«Ах, зачем он не послушался тогда ее… Зачем не отказался!..»
Но стыд за свое малодушие заставляет молодого лейтенанта пересилить свой страх. Ему кажется, что и капитан и старый штурман видят, что он трусит, и читают его мысли, недостойные флотского офицера. И он принимает позу бесстрашного моряка, который ничего не боится, и, обращаясь к старому штурману, стоящему рядом с капитаном, с напускной веселостью говорит:
– А славно треплет нас, Степан Ильич… Право, славно.
Почтенный Степан Ильич, проплававший более половины своей пятидесятилетней жизни и видавший немало бурь и штормов и уверенный, что кому суждено потонуть в море, тот потонет, стоял в своем теплом стареньком пальто, окутанный шарфом, с надетой на затылок старенькой фуражкой, которую он называл «штормовой», с таким же спокойствием, с каким бы сидел в кресле где-нибудь в комнате и покуривал бы сигару. Он видел, что «штормяга», как он выражался, «форменный», но понимал, что «Коршун» доброе хорошее судно, а капитан – хороший моряк, а там все в руках господа бога.
– Ну, батенька, славного мало, – отвечал Степан Ильич. – Лучше бы было, если бы мы проскочили Немецкое море без шторма… Ишь ведь как валяет, – прибавил старый штурман, не чувствовавший сам никакого неудобства от того, что «валяет», и уже ощущавший потребность выпить стакан-другой горячего чаю. – Здесь, батенька, преподлая качка… Наверное, многих укачала! А вас не мутит?..
– Нет, нисколько, – похвастал Невзоров, хотя и чувствовал приступы тошноты.
– Внизу разлимонит… Уж такая здесь толчея… Это не то что океанская качка… Та благородная качка, правильная и даже приятная, а эта самая что ни на есть подлая.
– Право! Больше право! Так держать! – крикнул капитан рулевым.
Но волна-таки ворвалась, чуть было не смыла висевший на боканцах[59 - Боканцы, или шлюп-балки – слегка изогнутые железные брусья, на которых висят гребные суда.] катер и обдала матросов.
Матросы отряхнулись, словно утки от воды, и снова стоят у своих снастей, молчаливые и серьезные. На всех поверх теплых фланелевых рубах надеты пальто-бушлаты и просмоленные наружные дождевики, но эта одежда не спасает их от мокроты. Брызги волн непрерывно обдают их. Многих, особенно молодых матросов, укачало и наверху, и они стоят бледные как смерть.
Не слышно, как обыкновенно, ни шутки, ни смеха. Только изредка кто-нибудь заметит:
– Ишь ты, каторжный какой ветер…
– Штурма настоящая…
Молодой матросик из первогодков, ошалелый от страха, обращается к пожилому матросу и спрашивает:
– А что, Митрич, потопнуть нельзя при такой страсти?
«Митрич», здоровенный, коренастый матрос и, судя по сизому носу, отчаянный пьяница, отвечает грубоватым голосом:
– Деревня ты как есть глупая!.. Потопнуть?! И не такие штурмы бывают, а корабли не тонут. «Конверт» наш, небось, крепок… И опять же капитан у нас башковатый… твердо свое дело понимает… Погляди, какой он стоит… Нешто стоял бы он так, если бы опаска была…
Молодой матросик, стоявший у грот-мачты, смотрит на мостик, где стоит капитан, и несколько успокаивается.
– Бог-то его любит, братцы, за евойную доброту к матросу и не попустит! – вставил кто-то.
– То-то оно и есть! – подтвердил Митрич и после минуты молчания прибавил, обращаясь ко всем: – давечь, в ночь, как рифы брали, боцман хотел было искровянить одного матроса… Уже раз звезданул… А около ардимарин случись… Не моги, говорит, Федотов, забижать матроса, потому, говорит, такой приказ капитанский вышел, чтобы рукам воли не давать.
– Что же боцман?
– Известно, оставил… Но только опосля все-таки начистил матросику зубы… Знает, дьявол, что матрос не пойдет жалиться… А все ж таки на этих анафем боцманов да унтер-церов теперь справа есть… Опаску, значит, будут иметь…
– Мутит, братцы, ох, как мутит, – жаловался матросик.
– А ты «страви» – полегчает, – ласково сказал Митрич.
– То-то не «травит»…
– А ты запусти, братец ты мой, палец в глотку…
Матросик последовал совету товарища.
– Ну, что, легче?
– Будто и легче.
Ашанин пробыл наверху около часа. Шторм, казалось, крепчал, и качка делалась нестерпимее. Он снова почувствовал сильные приступы морской болезни и на этот раз мучительные.
И снова все показалось ему немилым, и снова морская служба потеряла всякую прелесть в его глазах. Он спустился вниз, шатаясь, дошел до своей каюты и влез на койку. Но и лежачее положение не спасло его. После самого пребывания на свежем воздухе его, как выражался старый штурман, «совсем разлимонило» в душной и спертой атмосфере маленькой каюты, в которой по-прежнему бедный батюшка то стонал, то шептал молитвы, вдруг прерываемые неприятными звуками, свидетельствовавшими о приступе морской болезни.
Володя так же страдал теперь, как и его сожитель по каюте, и, не находя места, не зная, куда деваться, как избавиться от этих страданий, твердо решил, как только «Коршун» придет в ближайший порт, умолять капитана дозволить ему вернуться в Россию. А если он не отпустит (хотя этот чудный человек должен отпустить), то он убежит с корвета. Будь что будет!
В этот мучительный день на Немецком море Володя ненавидел морскую службу, а море, которое он видел в иллюминатор, внушало ему отвращение.
IV
Такие же чувства испытывали в этот день большая часть офицеров и гардемаринов и добрая половина матросов. Всех укачало, и для всех берег являлся желанным и недостижимым блаженством.
Все почти отлеживались по своим каютам, с ужасом ожидая времени, когда придется идти на вахту.
По случаю шторма варки горячей пищи не было. Да почти никто и не хотел есть. Старики-матросы, которых не укачало, ели холодную солонину и сухари, и в кают-компании подавали холодные блюда, и за столом сидело только пять человек: старший офицер, старик-штурман, первый лейтенант Поленов, артиллерист да мичман Лопатин, веселый и жизнерадостный, могучего здоровья, которого, к удивлению Степана Ильича, даже качка Немецкого моря не взяла.
– Вы, батенька, прирожденный моряк, – говорил старик-штурман и уписывал с обычным своим аппетитом и ветчину, и холодную телятину, запивая все это любимой своей марсалой.
Обедали, конечно, с деревянной сеткой, укрепленной поверх стола, в гнездах которой стояли приборы и лежали плашмя графины и бутылки, чтобы все эти предметы не могли двигаться на качающемся стремительно столе. Вестовые выписывали вензеля и делали необыкновенные акробатические движения, чтобы донести блюда по назначению и не разметать яств по полу. Приходилось выбирать моменты и обедающим, умело ими пользоваться, чтобы благополучно донести вилку до рта, не разлить вина или не обжечься горячим чаем, который подавался в стаканах, завернутых в салфетку.
Весь этот день Володя пролежал в каюте, впадая по временам в забытье. Точно сквозь сон слышал он, как под вечер зычный голос боцмана прокричал: «Пошел все наверх» – хотел было вскочить, но, обессиленный, не мог подняться с места.
Да и не все ли равно? Ведь он бесповоротно решил в первом же порте остаться, и ну ее к черту, эту отвратительную службу… Пусть дядя сердится, а он не виноват… Ишь ведь как мечется во все стороны корвет… О, господи, что это за ужасная качка… И неужели можно к ней привыкнуть когда-нибудь…
Он вспомнил, что не пошел на вахту, и когда ему рассыльный пришел доложить, что до вахты пять минут, сказал, что болен и выйти не может…
Еще бы выйти, когда его безостановочно тошнит.
Он ни за что не встанет… Пусть с ним делают, что хотят… Он будет лежать до тех пор, пока «Коршун» не придет в порт… О, тогда он тотчас же съедет на землю.
Счастливцы, кто живет на земле… Идиоты – пускающиеся в море… О, как завидовал он всем этим счастливцам, которые сидели и ходили и не чувствовали этих мучительных приступов…
«О, мама, милочка! как бы я хотел быть с тобой!» – повторял Володя и, наконец, забылся в тяжелом сне.
V
Проснувшись на следующее утро, Володя, к крайнему своему изумлению, чувствовал себя свежим, бодрым, здоровым и страшно голодным.
Что это значит?.. Разве уж больше не качает?
Но корвет качало и качало почти так же, как вчера, а между тем Ашанин не испытывал никакого неприятного ощущения.