Долго еще смотрели моряки на этот городок. Уже корвет вышел из лагуны и, застопорив машину, оделся всеми парусами и под брамсельным ветерком, слегка накренившись, пошел по Тихому океану, взяв курс по направлению южных островов Японии, а матросы все еще нет-нет да и оторвутся от утренней чистки, чтобы еще раз взглянуть на приютившийся под склонами городок… Вот он уменьшается, пропадает из глаз и на горизонте только виднеется серое пятно острова.
А на баке среди матросов, прибежавших покурить, все еще идут толки про Гонолуль, как успели уже переделать на свой лад название города матросы, ухитрявшиеся обрусить, так сказать, всякое иностранное название. Всем понравился Гонолулу. Даже сам боцман Федотов, уже на что всегда лаявшийся на все иностранные порты, хотя он в них дальше ближайшего от пристани кабака никогда и не заглядывал, и находивший, что чужим городам против российских не «выстоять», и что только в России водка настоящая и есть бани, а у этих «подлецов», под которыми Федотов разумел представителей всех наций без разбора, ни тебе настоящей водки, ни тебе бань, – и тот даже находил, что в Гонолуле ничего себе и что народ даром что вроде арапов, а обходительный, приветливый и угостительный.
– Вовсе простой народ! – пояснял боцман свои впечатления боцману Никифорову, отдыхая после ругани во время утренней уборки на якорной лапе. – Намедни зашел я в один ихний домишко… Прошу воды испить. Так и воды дали, да еще апельсинов нанесли. «Ешь, мол!» Я им, значит, монету предлагаю за апельсины… Ни за что! Обиделись даже. Вовсе простой народ! – снова повторил Федотов.
– Да-да… хороша Гонолуль… – подтвердил и Никифоров. – И гулять в ней способно как-то… Иди куда глаза глядят… Небось, не заблудишься… Эти самые канаки приведут тебя к пристани.
– То-то приведут… Только вот у них король какой-то, прямо сказать, замухрыжный. Совсем звания своего не соблюдает. Только слава, что король! – недовольно заметил Федотов и внушительно прибавил: – Ты ежели король хоть и черного народа, а все должен себя соблюдать, а то шляется по улицам, и никто его не боится… А короля должно бояться!
– Главная причина, Захарыч, – выпить любит… От того и форцу в ем нет.
– Ты пей, коли любишь, по времени… Отчего не выпить и королю? И он, братец ты мой, хоть и помазанник божий, а после трудов и ему в охоту погулять, – возразил Федотов, очевидно допускавший, чтобы и король напивался до такого же бесчувствия, как, случалось, напивался и он сам, боцман «Коршуна». – Но главная причина – держи себя настояще. Соблюдай свое звание… Не шляйся в народе… Помни, что ты какой ни на есть, а король… Напущай страху, чтобы, значит, поджилки тряслись… И чем выше дано человеку звание, тем больше следует напущать страху, чтобы народ понимал и боялся! – философствовал Федотов, державшийся самых непоколебимых принципов насчет спасительности страха и очень недовольный новыми порядками, которые заведены на «Коршуне» благодаря командиру.
Но, кажется, больше всех восхищался бывшей стоянкой Бастрюков. Чуткая поэтическая душа его, воспринимавшая необыкновенно сильно впечатления, даваемые природой, и умевшая как-то одухотворять эту самую природу и, так сказать, проникаться ею, словно бы он сам составлял частичку ее, казалось, нашла на этом прелестном острове что-то вроде подобное райскому жилищу. И он говорил своим несколько певучим голосом Ашанину, когда тот спросил его о том, понравился ли ему Гонолулу:
– Как же не понравиться, ваше благородие, добрый баринок… Изо всех местов, где мы были, нет лучше этой самой Гонолули… Кажется, господь лучшего места и не создавал… Хорош островок… Ах, и как же хорош, ваше благородие! И так он хорош, что и сказать невозможно. И воздух, и это всякое растение зеленое, сады эти… благодать да и только… Тут, глядючи вокруг себя, богато и почувствуешь… Живи, мол, человек, смотри и не делай никому зла… Оттого-то, ваше благородие, и эти самые канаки такой ласковый народ, никого не забижают, и все у него по-простому. Хрещеный он или не хрещеный, этот самый черный канак, а бога по-своему чует, может быть, лучше хрещеного, потому вокруг себя видит, можно сказать, одну ласку господню. И нет у них утеснениев друг от дружки. Король-то у них простенький и пьяненький, а добер, сказывают, со своим народом, не утесняет. Верно это, ваше благородие?
– Говорят, что добрый.
– То-то и я так полагаю. Сейчас приметно, коли где людям неспособно жить. А здесь этого не видно. И я так полагаю, что для здешнего народа простенький-то король лучше какого-нибудь важного да с форцом, ваше благородие! – убежденно прибавил Бастрюков.
– Это почему?
– А потому, ваше благородие, что, по моему матросскому понятию, народ здесь вовсе кроткий, и, значит, королю надо быть кротким, а то долго ли этих самых канаков обидеть… Они все стерпят… бунтовать не станут, хоть расказни их…
Бастрюков примолк и затем неожиданно проговорил, словно бы отвечая на свои мысли.
– Господь-то вот всем солнышко посылает и всем хлебушко дает. Живи, мол, всякий человек, грейся, ешь хлеб да помни бога, а на поверку-то, ваше благородие, совсем не по божескому распоряжению выходит…
Володя не совсем понимал, что этим хочет сказать Бастрюков, и спросил:
– Как же выходит?
– Вовсе даже нехорошо, ваше благородие. Сколько на свете этого самого народу, который, значит, заместо того, чтобы жить способно, прямо сказать – терпит… Вот хоть бы китайца взять или негру эту самую… Вовсе собачья жизнь. Однако и за работу пора, ваше благородие! – промолвил Бастрюков, улыбаясь своей славной улыбкой, и снова принялся за прерванную разговором работу – сплеснивать веревку.
Володя постоял около, глядя, как ловко Бастрюков перебирает расщипленную пеньку своими толстыми шершавыми пальцами, и, наконец, произнес с той уверенностью, какой отличаются юные годы:
– Будет время, непременно будет, Бастрюков, когда всем станет лучше жить!..
– А то как же! Не все же по-собачьи жить!.. – И в голосе старого матроса звучала такая же вера в лучшее будущее людей, какой был проникнут и юный Володя.
А «Коршун» между тем удалялся от острова. Скоро он скрылся из глаз. Кругом была водяная пустыня.
«Прощай, симпатичный остров!» – мысленно произнес Володя, спускаясь в каюту.
II
Во все время перехода из Гонолулу в Хакодате старший офицер, Андрей Николаевич, был необыкновенно озабочен и с раннего утра до вечера хлопотал о том, чтобы все на «Коршуне» было в самом совершенном порядке и чтобы новый адмирал, имевший репутацию лихого моряка и в то же время строгого и беспокойного адмирала, и не мог ни к чему придраться и увидал бы, что «Коршун» во всех отношениях образцовое военное судно.
Андрей Николаевич решительно был мучеником во весь этот переход в ожидании встречи с адмиралом. Старшему офицеру, и без того педанту по части порядка и чистоты, все казалось, что «Коршун» недостаточно в «порядке», и он носился по всему корвету, заглядывая во все его закоулки. Несколько раз были осмотрены им и подшкиперская каюта, и крюйт-камера, и машинное отделение, и провизионное помещение, и трюм, – везде он находил образцовый порядок и все-таки… беспокоился. Различные учения происходили каждый день: то артиллерийское, то стрелковое, то абордажное, то внезапно раздавалась пожарная тревога, то вызывался десант… И все эти учения, казалось, не оставляли желать ничего лучшего, но Андрей Николаевич все-таки продолжал быть озабоченным и за обедом, и за чаем, и когда он показывался в кают-компании, непременно заводил речь о близости адмиральского смотра.
– Да что вы так беспокоитесь, Андрей Николаевич? Уж, кажется, «Коршун» в идеальном порядке! – не раз успокаивал старшего офицера доктор Федор Васильевич…
– Вы думаете, доктор? – иронически спрашивал старший офицер.
– Да, и все так думают.
– Все?.. А он, быть может, этого не подумает.
– И он подумает, Андрей Николаевич, – вступился старший штурман, Степан Ильич, – верьте, что не только что подумает, а и выскажет.
– Не слепой же адмирал! – воскликнул мичман Лопатин.
– То-то не слепой! Он, батенька, увидит то, что мы с вами и не увидим! – тревожно заметил Андрей Николаевич. – И не предвидишь, за что он разнесет. Готовьтесь к этому, Василий Васильевич.
– Что ж, я готов! – рассмеялся веселый мичман.
– Да и ко всяким сюрпризам готовьтесь и имейте вещи свои всегда наготове.
– Это почему?
– А потому, что адмирал в океане переводит офицеров с судна на судно… Бывали, говорят, примеры… Вы, например, думаете, что проведете приятно время, положим, в С.-Франциско и будете себе плавать на «Коршуне», как вдруг сигнал с адмиральского судна: перевести мичмана Лопатина на клипер «Ласточка»… Ну, и собирайте живо потрохи…
– Однако! Это не очень-то приятно! – заметил Лопатин.
– Приятно – не приятно, а в полчаса должны быть готовы.
– Неужели он это делал?
– Делал. Меня так раз перевел с клипера! – отозвался первый лейтенант Поленов, плававший с беспокойным адмиралом.
– За что он это вас перевел, Петр Николаевич? – спросил кто-то.
– Да ни за что. Просто хотел показать, что офицер должен быть всегда готов. У него и в мирное время всегда бывало как бы на войне!
– И вы были готовы?
– В двадцать минут! – отвечал лейтенант Поленов, пощипывая, по обыкновению, свои густые пушистые усы, которыми он тщательно занимался. – Ну, разумеется, вы можете вообразить, господа, какой винегрет представляли вещи в двух моих чемоданах: треуголка лежала вместе с сапожной щеткой, ботинки с сорочками. Тут некогда было укладываться. Как только наш клипер по сигналу лег в дрейф вместе с другими двумя судами эскадры, баркас был на боканцах и ждал меня… Насилу выгребали. Ветер был свежий, и океанская волна гуляла здоровая.
– Куда же вас перевели, Петр Николаевич?
– На флагманский корвет. Год я плавал с адмиралом… Ну, я вам скажу, и задавал он нам страху… Умел заставить служить по-настоящему, надо правду сказать… Знал, чем пронять каждого!
Вообще новый начальник эскадры – этот хорошо известный в то время во флоте контр-адмирал Корнев, которого моряки и хвалили и бранили с одинаковым ожесточением, – был главным предметом разговоров в кают-компании за время перехода. О его вспыльчивом до бешенства характере, о его плясках на палубе во время гнева и топтании ногами фуражки, о его «разносах» офицеров и о том, как он школит гардемаринов, рассказывались чуть ли не легенды. Но вместе с тем говорилось и о неустрашимости и отваге лихого адмирала, о его справедливости и сердечном отношении к своим подчиненным, о его страсти к морскому делу и о его подвигах во время Крымской войны, в Севастополе.
Ашанина заинтересовала и, признаться, пугала эта оригинальная личность, соединявшая в себе, судя по рассказам, так много и положительных и отрицательных качеств. Привыкший к постоянному ровному и всегда вежливому обращению своего капитана, Василия Федоровича, юный гардемарин не без страха думал о возможности какого-нибудь столкновения между адмиралом и им. А что, если этот бешеный адмирал да вдруг скажет ему что-нибудь оскорбительное? И при одной этой мысли кровь приливала к его лицу, сердце билось тревожно, и всего его охватывало то острое чувство оскорбленного достоинства, готового постоять за себя, которое особенно сильно в молодые годы, когда человек не настолько еще приобрел житейского опыта и выносливости, чтобы думать о последствиях, защищая свои права человека.
И Ашанин решил по возможности не попадаться на глаза адмиралу, если тот вздумает плавать на «Коршуне», чтобы не очутиться в положении того мичмана, о котором рассказывали при воспоминаниях об адмирале. Рассказ этот произвел впечатление на Володю и возбудил в нем даже некоторую симпатию к адмиралу, показавшему редкий в начальнике пример – сознание своей вины перед подчиненным. В бешенстве обругавший мичмана и получивший от оскорбленного молодого человека в ответ еще большую дерзость, адмирал, в первую минуту готовый расстрелять дерзкого, одумавшись, не только не преследовал нарушителя дисциплины, но еще первый извинился перед ним, понимая, что нарушение дисциплины вызвано им самим.