик и верный сын Святого престола, а по нечетным – протестант и опять-таки верный сын, но уже местной реформаторской общины, о чем вам чистосердечно могут засвидетельствовать все прихожане.
Николсен: Невероятно. (Оглянувшись, шепотом). Вы это серьезно?.. Но что говорит по этому поводу канон?
Пастор (тоже шепотом): Я отвечу вам так, сын мой. Когда мы будем умирать, то самое последнее, о чем мы вспомним, будет канон.
Николсен: Прекрасно… Но тогда скажите мне, что говорит по этому поводу ваше собственное сердце?