– Значит, не забыл? А я, грешным делом, насилу угадал село, когда пришел, – сказал он. – Вроде и все тут было на месте, а все ж не то… Сады свели без меня, вот в чем загвоздка сидела!
– Как без тебя? – спросил я и сбавил скорость. – А где же ты был?
– Далеко, брат! – почти весело сказал дядя, но засмеялся делано и на меня не взглянул.
– Сидел? За то самое сидел? Да?
Я спросил это резко, с неосознанным гневом к нему, и таким же тоном ответил мне дядя Мирон:
– А за что же!
– Сколько?
– Все десять. Под обрез!
– Заменили расстрел?
– Я не жалился… – нехотя сказал дядя. – Ну хватит об этом. Что было, то прошло. Ты-то как? Машинка своя или казенная?
Нам пора было сворачивать к селу, к дядиной хате, но я взогнал стрелку спидометра на «100» и проскочил мимо Черного лога.
– Куда ж ты? А говорит – помню! – забеспокоился дядя Мирон. – Заворачивай!
– Нет, я помню, – сказал я. – Только сперва давай побудем одни. Давай выпьем немного… Чтоб одни. Ладно?
– Да выпить нам не грех, – согласился дядя. – Тут чуть подальше можно того самого бурашного самогончику достичь у Лесовички. Недорогой.
– У Милочки? – спросил я.
– Ага. Ты должен помнить ее. Ровесница твоя. Вдовухой давно…
– У меня есть с собой, – сказал я. – Коньяк. Три бутылки. И закуска есть.
– Ну-ну! – поощрил дядя. – А где мы пристанем?
Я не ответил и не сбавил скорость. Верстах в четырех от Ракитного прямо по выгону был Кобылий лог – широкое зеленое приволье, где я стерег когда-то трех овечек деда Мишуни. Там мы остановимся и будем совсем одни…
Солнце уже село, и небо в том месте догорало теплым шафранным пламенем. Я включил подфарники. Машину наполнил ровный уютный полусвет. Как на мельнице. И мотор гудит, как жернов. Хорошо, если бы дядя Мирон ни о чем не спрашивал меня до Кобыльего лога. Особенно о Севере. Сейчас ему нельзя говорить, что я тоже сидел, – не поверит, подумает, подлаживаюсь… Может, совсем не говорить? А что же тогда я делал там? В охранниках служил? Ну, нет! Пошли они к чертовой матери!..
Дядя Мирон будто понял мои мысли и сидел покойный и какой-то печально-светлый. Лишь возле самого Кобыльего лога он снова спросил меня:
– Говорю, машинка своя или казенная?
– Напрокат взял, – сказал я.
– Это как понимать?
Я объяснил.
– Что ж так! – почти обиженно сказал дядя. – Служишь-то кем?
– Я… видишь ли, писатель, – неуверенно сказал я.
– Вот оно как! – негромко произнес дядя и повернулся ко мне всем корпусом. – Ну, а пишешь об чем?
Многое было в этом вопросе, в глазах и в голосе дяди Мирона: и удивление, и разочарование, и насмешка, и досада пополам с сожалением. Тут нужен был ответ, равный вопросу по краткости и ясности, и я не стал отвечать, затормозил машину и включил фары. Мы стояли на Долгом мысу – первом из семи тут бугров, полого сбегающих к болоту. Два мощных световых столба протянулись по нему и широкой золотой гатью перекинулись через болота. Там засвиристело и запищало, – потревожили птиц; в затихшем моторе что-то стрекотало и пощелкивало, и я вышел из машины и трижды прокричал Кобыльему логу: «Эге-ге-ей!» Он мне ответил тем же, и я достал из багажника ящик из-под сливочного масла и вынул из него коньяк, консервы, корейку и хлеб. Все это я сложил на сиденье, и когда взглянул на дядю Мирона, то увидел его в прежней позе, с прежним вопросом в глазах.
– Не надо, дядь Мирон, – сказал я. – У меня все в порядке. Понял?
– Что ж, ладно… Это дело такое, – проговорил он и провел рукой по лицу, будто смахивал мучную пыль.
– Я хороший писатель, – сказал я.
– Ладно, – улыбнулся дядя Мирон.
У нас не было рюмки, и я отвинтил с термоса колпачок, потом откупорил бутылку, нарезал корейку и открыл консервы.
– Может, свет побольше зажечь?
– А зачем, – сказал дядя Мирон, – нам же не читать тут…
Я передал ему колпачок и бутылку. Он опять проделал все как на мельнице: сперва наполнил посудинку, а затем отставил бутылку, снял свободной рукой картуз и сказал: «Побудем живы!»
Я выпил два колпачка подряд – мне это нужно было – и дважды сказал: «Побудем живы». Дядя Мирон вкусно и бережно закусывал консервами, то и дело наклоняясь над банкой, и я близко видел тогда его шею – сплошь в сетчатке морщин и морщинок. «Каждая у него обругана матерщиной, каждая!» – подумал я и спросил:
– Где ты отбывал, дядь Мирон?
– Далеко, брат! – с прежней неискренней веселостью ответил он.
– А все же?
– Подписку дал не разглашать…
– Теперь на это начхать! – заявил я.
– Это верно, – сказал дядя, – да только видишь ли какое дело: говорить не хочется… Ну было и было… А зачем его вспоминать?
– А можешь не вспоминать? Все чтобы не вспоминать?
Я не только спрашивал, но и просил, и дядя Мирон все понял, что я хотел. Он положил рядом с колпачком кусок батона, подобрал с колен крошки, кинул их в рот, прожевал, выпрямился и, строго глядя на меня, сказал:
– Дурак ты! Ну что ты означал тогда в моей беде? Ты ж был… ховрашок, вот кто!.. Кто ж из нас с тобой был виноват?!
Я нарочно уронил на пол машины колпачок и стал искать его там, чтобы подождать, пока остынут глаза, но дядя Мирон тоже наклонился и начал шарить руками около педалей… После этого мы немного посидели смирно, затем выпили, и дядя Мирон сказал о коньяке:
– А все ж верно говорят, приванивает он!
– Клопами? – спросил я.