Пауза.
Дай блинчик!
Воронцов(отправлял блинчик в рот). Какой блинчик? Вот у сержанта проси.
Надя(улыбнувшись). Нажарить?
Оля. Нажарь. Мы его выгоним в кабинет, а сами тут, как он выражается, – навернем.
Надя выходит.
Воронцов. Объяснился?
Оля(кивнув). И главное, зачем? Все было так хорошо.
Воронцов. Молчание – золото? Да? А мысли?
Оля. Что мысли?
Воронцов. Мысли его на этот предмет тебе – что – неизвестны были? А впрочем, сам виноват. Любитель слишком длинных осад. Глупо. Я сторонник штурмов. Штурмовал твою мать три дня и счастливо жил с ней до ее смерти. Итак, он сказал тебе «будь моей», а ты предложила ему взамен чистую дружбу? Так?
Оля. Не совсем так, но, в общем, да.
Воронцов. Не поймет.
Оля. Почему?
Воронцов. Потому что мужчина. Будет ходить и надеяться. Я в этих вопросах за старинное варварство: «Я прошу вашей руки, Глафира Степановна». – «Нет, я не буду вашей женой, Тимофей Лукич». – «Прощайте, Глафира Степановна». Цилиндр в руки, и больше в этот дом ни ногой. А вы: «Сереженька, приходи вечером, а то я рассержусь. И завтра приходи, и послезавтра. Будем вместе смотреть альбомы и пить чай с папой!»
Оля. А знаешь, ты, как фокусник, – раз, и самую серьезную вещь вдруг вывернешь так, что она выглядит глупо.
Воронцов. А почти в каждой серьезной вещи есть своя глупая сторона!
Оля. Что ты злишься на меня?
Воронцов. На тебя? Я на него злюсь. Он же талант! Я то вижу. Он когда за проектную доску садится, чертом делается. Когда-нибудь такие города строить будет, что нам и не снилось! Я в сорок первом сам в ополчение пошел, а его, молокососа, забронировал, думаешь, так просто? Талант… А, душа не по таланту. Средняя душа, небольшая. Ему бы, по его таланту, такую душу иметь, чтоб в ней все потонуло – и Виктор твой, и воспоминания. Такую душу – чтоб сгреб в нее тебя, как медведь, и не выпустил бы. Нет, где там…
Оля. Папа.
Воронцов. Что?
Оля. Если бы ты был не ты, а я – не я и тебе было бы лет на двадцать меньше, я бы тебя непременно полюбила.
Воронцов(ворчливо). Слава богу, нашла наконец подходящего жениха. (Подходит к этажерке, достает фотографию.) Вот, пожалуйста, в двадцать четвертом году снимался. Возьми. Носи с собой в сумочке и смотри на проходящих мужчин, когда увидишь похожего, – знай, жених!
Оля. Опять ты! А я почти серьезно.
Воронцов. А я тоже – почти серьезно.
Звонок. Оля уходит в переднюю. Возвращается с Чижовым.
Чем могу служить?
Чижов. Товарищ Воронцов, я в больнице был, когда вас сюда поселили…
Воронцов. Так точно. После возвращения из эвакуации третий месяц в ваших палестинах живу, поскольку мои немец разбомбил.
Чижов. Эта квартира, я хотел вас предупредить, инженера Савельева была, Дмитрия Ивановича… Вам ничего не говорили?
Воронцов. Ничего. Сказали, что вещи тут стоят, когда нужны будут – заберут.
Чижов. Вот именно, вещи. Это Савельева вещи. Надо вам сказать, как на грех, аккурат перед войной он с женой и дочерью на курорт какой-то поехал возле границы. И предполагается, что погиб там с семейством, иначе бы известия были.
Оля. Это их фотографии в той комнате стоят?
Чижов. Их. Ну, раз вы даже ихние фото не тронули, мне вам незачем объяснять про сохранность. Конечно, об них и слуху нет, но я сам в ополчении был, знаю: пока без вести – это еще не помер!
Воронцов. В какой ополченской были?
Чижов. В нашей, Бауманской.
Воронцов. Стало быть, однокашники.
Чижов. А разве вы тоже?
Воронцов. Тоже! Не тоже, а я, милый, отделенным был, Оля, ну-ка налей по маленькой бывшим однополчанам.
Входит Надя.
Надя. А вот и блинчики.
Воронцов. Давай сюда. За ползающих и перебегающих, невзирая на возраст! (Пьет.)
Оля. Пропали мои блинчики…
Надя. Еще сжарим.
Оля. Какое там «сжарим», и так опаздываю. (Быстро целует отца.)
Воронцов. Вот женщины, Чижов. Мы с тобой, может быть, в соседних окопах лежали, а ей блинчиков жаль.
Оля. Лежали, стреляли, ползали. Воевал две недели, а уж разговоров…
Воронцов. А чем меньше человек воевал, тем он больше об этом разговаривает. Это уж такой закон природы.
Оля выходит.
Верно, Чижов?