Гримберт сделал короткий выдох. У него больше не было орудий, не было многотонной машины, способной сминать стены. Но было то, что вело стального воина в бой.
– Мне надо то, что ты нашел у Бледного Пальца.
Берхард тяжело засопел.
– Это откуда же ты знаешь, что я там нашел, шельмец?
Еще два коротких выдоха, чтоб унять накатившую дрожь.
– Подслушал в трактире. Во «Вдове палача» два дня назад.
* * *
В животе образовалось на редкость гнетущее чувство. Даже вздумай он отшвырнуть клюку и пройтись по вершине городской стены, это и то не было бы вполовину опасным, как этот трюк.
Берхард заворчал, как ощерившийся уличный пес.
– Что-что?
Гримберт понял, что запас отпущенного ему времени совсем не так велик. А может даже, уже истёк до капли.
– Не специально, так уж вышло, – поспешно произнес он. – Вы с приятелями пили там вино, кто-то из них и сказал, мол, в Альбах много сокровищ спрятано, только некоторые таковы, что лучше к ним вовсе не прикасаться. Тут-то ты и сказал про Бледный Палец. Про свою находку.
– Шпионил, значит, крыса слепая? – хмуро осведомился Берхард. – Сам признался?
Гримберт покачал головой. Тяжело вызвать доверие у человека, когда половина твоего лица скрыта грязным тряпьем. Как сказал какой-то древний святой, глаза – зерцала души. Должно быть, душа слепого представляется людям чем-то вроде склепа…
– Не шпионил. Хозяин трактира иногда пускает меня по доброте душевной погреться в углу. Многие не обращают на меня внимания, сижу-то я тихо. Я слепой, но не глухой, с ушами у меня все в порядке. И я знаю, что ты нашел под Бледным Пальцем.
Какая-то сила взяла его за ворот треснувшего плаща и подняла так, что зубы невольно клацнули друг о друга, а мочевой пузырь тревожно заныл, точно оказался набит холодной скользкой галькой.
– Уходи, – тихо и почти монотонно произнес Берхард. – Бери свою клюку и проваливай отсюда подобру-поздорову. Понял?
– П-понял, – с трудом выдавил из себя Гримберт, едва размыкая спекшиеся губы.
– И лучше до темноты. Фонарей здесь нет, еще споткнешься, упадешь…
Берхард выпустил его, позволив упасть обратно на мостовую. И, поколебавшись, вернулся в дом. Вновь хлопнула тяжелая дверь.
«Ублюдок, – подумал Гримберт, пытаясь унять змеиную злость, скапливающуюся в ушибленном теле. – Полугодом ранее ты визжал бы от ужаса, извиваясь в руках сквайров и прося оставить ему на руках хотя бы по одному пальцу. Ты умолял бы показать его сиятельству маркграфу не только Бледный Палец, но и все, что тот пожелает. И господин маркграф позволил бы тебе это, прежде чем швырнуть в самую глубокую пропасть Альб».
Гримберт попытался унять ярость вместе с болью в ушибленных ребрах. «Спокойно, – приказал он себе. – Сейчас ты не можешь позволить себе такую роскошь. Может быть, потом. Если Господь явит свою милость, если все сложится наилучшим образом, если хотя бы в этот раз он сам не ошибется…»
Для успокоения тревожно вибрирующей души можно было бы прочитать несколько молитв. Некоторые молитвы с их мелодичной латинской напевностью при всей их бесполезности умеют настроить на сосредоточенный лад, например «Конфитеор» или «Агнус Деи». Но Гримберт не стал читать молитв. У него была своя собственная, которая не значилась ни в одном бревиарии Святого Престола. Совсем короткая, состоящая из семи слов, она обладала свойством утешать его в минуты отчаянья и придавать сил в те мгновенья, когда все усилия казались тщетными.
Гримберт повторил ее про себя трижды и принялся готовиться к ночлегу.
Ночь обещала быть прохладной.
* * *
Сентябрь на северном побережье Лигурийского моря всегда был скверной порой года, скорее всего, из-за близкого расположения Альб. Днем стекающий с гор ветер нес в город сухость и жару, от которых кости в теле, казалось, трещат, как головешки в костре. Однако ночью холод брал свое, беря Бра в жесткую осаду и высасывая из его камня тепло до последней капли.
Ветхое тряпье не спасало от него, тупые зубы холода с легкостью проникали под тонкий плащ и терзали плоть так, что Гримберту хотелось грызть зубами камень. Ночной ветер, острый, как нож уличного разбойника, норовил вспороть тело от горла до паха и по-дьявольски скрежетал в печных трубах.
К тому моменту, когда в Бра заглянул рассвет, Гримберт ощущал себя так, словно всю ночь грузил на подводу мешки с камнями, а сил сделалось даже меньше, чем было прежде.
Рассвет…
Иногда Гримберту казалось, он бы отдал треть жизни за возможность увидеть, как над черепичными крышами Бра медленно встает солнце. Но в мире, сотканном из тьмы, больше не существовало рассветов. О наступлении утра он узнавал благодаря фабричному гудку, похожему на рев заточенного в камне исполинского чудовища, требующего утолить его голод.
Этот день был еще хуже вчерашнего. Медь куда реже звенела о камень, и даже когда звенела, чаще всего это оказывались не монеты имперской чеканки, а их обрубки, сохранившие едва ли половину веса, а то и вовсе железные обрезки, брошенные шутниками. Гримберт жадно хватал их, режа пальцы, и это должно было выглядеть ужасно забавно. Какой-то мальчишка, тоже шутки ради, бросил в него булыжник, но, по, счастью, не попал в лицо, камень лишь рассек скулу.
Хлеба больше не было. Гримберт напрасно шевелил челюстями, воображая, что жует, это не помогало унять муки голода, такие же тяжелые, как ночной холод. «Терпи, – шептал он сам себе. – Были времена, когда тебе было куда хуже».
Например, в тот день, когда он ступил на мостовую Арбории, впервые лишенный возможности ее видеть. На его лице была окровавленная тряпка, боль вгрызалась в мозг подобно обезумевшим хорькам, прокладывающим себе путь прямо сквозь глазницы. Оглушенный этой болью, он не сразу понял страшное. Что темнота, окружившая его, глухая, как колодец в беззвездную ночь, окончательная, как забытый людьми склеп, больше никогда не уйдет. Теперь он принадлежит ей душой и потрохами до конца своей жизни.
Он бросился бежать, налетая на прохожих, падая, вновь вскакивая и беспрестанно крича. За спиной ему мерещился топот погони – это слуги Лаубера бежали следом, чтобы закончить начатое. Графу Женевскому требовались не только глаза Гримберта. Ему требовались его печень и его желудок. Его уши и его гортань. Ребра и почки. Ему требовалось все, из чего состоял Гримберт, все до последней унции плоти…
Он бежал, не зная куда, пока не упал, окончательно выбившись из сил, исторгая из себя слизь и рвоту, как загнанная лошадь. Вокруг слышались смешки и ругательства на грубом лангобардском наречии, а он шарил вокруг себя руками, беспомощный, словно ребенок, еще не понимающий, не смирившийся, не способный понять в полной мере, что предыдущая жизнь кончилась, отгородившись от него тяжелым театральным занавесом, и актерам уже никогда не выйти на «бис»…
Дрожа от рассветного холода, Гримберт ждал одного-единственного звука. Скрипа двери. И дождался его.
В этот раз Берхард не выругался, лишь тяжело вздохнул.
– Еще одна ночь на улице – и сдохнешь, погань слепая, – бросил он хмуро. – Только вот не думаю, что ты опосля этого станешь лучше пахнуть…
– А от тебя несет вином, как от старой бочки, – ответил, лязгая зубами, Гримберт.
Если Берхард, разозлившись, треснет его кулаком в лицо, хуже не станет. По крайней мере на какое-то время он сможет забыть про холод.
– Если почуешь, что помираешь, отползи в канаву, что ли. А то пока тебя стражники уберут, на всю улицу смрад стоять будет.
– Обидно будет, если они прихватят причитающееся тебе серебро.
– Семьдесят денье? – усмешка Берхарда и сама походила на скрип несмазанной двери.
– Семьдесят денье – это только задаток.
Гримберт произнес это безразличным тоном, но внутренне сжался.
Это было похоже на выстрел в условиях плохой видимости. После того как гашетка нажата и тишину разрывает отрывистый выхлоп орудия, проходит около секунды, прежде чем «Золотой Тур» бесстрастно констатирует попадание или промах. Но в темноте время тянется дольше. Что его ждет? Попадание или промах?..
– Задаток, значит? – Берхард издал отрывистый смешок. – Ну, а что ж положишь наградой? Клюку твою, может?
Гримберт погладил отполированную ладонями рукоять посоха.
– Можешь взять и ее, если она так тебе ценна. А можешь взять баронскую корону.