Прощание казаков с лошадьми было просто душераздирающим. Каждый казак подходил к своей лошади, обнимал ее за шею и горько плакал, не стыдясь своих слез. Слезы стекали на бороды, а казаки тихо шептали что-то ласковое своим верным четвероногим товарищам. Слова, которые они так и не смогли сказать ни одной женщине в мире, какой бы красивой она ни была.
И вот, наконец, ватага разместилась на лодках, священники запели очередной хорал. Весла погрузились в пенную воду Чусовой. На первой ладье плыл Ермак, на второй устроились Машков с Марьянкой.
Симеон Строганов повернул коня прочь от берега. Нахмурился: «Шалберники, орда, одно слово, даже спасибочки не сказали за хлеб-соль, мне даже не поклонились, я ли не заботился о них?»
Из-за синего бора вставало ликующее солнце. С полночных стран в небе летели гусиные и лебединые стаи. И казачьи ладьи, уплывшие вдаль, словно лебедиными крыльями белели на золотом солнечном разводье широкими парусами.
– Эх, гулены-вольницы! – покачал головой Симеон. – Хвала Господу, тихо уплыли сии буйственные люди. А может, к добру это? Кучуму не до нас будет, и его грабежники не полезут за Пояс Каменный…
Невольно оборачивался старик на реку. Паруса становились все меньше, все призрачнее… Еще немного, и они совсем растают в синей дали…
Холодный ветер хлестал их по лицам, и хоть солнце припекало, в воздухе чувствовалось дыхание грустной осени. Рядом с Ермаком сидели речной кормчий и отец Вакула. Нестройное пение тысячи глоток, мерные удары весел – воздух над рекой звенел множеством неслыханных здесь прежде звуков.
– Долго мы по этой жуткой реке плыть-то будем? – спросил Ермак у кормчего.
– Да дня через четыре доберемся до Пояса Каменного, – пожилой кормчий с пышной седой бородой обернулся на «флотилию». – Слишком уж много всего понабрали, Ермак Тимофеевич…
– Знаю, старик, – невесело отозвался Ермак, глядя на пенившуюся за бортом воду. – А еще знаю, что возврата нам не будет…
Оказавшись за пределами строгановской крепости, из дисциплинированного воинства казаки вновь превратились в дикое и необузданное «лыцарство», чтобы грабить, лошадей в общем-то и не надобно, а чтобы баб гонять, и пары ног вполне достаточно.
Впрочем, на такие забавы времени в первые три дня у них совершенно не хватало. Чусовая была речонкой опасной, с множеством водоворотов и порогов. Даже пару раз несколько ладей прочно садились на мель. Приходилось прыгать в ледяную воду, выталкивая лодчонки на глубину. С наступлением темноты разбивали на берегу лагерь, разводили костры, мясной сытный запах тяжелым облаком висел над воинством. Маленькие казачьи отряды отряжались с дозором, наталкивались на местных жителей, дружески приветствовавших незнакомцев и получавших в ответ затрещины.
Вот наконец ладьи вошли в устье речонки Сылвы, Кольцо оповестил весело:
– Кончилась тут вотчина Строгановых, а чье дальше царство – одному Богу ведомо!
И впрямь берега пошли пустынные, безмолвные. Леса придвинулись к воде угрюмые, дикие.
– Только лешему да нечисти в них и жить! – проворчал поп Вакула. – Но дышится, братцы, куда легче. Чуете? А отчего-сь? Воля! Эх, во-о-оля! – басом огласил он реку, встревожил дебри, и многократно в ответ прогудело эхо.
Вечерние зори на Сылве спускались нежданно, были синие, давящие, что-то нехорошее таилось в них.
– Будто на край света заплыли! – вздыхал Машков. – В книге «Апокалипсис», что Вакула читал, такие зори и закаты описаны для страха.
Ермак строго посмотрел на Ивана и сказал укоризненно:
– Осень близится, блекнет яр-цвет. Больше тьмы становится, чем света, а вы с Вакулой – Апокалипсис!
И тут впервые атаман подумал: «Опоздали мы с отплытием!». Но возвращаться нельзя – ватага встревожится, да и примета больно дурная…
Сылва в крутых берегах уходила, извиваясь, все дальше и дальше в темные леса. Густые туманы опускались на реку. Вдоль ущелья дул пронизывающий ветер. На воду в изобилии падали золотые листья берез и багряные – осины. Ельники потемнели, шумели совсем неприветливо.
Казачий пастырь вспомнил вдруг сказание попа строгановского о Лукоморье и захохотал, как леший в чащобе. Ермак взглянул с ужасом – не рехнулся ли часом поп?
– Ты что гогочешь, людей пугаешь? – строго спросил он.
– Вот оно, Лукоморье сказочное! Мангазея! Ага-гага! – сотрясаясь чревом, смеялся Кулаков.
На четвертый день – река становилась все уже и каменистей – они добрались до Уральских гор. Горы были и не так уж высоки, как думали они вначале, самые высокие и неприступные кряжи начинались южнее. Здесь же, в верховьях Чусовой вырастали из земли голые, причудливо изогнутые скалы. Непроходимая, каменная пустыня, по которой суждено им волочь ладьи…
Ермак, Машков, Марьянка, сотники во главе с Кольцом и священники склонились над картами, которыми снабдили их в путь Строгановы. Были эти карты составлены лучшими картографами, но все равно оказались слишком далеки от совершенства, как, впрочем, и любое знание на этой земле. Знали лишь одно – здесь вот и есть старый сибирский путь, многие годы назад протоптанный монахами да охотниками, дорога Серебрянка. Тропа просто, окруженная скалами со всех сторон, ведущая по узкому ущелью… дорога на север, к скалистым воротам на бескрайние просторы Мангазеи. И весь этот путь им предстояло проделать с ладьями на плечах!
В тот вечер, когда Ермакова ватага разбивала лагерь, больше напоминающий маленький укрепленный городок, Иван Машков повстречался с Александром Григорьевичем Лупиным. Оба тащили к лагерю по огромному камню на плечах, кряхтя под тяжестью своей ноши.
– Скажи-ка, старик! – прохрипел Машков, останавливаясь, чтобы передохнуть немного. – А не батька ли ты «Борьки» нашего?
– Ну, предположим, батька, – отвел глаза в сторону Лупин и тоже остановился.
– Так я и думал! Он всегда рядом с тобой крутится. Я как-то раз за вами прокрался да разговор ваш подслушал. Ревновал, честно говоря. И что я слышу? «Папенька», – говорит она. Нет, это, конечно, еще ничего не значит, меня она вообще стариком кликает, меня, молодого совсем мужика… Но меня успокаивает то, что ты – отец ей.
– А ты – полюбовничек, – хмыкнул Лупин. Тяжко дались ему слова эти.
– Да если бы! – тоскливо вздохнул Машков, присаживаясь на камень. – Давай поговорим, батя. У тебя не дочка, а кремень! Я уж совсем отчаялся.
Они сидели на камнях, смахивая пот с лица и хрипло дыша.
– Нам друг друга держаться надобно, старик, – произнес, наконец, Машков. – Я люблю твою Марьянку. Боюсь я, что убить ее в Сибири этой могут.
Стемнело, над Каменным Поясом низко висело небо, беременное облаками, каменистая земля погрузилась в темень непроглядную. Вдалеке, там, где разбили казаки лагерь, горели костры, шумели люди, но здесь, где устроились на привал Лупин с Машковым, царила тишина. Их не было видно из лагеря, они правильно выбрали место для разговора и размышлений.
Марьянка быстро заметила отсутствие Машкова и бросилась на поиски. От нее-то за скалами разве скроешься…
– Я люблю Марьянку, – повторил Машков. – И мне нет нужды спрашивать, любишь ли ты, отец, дочь свою родную. Возвращайся домой, батя, и ее с собой увози. Вот и все. Мы должны спасти ее.
– Ее спасешь, как же! – передернул Лупин плечами. – Как будто это просто! Ты-то сам сможешь ее назад, к дому родному, повернуть?
– Но ты ж отец.
– А любит она тебя!
– Сложно все как, – Машков вздохнул тяжко, выудил из-за пазухи краюху хлеба и поделил ее со стариком. – Нужно усыпить ее. Ты останешься с ней, а когда она проснется, мы будем уже далеко…
– Тю! Да она ж за вами вслед отправится, словно волчица по следу, – Лупин стряхнул в ладонь крошки с бороды и отправил их в рот. – Любит она тебя, ладно. Но ведь любит-то куда больше, чем среди нормальных людей принято. Почему? Да кабы знать. Бабью душу разве поймет кто?
– А ведет себя со мной, словно я пес шелудивый, – Машков устроился на камне поудобнее, вглядываясь в ночное небо. – Батя, ты-то сам кем меня считаешь?
– Я что, сказать должен? – осторожно отозвался Лупин.
– Я ведь Марьянке жизнь спас.
– И за это тебя обнять бы стоило! Но скольких ты баб до нее снасильничал и жизни лишил?
– Да никого!
– А ведь врешь, поди, Иван!
– Ей-богу, я никогда не убивал женщин! От любви бабы не умирают!