Оценить:
 Рейтинг: 0

Третий брак

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Все взрослые тоскуют о райском саде детства. Они называют его раем, даже если это был настоящий ад. Они тоскуют по тому времени, когда жизнь была простой, а мир полон волшебства. Но у меня, кроме этого рая, был и другой, настоящий, осязаемый, такой, каким его описывает Ветхий Завет: с деревьями, птицами, цветами – и змеем! Почти каждую субботу, особенно весной, к нам прибывал папаша Алексис, кучер дяди Маркусиса, с корзиной фруктов, иногда это была клубника, иногда смоквы или тутовые ягоды – в зависимости от времени года, а в обмен на корзину он забирал меня.

У дяди Маркусиса было немало племянниц: дочери тети Бебы, дочери тети Негрепонти и так далее и тому подобное. Теперь почти никого из них нет в живых. Один за другим ушли все, нет больше семьи. Но тогда мы были большой семьей. А изо всех своих племянниц больше всего дядя Маркусис любил меня. «Была бы ты лет на десять постарше, – говаривал он мне то ли в шутку, то ли всерьез, – или я помоложе, как когда-то, я б тебя украл, вот было бы шуму на весь мир!» Дядя Маркусис, самый старший из маминых братьев, остался холостяком. Никто не мог понять почему. В детстве мы слышали, как взрослые намекали на какую-то вдову. Они говорили на птичьем языке, думая, что так мы ничего не поймем: «И-как и-по-и-жи-и-ва-и-ет и-на-и-ша и-вдо-и-ва?» – и лукаво подмигивали друг другу. Ходили слухи, что у него связь с вдовой его старого друга. «Мама, а почему дядя Маркусис не женится?» – спросила я как-то покойницу-маму. «Не твое дело!» – отрезала она. Ни одна из сестер не стремилась женить его, и первая и самая главная среди них – моя мать. У них у всех на примете было его имение в Кифисье.

Имение дяди Маркусиса граничило с владением Лаханасов. Старый Лаханас почти уже врос в свои земли в Кифисье и был из старой крестьянской семьи, но сын его выучился на адвоката, стал модным и вращался в высшем свете. Он даже прошел в парламент и был накоротке с Драгумидисами, с которыми дядя Маркусис обменивался только сухим «здравствуйте». Так вот у этого младшего Лаханаса было двое детей: дочь того же возраста, что и Динос, и сын на два года старше меня, Аргирис. Чего мы только не вытворяли, на нашем счету числилось столько шалостей, что хватило бы и на десятерых! Самым невинным развлечением в нашей компании было забраться в чужой сад и натаскать фруктов. В наших собственных садах было все, чего только душа ни пожелает. Фрукты гнили в вазах. Но мы предпочитали ворованное: запретный плод, он, как известно, слаще. Мы просто изнемогали без приключений. Ах, и что я была за сорванец, не хуже мальчишки! Жизнь во мне била ключом, уж я-то не спала на ходу, как моя дочь. Мы ездили верхом и доезжали до самой Экали – в то время люди еще держали лошадей – или отправлялись в Кокинару, падали в заросли тимьяна и любовались Афинами.

Аргирис был высоким и белокурым, он совсем не походил на грека. Дядя Маркусис, который терпеть не мог старого Лаханаса, утверждал, что никакие они не греки, а арваниты[7 - Греки албанского происхождения.]. Иногда я пытаюсь вспомнить черты его лица и не могу. Столько лет прошло с тех пор! И у меня не осталось ни одной его фотографии. Я отослала ему их обратно – все до единой. Единственное, что я помню, это запах его тела, смешанный с ароматом тимьяна. Каждый раз, когда пахнет тимьяном или я слышу это слово, я вспоминаю Аргириса, и вот мы снова лежим в зарослях душистой травы, и снова его голова покоится у меня на коленях, и снова он читает мне стихи. Он обожал поэзию:

Как сон, о счастье, нас обманывает снова!
Как будто бы не ошибались мы ни разу!..
В другие берега зовут нас воды цвета голубого,
Напившиеся солнца и довольны…

Он читал так, как будто бы был уже стар, познал и потерял счастье не один, а тысячу раз. Бедный Аргирис! Может, это твое «ах» виновато, что я так страдала. Знал бы ты, как дорого заплатила я за свою недоверчивую любовь, как дорого плачу до сих пор!.. Такова жизнь: ей и дела нет до наших смягчающих обстоятельств. Ведь это не только моя ошибка. Я бы попросила вызвать и дядю Маркусиса. Да что я, собственно… Ему тоже не забыли выслать счет. Под этой луной нет никого, кто не оплатил бы свои счета!..

Когда мы окончили гимназию, я хотела поступить в университет на юридический факультет. В школе я всегда была первой в классе по сочинениям и истории. Папа меня поддерживал, он был прогрессивным человеком и верил в эмансипацию женщин. Но мама, которая никогда его не понимала, видела в его вере лишь корыстный расчет. Никто не говорит, что он не был бабником, но он верил в эмансипацию не потому, что ему нравились женщины. «Дай детке поучиться год-два в университете, пусть прочистит мозги!» – уговаривал он ее. Но мама, мама была твердо убеждена в том, что место женщин в доме и единственное их предназначение – брак и воспитание детей. Нет, ты только подумай, не иметь никакой другой цели в жизни, кроме воспитания Марии!..

Я ее не осуждаю. Она сама всю свою жизнь пахала, как мужик, если не больше, вот и пришла к выводу, что брак – самая легкая работа для женщины. Она не хотела, чтобы и я была вынуждена бороться за кусок хлеба. Да и боялась, что, если я буду изучать юриспруденцию, перестану быть женщиной. «Увижу, что станешь суфражисткой, – кричала она каждый раз, когда видела меня с философской книжкой из папиной библиотеки, – так чтоб духу твоего здесь не было!» Папа вынужден был сдаться и посоветовал и мне сделать то же самое. Не хотел ее огорчать. В то время ее здоровье пошатнулось. Из-за большого количества работы и тяжелого переутомления она и так уже была на грани нервного срыва.

У благородного Аргириса всегда была благородная страсть – он хотел стать врачом. Ему нравилась хирургия. Когда мы были детьми, он ловил лягушек и мышей, вспарывал им животы и показывал мне различные органы: сердце, почки, желудок, даже отверстие, через которое лягушки испражняются. Его сестра Надя и Динос не выдерживали этого зрелища. Как видели очередную мышь с кишками наружу, бледнели и сбегали. Но я сидела как прикованная и смотрела с любопытством. Динос, который ябедой родился, ябедой был, бежал к маме и жаловался, а та только грустно качала головой и говорила, что не понимает, как из ее благодатного чрева могла выйти такая скверная девчонка. Но папа, многие годы проработавший заместителем директора зоологического музея и забальзамировавший тысячи животных и птиц, подмигивал мне и говорил: «Не обращай внимания, она ничего в этих делах не понимает».

Но, само собой разумеется, Лаханас, у которого не было другого сына, имел на него совсем другие виды: Аргирис должен был стать адвокатом, как и его отец. Сегодня у детей куда больше свободы в выборе той профессии, что им нравится, если, конечно, они знают, что им нравится, а не подобны моей бессмысленной дочери. Но в те времена у родителей еще было право вето. Аргириса записали на юридический факультет. Эпохе игр пришел конец. Мы больше не воровали фрукты в чужих садах, не носились как сумасшедшие, не ездили верхом (между тем дядя Маркусис продал трех лошадей и купил автомобиль) и не обнимались прямо на дороге – и у камней бывают глаза. Как-то вечером приятельница моей матери увидела нас в Заппионе, понеслась к ней и дала полный отчет о нашей деятельности. Мама, которая и понятия не имела, что я встречалась с Аргирисом и в Афинах тоже, закатила чудовищную сцену. «Ах, вот почему нам так приспичило стать адвокатшей! – кричала она с торжеством. – Уж я-то предупреждала твоего отца, что здесь дело нечисто, говорила ему, а он не верил и имел наглость заявить, что я слишком подозрительна и хитра, как все греки!..» С этого дня моей свободе пришел конец. Да и Аргирис тоже уже не принадлежал себе, как раньше. Теперь мы могли видеться только в перерывах между парами – университет был рядом с нашим домом. Мама больше не пускала меня в Кифисью так часто, как раньше. Дядя Маркусис вздыхал: «Ты меня совсем не любишь, ты меня покинула!» Но, видимо, однажды он все-таки спросил маму, почему меня больше не пускают в Кифисью, и та рассказала ему про любовную идиллию. Точно не знаю, как все это вышло. Знаю только, что однажды он пришел к нам пообедать (с тех пор как он купил автомобиль, мы видели его гораздо чаще, чем раньше), а после еды увлек отца и заперся с ним в гостиной. Предчувствия никогда меня не обманывали. Я знала, что они говорят обо мне и Аргирисе, и сердце мое разрывалось от тревоги. Я знала, что дядя Маркусис не выносит Лаханасов, но доверяла папиной справедливости. Я, конечно, ожидала обычных возражений, но и предположить не могла, что кончится тем, что он вызовет меня в гостиную и с непривычно жестким видом объявит, что впредь все встречи с Аргирисом под запретом. Я зарыдала и пригрозила, что наложу на себя руки. Я твердила, что он должен объяснить причину запрета. «Я уже не ребенок, – проговорила я, – объясни же мне наконец, в чем дело». – «Не могу, – с трудом ответил отец, – женщины в этом ничего не понимают». Я вышла из себя. «Так вот каковы твои прогрессивные взгляды», – процедила я. «Поговорим об этом в другой раз», – еле выговорил он, встал и вышел из комнаты.

Другого раза не понадобилось. Я все узнала от мамы. Она рассказала мне об этом с такой жестокостью, которую я смогла простить лишь потому, что знаю, как дорого она заплатила за это своим же собственным сыном. Не рой другому яму… «Хорош мне тут обмороки разводить, – сказала она, – дело обстоит так-то и так-то». Я смотрела на нее в оцепенении, будто меня ударили. Я готова была представить все что угодно, кроме этого. Я отчаянно рыдала, настолько я была потрясена, но потом начала думать: да правда ли это? И решила встретиться с Аргирисом и поговорить. (Обычно мы встречались с ним перед Академией.) Но в то самое мгновение, когда он пришел, в эту самую секунду я была настолько взволнованна, что меня не хватило на деликатное изложение неделикатных обстоятельств. Без лишних околичностей я выпалила, что дядя Маркусис нанял верного человека проследить за ним и выяснил, что у него была связь с одним из…

Я не успела закончить фразу. Увидела, что он краснеет, и поняла: он знает, о чем я. Я смотрела на него безмолвно, моля взглядом, чтобы он сказал, что это ложь. Даже и сегодня я задаюсь вопросом, что из тех обвинений было правдой, а что нет. Человек невинный пожал бы плечами или, наоборот, впал в бешенство, закричал бы, что на него клевещут. Он бы сказал мне, что я сошла с ума, если поверила в это, он бы начал меня обнимать и целовать. Это был единственный способ закрыть мне рот.

Но Аргирис покраснел, потом побледнел, посмотрел мне пристально в глаза – никогда я не смогу забыть этот взгляд, никогда, пока я жива, – сунул руки в карманы, встал и ушел, не произнеся ни слова. А я осталась одна под статуей Платона, онемев от горя и моля Бога о том, чтобы земля разверзлась и поглотила меня.

После этого я никогда больше не ездила в Кифисью. Не для того, чтобы не видеть Аргириса, – напротив, я ходила за ним по пятам в поисках встречи, но он избегал меня, – нет, я просто не хотела видеть дядю Маркусиса. Вот от кого меня тошнило. Мама ворчала, что я выбрасываю на ветер состояние и что он все оставит дочерям тети Бебы. Но я была непреклонна. Я больше ни разу не заговорила с ним. К тому же, как показало время, в деле с его богатством было много шума из ничего. Однажды, отправившись в Сунион, дядя Маркусис попал в аварию, травмы вызвали внутреннее кровотечение, и он умер, а когда было зачитано его завещание, все с удивлением обнаружили, что имение заложено, знаменитые акции, о которых постоянно талдычила мама, всего лишь акции «Товарищества исключительно выгодных дел» и что немногие наличные и украшения он оставил вдове – чтоб костям его никогда не видеть покоя! Если бы не он, сегодня я была бы госпожой Лахана, богатой и счастливой, и – вот в это я твердо верю – замужем за человеком, которого любила, и – прости меня, Господи, что я говорю такие вещи, – но вряд ли бы я породила эту Медузу!

4

А позже в моду вошел Фалиро, Новый, а не Старый, и было в нем все не так, как сегодня, теперь-то в него свозят отбросы со всех Афин, и там стоит такая вонь, что, не зажав нос, по улице не пройти, и никто больше не живет в его очаровательных старинных домах, и никто больше не ходит в его театры, и посетители покинули его кофейни – догорела прекрасная эпоха прежних Афин! Там прошла наша юность. Ах, какие там бывали люди, какие оркестры играли!.. Казино, пляжи, сначала раздельные, девочки налево, мальчики направо, а потом и общие. Мужчины отправлялись в Фалиро не за купанием, но только ради возможности поглазеть на женские ножки.

Мы туда ездили только по субботам. У папы были свои резоны возить нас в Фалиро. Бедный папа!.. Под самой благородной внешностью в мире скрывались две тайные страсти, тем более сильные, что принципы не позволяли ему удовлетворять их так, как того желало бы его сердце: карты и женщины. И с возрастом все больше карт, все меньше женщин, хотя сердцем он всегда был молод. «Ах, дорогой Стефанос, теперь, когда перед нами разлилось море йогурта, мы потеряли наши ложки!..» И все-таки мне до сих пор кажется, что папины любовницы и все приключения с ними были не научно установленным фактом, но скорее порождениями буйной фантазии моей мамы, страшно его ревновавшей. Никто так и не смог сказать с окончательной прозрачной достоверностью, что у него была связь с той или иной женщиной. Но если в этом деле у него были все основания вести себя осторожно, в том, что касается карт, он не слишком-то прятался. Отводил нас в кафе, заказывал мороженое и лимонад, платил, а потом под предлогом отлучки в уборную сбегал в казино. Все знали, куда он направляется, но все делали вид, что не понимают. Мама начинала болтать со знакомыми дамами. Обсуждали, что надето на той, а что на другой. Мы тоже исчезали: Динос шел с двумя своими дружками – как раз теми, что и довели его до беды, – к купальням, где он встречался с какими-то подозрительными личностями. Что там было, что происходило, одному только Богу ведомо. Я же брала под ручку жен Касиматиса и Карусоса, и мы прогуливались, нарезая круги, втроем, или же из-за соседних столиков к нам подходили молодые люди, сыновья наших знакомых, и приглашали потанцевать. В то время на самом пике моды было аргентинское танго – Рамона, ты так далеко, Рамона была далеко, в воде играли отражения прибрежных огней, ветер Фалирона кружил голову, и жизнь была прекрасна!

Так я познакомилась с Фотисом. Он был вторым помощником капитана на торговом корабле. Золотые нашивки на кителе и умение флиртовать делали его не красивее, чем он был (после истории с Аргирисом я уже на каждого красивого мужчину смотрела с подозрением), но более мужественным. Он не был так высок, как Аргирис. Скорее среднего роста, красавец брюнет с голубыми глазами. И в какого дьявола пошла моя дочь, страшная как смертный грех, ума не приложу. Мы поладили. Он пришел к нам и попросил моей руки. И произошло то, что обычно происходит в таких случаях. Если бы я сказала, что люблю его, это было бы неправдой. После случая с Аргирисом ни один мужчина не вызывал у меня того чувства нежности, что прежде. Но мама брюзжала, что я останусь старой девой. Подружки сходили по нему с ума и считали, что я выиграла миллион в лотерее. Мне же просто льстило, что всем прочим он предпочел меня.

Несмотря на все это, я, может быть, так и не решилась бы выйти за него, если бы все мои не встали на дыбы. Из одного только упрямства я настояла на своем. С меня хватило их «помощи» в случае с Аргирисом, и я не собиралась дать им шанс испортить мою жизнь во второй раз. Мне было не восемнадцать. Двадцать пять[8 - В этом месте Тахцис делает ошибку. В первой главе, рассуждая о первом браке, Нина указывает другой возраст: 27 лет. Эта ошибка не была исправлена в последующих изданиях.]. И я уперлась: «Либо Фотис, либо никто!» (Мама, которую ни при каких условиях нельзя было назвать благородным человеком, не упускала ни одного случая напомнить мне об этом, когда произошло все, что произошло.) Было решено, что он отправится в то путешествие, в которое и собирался, – в Индию и Японию, а уж потом мы поженимся, если, конечно, к моменту его возвращения страсть не угаснет и необходимость в браке не отпадет сама собой.

Не отпала. Поженились. Был июль. На третий вечер после свадьбы пришла невыносимая жара. Простыни и подушки от пота промокали так, что хоть выжимай. В час ночи я встала и пошла в прачечную облиться тазом-другим холодной воды, чтобы хоть как-то освежиться. Помогло, но ненадолго. Как будто одной жары было мало, в дело вступили комары, не было никакого спасения от этих маленьких кровопийц. Два раза я вставала и брызгала по сторонам из флакончика, но их ничем не проймешь. Ззз-ззз, они впивались в тебя не хуже вампиров и высасывали всю твою кровь! Около двух, скорее измученная жарой и усталостью, чем сонная, я услышала, как встает Фотис. «Пойду посплю на террасе[9 - Террасой в Греции называется плоская крыша, на которой обустраивали еще один – открытый – этаж-веранду.]», – проговорил он. Я пробормотала невнятное «угу» и снова закрыла глаза. Но вскоре окончательно проснулась, и мой мозг прояснился. «А я-то чего не пойду и не лягу в прохладе?» – подумала я. На террасе всегда валялось два-три матраса. Летом Динос спал только на воздухе, а не в своей комнате. Но мне это не нравилось, все из-за этого проклятого солнца, которое будило тебя в шесть утра, и надо было снова вставать и плестись вниз добирать оставшуюся порцию сна, а иначе так и будешь зевать весь день. Я сунула подушку под мышку, прихватила простыню и покрывало. Босая, я поднималась совершенно бесшумно – потому и застала их в позе, которая всякий раз, когда она снова всплывает в моей памяти, мгновенно вызывает у меня приступ тошноты. Не говоря ни слова, я спустилась вниз так же бесшумно, как поднялась, упала на кровать и проплакала всю ночь. «Господи, неужели все мужчины такие мерзавцы?» – вопрошала я снова и снова. Мне, разумеется, никто не ответил. Если бы я не прошла через это тогда, с Аргирисом, не знаю, что бы я почувствовала и как себя повела. Но то, что я претерпела за все эти годы, в страдании, не знающем слов, превратило этот новый эпизод в чудовищную и окончательную катастрофу. «Да неужели же всем им, – задыхаясь, рыдала я, вцепившись в подушку зубами, чтобы удержаться от крика, – хватает любой дырки, и такой тоже, и она им сойдет за все что угодно? И это мой брат, чудовище, да как он мог?..»

Чем больше эти мысли плавились в моем воспаленном мозгу, тем больше я увязала в безумии и на мгновение решила покончить с собой. Одна только мысль, что утром мне придется столкнуться с ними, смотреть им в глаза, была невыносимой. «Я не хочу жить», – бормотала я. Всего-то и нужно, что тихонько дойти до папиной комнаты и взять веронал из комода. Но у меня не было сил и на то, чтобы подняться с кровати. Мое тело и воля были парализованы. То, что сделали эти двое, казалось настолько чудовищным, что на мгновения меня осеняла спасительная мысль, что это был всего лишь кошмарный сон, что это неправда, я не поднималась на террасу, я видела все это во сне. Затем реальность возвращалась ко мне снова и снова с беспощадной неотвратимостью, и снова и снова мое сердце пронзали тысячи ножей.

К тому моменту, когда Господь ниспослал милосердную зарю, я была живым трупом. Я чувствовала себя так, как если бы в доме был покойник, как если бы кто-нибудь умер ночью, уже прошли первые слезы, и ты из последних сил стараешься побороть сон и усталость, потому что сон кажется тебе смертным грехом, ведь ты только что потерял близкого человека, но в конце концов не выдерживаешь, падаешь на диван – так было и со мной, когда мы потеряли дорогого папу, – и забываешься сном, таким, который не только не освежает и не бодрит, но, напротив, терзает тебя еще больше, когда, не успев открыть глаза с первым же проблеском утра, тут же вспоминаешь, что его больше нет, и твердишь себе: «Я не увижу его сегодня, и никогда больше не увидеть мне, как он проходит мимо, не услышать его, он мертв, мертв!..» И свет дня кажется тебе черным трауром ночи, а жизнь – невыносимой цепью мрачных дней утрат.

Едва отец увидел меня утром, бледную, с красными глазами, в растерзанных чувствах, сразу понял: что-то случилось. Он посмотрел на меня вопросительно, нахмурив брови, так, как он всегда это делал. Ждал, пока я сама заговорю. Он в отличие от мамы не был любителем разразиться криками на весь квартал. Я притворилась, что не понимаю. Но стоило ему увидеть виноватый вид Фотиса и Диноса, он начал прозревать. Ему не нужно было знать Фотиса, он знал своего сына. Его уже дважды вызывали в гимназию и предупреждали, что за Диносом нужно смотреть в оба. Как-то его поймали в туалете с одноклассниками. Папа не был идиотом. Он понял. Я, разумеется, все отрицала. «Да все со мной в порядке! – говорила я. – Что с тобой, папа, что ты на меня так смотришь? У меня просто болела поясница, и я всю ночь не сомкнула глаз». И дала ему понять, что все дело как бы в женских делах и нечего ему вмешиваться. Когда же поняла, что он на это не купится, сделала вид, будто бы рассказываю ему всю правду: что я поругалась с Фотисом, но, наверное, ничего серьезного, наверное, мы помиримся. Папа понимал, что я лгу. Свою дочь он знал не хуже, чем сына. А потому начал тайные перешептывания с мамой. Вслед за чем вернулся в мою комнату и прикрыл за собой дверь: «Я требую, чтобы ты рассказала, в чем дело. Это то, о чем я думаю?» Как и следовало ожидать, я разрыдалась. И после этого началось такое, что оказалось куда как хуже ночного происшествия, такое, при воспоминании о чем мое сердце каждый раз надрывается – крак! – как говорила кира-Экави, то самое сердце, которое, несмотря на все перенесенные удары, все не хочет разорваться раз и навсегда, чтобы я могла уже, наконец, обрести свой покой.

С этого дня начинается история падения Диноса, который так быстро сгубил свою глупую головушку. Он не был ни первым, ни последним молодым человеком с такими наклонностями. Если я не знала этого тогда, то теперь мне это доподлинно известно. Вряд ли бы он когда-нибудь изменился, но он никогда бы не докатился до того, до чего он докатился, если бы папа не выгнал его из дома. И, может быть, мама не заболела бы раком, если бы…

Что же до отца моей красавицы дочери, вначале он пытался отрицать все. Даже имел наглость притвориться разъяренным. Разыграл пьесу об оскорбленной невинности. Потом признался, но все свалил на Диноса. Вот такой малодушной скотиной был тот самый человек, память о котором моя дочь хранит так, как если бы он был Богом во плоти. Все потому, что я не опускаюсь до того, чтобы сесть и объяснить ей, кем он был на самом деле. Пусть пребывает в своих иллюзиях. Нет худшего наказания, чем это. Да, таким он был храбрым портняжкой. Но стоило ему понять, что никакие его оправдания не сработают, что мы знаем: это он поднялся на террасу, что, следовательно, именно он разбудил Диноса, тогда он совершил еще большую гнусность: он заявил, будто был вынужден отыметь моего брата, так как я была холодна, как лед, и слишком, видите ли, узкой в известном месте, чтобы он смог сделать меня женщиной, и это чуть не свело его с ума. Так и сказал. Слова, которые, естественно, были ложью, которые, к сожалению, были ложью. Не так уж я была и холодна, да даже если бы и была, так этому мерзавцу следовало бы знать, что все неопытные женщины, особенно если они достигли определенного возраста, так и не познав мужчины, всегда поначалу холодны, и от него зависело научить меня всему. Но научить с обходительностью: шаг за шагом. А не повести себя со мной так, будто я была какой-нибудь из тех проституток, которых он имел в портовых борделях, и не требовать от меня вещей, которые порядочные мужчины не требуют от своих жен, даже если они женаты долгие годы! Папа впал в неистовство. Первый раз в жизни я увидела его в таком состоянии. Он ринулся за пистолетом, а мама и Эразмия повисли на нем, чтобы не произошло непоправимое. А этому подонку пришлось собрать свой чемодан и валить. Так и так его корабль должен был отплыть через неделю. Он исчез, и не было о нем ни слуху ни духу одиннадцать месяцев.

За это время у меня родилась Медуза, которая в течение двадцати четырех лет достойно продолжает дело, начатое ее отцом. Вы спросите: а чего же ты, голубушка, не пошла и не сделала аборт? Хотела ребенка? Я не хотела ребенка и знала это. Но слово за слово моя мать и тетя Катинго – грех-то какой, Нина, что ж дитя-то невинное – это Мария-то невинное дитя! – отвечать будет за то, что ее отец мерзавец, разве ж это причина, а вот все, кто сделали аборт, заболели всеми известными болезнями – в общем, слово за слово, и они уговорили меня оставить ребенка. Когда он вернулся из плавания, то и носа не смел показать в наш дом, хотя и знал, что я получала все деньги, которые он нам отправлял (а что делать, я тогда нуждалась), а вместо себя отправил к нам тетку; чтобы она прозондировала почву. Захотел, видите ли, моего дозволения взглянуть на ребенка. «На какого такого ребенка? – спросила я его тетку. – Не он ли сказал, что не смог сделать меня женщиной? Так каких детей он теперь хочет повидать?» Через три дня появилась его мать. Она была вполне симпатичной женщиной и сына своего осуждала больше всех нас, вместе взятых, пришла, упала мне в ноги, заплакала и сказала: «Прими его обратно. Ты же знаешь, так и так он больше в плавании будет, чем дома». Кончилось тем, что я решила уступить. И пришел он к нам, нагруженный подарками для всех домочадцев, и все мы сделали вид, что ничего не было. Даже папа вел себя с ним вежливо, хотя и избегал излишней близости. К тому же, как и обещала моя свекровь, он и в самом деле большую часть времени проводил в поездках. Раз в месяц присылал чек. Когда возвращался, каждому в доме привозил подарки. Проводил с нами один-два месяца и снова уезжал. Так мы прожили лет шесть.

И вдруг у него начались какие-то странные головокружения. Ни один врач, ни в Греции, ни за границей, не мог объяснить, что с ним происходит. Ему пришлось завязать с поездками. После недолгих поисков ему дали место в конторе компании в Пирее. Ему было невыгодно увольняться так быстро. Он еще не успел выслужить пенсию. Но головокружения продолжались, и все сильнее, чем прежде. И вдруг в одно прекрасное утро загадочная болезнь прояснилась: озена! От его носа несло, как от выгребной ямы. К нему невозможно было подойти, я уж не говорю о том, чтобы спать с ним. Он начал выливать на себя по десять флаконов одеколона, как женщина. Пока он разъезжал по заграницам и был здоров, я закрывала глаза на все и терпела его. Но теперь, когда он день-деньской торчал дома, да еще с такой заразой, я чувствовала, что теряю терпение. Каким бы добрым сердцем, каким бы чувством долга ни обладала женщина, ни одна не продержится долго с таким мужем подле себя. Если бы я его любила, все бы перенесла. Но после всего, что между нами было, какие чувства я могла к нему испытывать? И пошли склоки и грызня, скандалы, которые раз от разу становились все страшнее и страшнее, так как в них тут же совали свой нос мама с Эразмией, и они, признаемся без лишних церемоний, занимали только его сторону. Мы тут же переходили на личности, вспоминали давно прошедшие дела и обменивались ядовитыми замечаниями. Однажды он мне заявил, что я столько лет терпела его ради одной-единственной цели – чтобы он взвалил на себя непосильную ношу и кормил моего отца-картежника. Этого было достаточно. Я взбесилась. Приказала ему собрать свое барахло и убираться подальше. Думая, что ему удастся меня шантажировать – такой вот склочной бабой он был, – он собрал не только свои вещи, но и все то, что подарил, начиная со времен нашей помолвки, погрузил мешки в такси и был таков. Но, поняв, что, хоть у меня и гроша ломаного за душой не осталось, а я все равно не принимаю его обратно и непреклонна в своем решении, он начал угрожать, что убьет меня. «Не думаю, что у него хватит мужества на это, так ему и передай, – рявкнула я на его тетку. – Чтобы кого-нибудь убить, для начала неплохо бы стать мужчиной!» И я поручила своему адвокату начать бракоразводный процесс.

Мне не понадобилось живописать все его гнусности, чтобы получить развод. Одной озены хватило с лишком. Тем временем, чтобы справиться с расходами на дом и оплатить лечение мамы, я заняла денег у дяди Стефаноса. Но не слишком печалилась по этому поводу. Чего ради? Максимум год, и у меня будет отличное содержание. Когда Фотис увидел, что суд приближается, а у него нет ни единого шанса его выиграть, он помчался к врачу и потребовал, чтобы тот любым способом вскрыл ему свищ. Через неделю гной попал в кровь, началось заражение, и Фотис умер. И вместо того чтобы получить содержание, мне пришлось занимать еще, и еще, и еще – и все для того, чтобы прокормить мою дочь! Ах, чего только я не перенесла за эти два года, пока не вышла замуж за Андониса, об этом только я сама и знаю! Стоит ли говорить, что, как только я вышла замуж, все изменилось. Я вернула все, что была должна дяде Ираклису и дяде Стефаносу, выплатила обе закладные на дом, мы снова выписали Мариэтту из деревни, сделали ремонт, купили новую мебель, поместили Принцессу в частную школу, несчастный Андонис даже купил ей пианино за тридцать пять тысяч драхм, так она утомила его своим брюзжанием, что у всех ее одноклассниц есть дома пианино и только у нее, бедняжки, нет. Не говоря уже о тех деньгах, которые этот святой человек потратил на все болезни папы и мамы. Вот почему я согласилась взять Андониса в мужья, пусть даже он был старше меня на двадцать лет. И вовсе не для постели, как недавно посмела заявить эта сучка, когда я сказала ей, что пожертвовала собой ради семьи. Андонис для постели! Господи, спаси и помилуй, в жизни не слышала ничего смешнее!

5

В тридцать четвертом не стало мамы. Она угасла безмолвно, тихо, не столько от рака, сколько от непреходящей тоски и горя из-за падения Диноса. Динос был ее раком. Она умерла, испытав такие страшные страдания, каких мне больше никогда не приходилось встречать – ни до, ни после ее смерти. Иногда меня мучает ужасное предчувствие, что и я умру от этой же болезни. В том же году, не прошло и месяца, как я сняла траур по маме, мне пришлось облачиться в него снова: умер папа. Он не выдержал ее ухода. Он любил ее, пусть даже никак этого не выказывал, обожал ее и только ее, хотя, как говорится, и увивался вокруг каждой юбки.

Мужчины – странные созданья, они устроены иначе, не так, как мы, женщины. Когда женщина любит мужчину, она отдается ему душой и телом, поклоняется ему, как своему божеству, ей и в голову не приходит, что в то же самое время она может переспать с каким-нибудь другим мужчиной. Мужчины – другие. Они могут любить жену, восхищаться ею и одновременно крутить романы с десятком других женщин. Они полны любопытства, все будоражит их фантазию. Такова горькая правда, хотя, как я есть женщина, а не мужчина, мне трудно влезть в их шкуру и осознать это не своим, мужским сердцем. Я понимаю это только разумом, но в глубине души все они кажутся мне чудовищами! Бедный папа!.. У него была светлая душа. Он не просто был воспитанным человеком, какими считается большинство людей. Он был человеком, таким же, как и кира-Экави. Всем, что я понимаю про эту жизнь, я обязана ему и ей.

Вскоре мы потеряли дядю Ираклиса, потом тетю Панайоту, и, наконец, умер Динос. Если я оглядываюсь на эти три-четыре года моей жизни, то не вижу там вообще ничего, только болезни, похороны и панихиды. Но, как ни странно, эти же годы, вплоть до того злосчастного дня, когда заболел Андонис и начался новый этап мучений, были, возможно, лучшими в моей жизни: во всяком случае, они были самыми сытными, такими, что я была избавлена от вечной неизбывной тревоги, что до той поры крепко-накрепко сжимала меня в своих объятиях, не давая ни вдохнуть, ни выдохнуть, даже тогда, когда для беспокойства не было никаких оснований. В те времена не было случая, чтобы летом в выходные мы не отправились в какую-нибудь поездку. А вечеринки и пиры, которые мы закатывали зимой, без повода, просто так, потому что левая пятка зачесалась, помнят до сих пор. Бывает, столкнусь случайно с какими-нибудь нашими знакомыми тех лет – повезло же им, голубчикам, что подумать больше не о чем, – и всякий раз они вздыхают: «Ах, Нина, а помнишь, каких поросят да индеек мы у тебя едали?»

Мои наряды теперь шила не Эразмия, я откопала первоклассную модистку, работавшую в одном из лучших ателье на улице Эрму. Андонис, упокой Господь его душу, купил мне у Систовариса не только две лисьи горжетки, но и потрясающее манто из настоящего каракуля с капюшоном, три персидских ковра, их спустя несколько лет в черные дни Оккупации я продала за несколько банок масла, и мы не только снова выписали Мариэтту из деревни, но взяли и еще одну служанку – она занималась стиркой и натиркой паркета, а я завела себе еще и личную парикмахершу, которая приходила раз в неделю, а также перед всеми праздниками и вечеринками, чтобы уложить мне волосы и сделать маникюр. Все это великолепие кира-Экави уже не застала. Со мной кира-Экави познакомилась в пору тощих коров. Болезнь Андониса подрезала нам крылышки. И мало того, что не было больше подрядов, кормивших нас прежде, – уж в этом-то не Андонис виноват, а все только напряженная международная обстановка и страх перед близящейся войной, охвативший все общество, – из-за своей болезни Андонис был вынужден все больше и больше дел перекладывать на своего жулика кузена, который обдирал его как липку, – и мало было этого, так ровно в тот момент, когда нам нужно было уже и на спичках экономить, чтобы не оказаться на улице, без крыши над головой и куска хлеба, вот именно в этот момент Андонису приспичило изобразить из себя Льва Толстого: под мудрым руководством Эразмии он швырял на ветер фантастические суммы, благодетельствуя все больше недостойным, чем неимущим, закупая мирру с елеем да заказывая всенощные. Я была вынуждена сократить мои личные расходы до минимума, чтобы хоть как-то уравновесить наши траты. Но, к счастью, Бог смилостивился надо мной. То ли сам Андонис прозрел-таки, и понял свою ошибку, и решил вышвырнуть к чертям собачьим Эразмию и всю ее шайку, то ли тому поспособствовало благотворное влияние киры-Экави, которая частенько стала к нам захаживать в то время, но суть в том, что после знаменитой всенощной, во время которой святая Евфимия впала в транс и произнесла речь, как предполагается, на семи языках, все больше мертвых – ассирийском, вавилонском, арамейском и так далее и тому подобное, – у меня вдруг появилось приятное ощущение, будто что-то в нашей жизни изменилось к лучшему. В тот день, когда она вместе с Эразмией пришла к нам в дом, как раз в тот самый полдень, когда мы с Мариэттой, готовясь к празднику, на террасе вытряхивали портьеры, кира-Экави пришла, чтобы поблагодарить меня за гостеприимство. Мне это показалось забавным. Я не только ее не звала, но даже и не заметила среди сброда, вломившегося к нам в дом тем вечером. Примечательно, что в этот ее визит мы и полсловом не обмолвились о всенощной. Беседа все больше вертелась вокруг волшебства и гадания на кофейной гуще. Эразмия – совершенно очевидно, впервые – слушала, как она болтает о колдуньях, и все больше злилась. «Не знала, что ты веришь в этакую чушь, – бросила она ей сурово. – Гаданье на кофейной гуще и карты – орудия дьявола». Кира-Экави на секунду растерялась, однако быстро нашлась и ответила: «Ну, сатана там или не сатана, моя дорогая Эразмия, а иной раз карты правду говорят… Что же до волшебства, так, извини, в это и наша церковь верит, иначе бы против магии не читались заклятия!..» Не иначе как по какому-то волшебству я сдержалась и не покатилась со смеху. Ну, царствие небесное тебе точно обеспечено, добрая женщина, подумала я, тогда я даже имени ее не знала. Что ж, Эразмия, нашлась и на тебя управа!

И тут часы начали отбивать семь. Кира-Экави подскочила как пружина. «По, по, по, батюшки мои! – запричитала она (с тех пор это “по, по, по, батюшки мои” мне предстояло слышать сотни, тысячи раз). – По, по, по! Семь часов! Мой сын меня зарежет! Сижу тут себе, бестолковая, и болтаю о волшебстве. А он сегодня ночью дежурит у себя в газете. И ни за что ведь сам не проснется, пусть хоть все пушки Ликавитоса над ухом стреляют. Ведь всякий же раз нужно его расталкивать, стаскивать с него одеяло, умолять его на коленях, чтобы он оказал мне величайшую любезность и проснулся…» Ага, вот как она его разбаловала! То-то ему теперь не по нраву, когда я не облизываю его со всех сторон. «И нечего тут орать на меня, – говорю я ему иной раз, когда он разражается воплями, – я тебе не мамка, чтобы трястись над тобой, как над маленьким божком, так что давай отвыкай от сладкой жизни под маминым крылом!»

Сейчас, спустя пятнадцать лет, я вспоминаю тот вечер и думаю: до чего все-таки странная это штука – жизнь, и что мы для нее, как не самые настоящие игрушки для секундной забавы. Ну кто бы мог подумать, что, приглашая новую приятельницу заходить почаще – и это только для того, чтобы насолить Эразмии, – я открыла, как говорится, новую страницу в истории моей жизни! «Ну что же, дорожку к нам теперь ты знаешь, – сказала я ей на прощанье, – не жди особых приглашений. Приходи в любое время на кофе». Когда она ушла, я спросила Эразмию: «Как, ты говоришь, ее зовут?» – «Экави», – сухо отозвалась та. «Ну наконец-то ты привела в мой дом нормального человека!» Но Эразмия уже заподозрила неладное, а потому промолчала.

С того дня казалось, будто распахнулись окна в мрачном доме нашей жизни и в них хлынул яркий свет. Сначала кира-Экави редко к нам заглядывала. Но скоро мы стали друзьями не разлей вода. Она раскрывала мне свои тайны и рассказывала свои истории. Жила она по соседству, всего в двух переулках от нас. Быстро-быстро переделывала она домашние дела, после чего отправлялась к нам, где и проводила все свое время. И так как она была не из тех, кому, как моей неблагодарной дочери, по душе весь день сидеть сложа руки, то говорила мне: «Ох, устала я, Нина, сидеть без толку, нет ли у тебя какого шитья, чтобы я его тебе доделала?» Кира-Экави, как и покойница-мама, была портнихой. Может быть, даже лучше, чем мама. Она окидывала тебя взглядом сверху донизу и, не снимая мерок, брала в руки ножницы, ткань и резала. И почти никогда не смотрела модные журналы, а уж если и заглядывала в них, то никогда не переносила модели тютелька в тютельку. Только заимствовала идеи: от одной модели рукава, от другой – воротник и так далее и тому подобное, и в итоге у нее выходило так, что любо-дорого глядеть. Я доставала из шкафа старые платья, которые собиралась отдать, полагая, что с ними уже ничего не сделаешь, но она отрезала здесь, подшивала там, и они выходили лучше новых. Или штопала носки Андониса, который, конечно же, с первой же встречи положил на нее глаз. Когда он возвращался домой и заставал ее у нас, прямо светлел лицом. «Я тебя поймал! – говаривал он ей, – теперь не сбежишь! Пойдем-ка сыграем в пинакль!» Он снова вернулся к своим старым привычкам. Брал колоду, вскрывал ее гармошкой, как заправский шулер, и раскладывал. А поскольку он выигрывал в девяти случаях из десяти, то за это обожал ее всеми фибрами своей души. Смотрел, как на ее лице отображается непередаваемо жалобная гримаска кроткой христианской мученицы, и разражался довольным смехом. Когда били часы, кира-Экави бросала партию на середине и подскакивала кверху. «По, по, по, батюшки мои! Час дня! Сын придет с работы, ребенок из школы, и не найдут в доме ни крошки (Поликсена в полдень ела на работе). Побегу хоть макаронную запеканку сготовлю, все сытно…» Но Андонис обнимал ее за плечи и силой возвращал на место. «Никуда ты не пойдешь, я тебя не отпускаю! Хочешь сбежать от меня, потому что проигрываешь, э? Эй, Мариэтта, слышь меня!» – кричал он Мариэтте. «Ну че те там еще?!» – отзывалась та. Точно как неотесанные деревенщины. Они так в шутку друг с другом общались. «Отнеси-ка, красотуля, еды в дом киры-Экави для ее сына. Дай-ка ей свой ключ, – поворачивался он к кире-Экави, – а ты повесь на дверь записку для мальчика, пусть идет сюда, как только вернется из школы!» И садился и сам писал записку. «Ну уж нет, ребятки, – протестовала кира-Экави, – что же это за дела такие творятся? Вы что это, взяли меня на содержание? Да вы знаете, что мой сын меня зарежет, если вернется и снова не найдет меня дома?..» Однако на следующий день она приходила, жива-живешенька, и говорила: «А что я тебе скажу! Мой сын просто помешался на твоей мусаке! Да что это за загадочная Нина такая, дорогая мамаша, – говорит он мне, – которая готовит такую прекрасную мусаку?» – «Скажи ему, пусть и он придет как-нибудь, пообедает с нами, познакомится с Андонисом», – предложила я ей однажды. Она вдруг стала похожа на испуганного ребенка: «Смеешься? Ты не знаешь моего сына. Ты не смотри, что я так опустилась, не слежу за собой и гроша ломаного за все эти церемонии не дам. Он-то по-прежнему вхож в тот мир, в котором вырос. Если только он узнает, что я штопаю носки Андонису, – все, баста, не видать мне больше твоей гостиной, Нина, как своих ушей…»

Я пыталась представить его по ее рассказам. Но думала об этом человеке не больше и не меньше, чем о любом другом, о ком мы слышим, но которого ни разу не видели. Мне он казался высоким, стройным и, разумеется, не лысым. Мне никогда не нравились лысые мужчины. С давних пор я находила их какими-то отталкивающими.

Мало-помалу я узнала о ее жизни все. Не думаю, что на свете так уж много женщин, которые были бы специалистами в семейной истории своего мужа. Когда мы с Тодоросом поженились, мне казалось, что я вышла замуж за героя какого-то романа, который читала и перечитывала много лет подряд. Его дед был действующим археологом. «Что значит действующим?» – спрашивала я киру-Экави. «А вот что: он ударяет по земле палкой и говорит: “Здесь копайте”. И копали, и находили человеческие скелеты и горшки с золотыми монетами…»

Если судить по фотографии, он был красавцем-мужчиной. Но ее мать, кира-Пиги, не то чтобы была уродиной, но и красавицей ее тоже не назовешь. «И что же это ты не смог стать похожим на своего деда, губанчик ты мой? – спрашиваю я иногда Тодороса в шутку. И, чтоб поддразнить его, добавляю: – Всего-то и смог, что уподобиться своей бабушке-дурнушке!..» Кира-Экави говорила, будто бы главной и чуть ли не единственной причиной, по которой ее отец решил жениться на ее матери, оказалось то, что у той был широкий таз. «Видишь ли, считается, что женщины с широким тазом рожают много детей…»

В этом он был похож на своего деда. И тот и другой хотели много детей – чтобы увеличить численность греческого народа, надо же, наконец, разобраться с турками и осуществить Великую Идею[10 - Великая идея – популярная в Греции во второй половине XIX – начале XX веков концепция, предполагавшая расширение границ Греции до пределов бывшей Византийской империи.], это с одной стороны, а с другой – чтобы насладиться возможностью дать своим детям имена великих древних. Таким образом, думали они, им удастся перекинуть мост над пропастью, зияющей в пространстве между древней и современной Грецией. По их мнению, вся разница между нами – в именах. В конце-то концов. Но надежды ее отца не оправдались. Чрево киры-Пиги было постоянно раздутым, но она с трудом сохраняла детей, подобно некоторым деревьям, что приносят много плодов, но все гнилые. Или она их выкидывала, или они умирали при родах. Да и те, что выжили, все как один – кроме Афродиты – кончили хуже некуда. Ликургоса задавила повозка. Лошадь понесла и сбросила его прямо под колеса. Фемистоклис наступил на ржавый гвоздь и умер от столбняка. Йемена покончила с собой. Ахиллеас умер от туберкулеза.

Ахиллеас был любимцем. Мать любила его, потому что он был самым слабеньким, отец – потому что изо всех детей только Ахиллеас был хорош в учебе, а он горел желанием хотя бы одного сына выучить на археолога. Если верить кире-Экави, Ахиллеас был лунатиком. Но не таким, как все остальные. «Он не поднимался, Нина, по ночам на крышу. Только садился, откидывался на подушки и в кромешной темноте читал вслух свои уроки, решал задачки по математике, поднимался утром и находил их решенными!» («Почему бы и тебе не стать лунатиком, ленивое ты животное, – говорила я своей дочери, – чтобы мне не выбрасывать столько денег попусту на репетиторов!») «Так вот, значит, притаскивал отец домой разбитые статуи и горшки и складывал их у нас на веранде. Мама ворчала: “Ты мне уже весь дом завалил своим мусором!” – вот что она ему говорила. А он – Господи, помилуй его душу – только смеялся: “Ах, дорогая моя женушка, если бы все мужчины были как женщины, а все женщины стали бы похожи на тебя, мы бы до сих пор жили в пещерах. Вот вырастет Ахиллеас, станет он у нас археологом, все их склеит и сделает их такими, какими они были раньше…” Ахиллеас не вырос. Мы потеряли его через два месяца – скоротечная чахотка. И моя мать, поклявшаяся, что если с Ахиллеасом что-нибудь случится, то и она не переживет его больше чем на сорок дней, свою клятву сдержала: через сорок дней не стало и ее!..» – «А с горшками-то что стало?» – «С какими горшками?» – «С горшками, ну, с теми, что твой отец приносил и складывал на веранде?» – «Ах, с горшками!.. Хм!.. По совести говоря, Нина, есть грех, я о них больше ни разу и не вспомнила. Да и кто знает! Наверное, их продала эта стерва Афродита. Видно, и они пошли прахом вместе со всем остальным имением…»

Каждый раз, когда она отдавала хозяину арендную плату, приходила к нам в крайне дурном настроении. «Опять пошла тысяча на ветер. Опомниться не успеешь, и вот опять, здрасте-пожалуйста, первое число. Пошло оно все к чертям. Устала я от такой жизни! Да неужто и в самом деле не заслужила я две собственных комнатки, чтобы не платить каждому негодяю аренду? Чтоб ей пусто было этой, стерве Афродите. Но ничего-ничего, так и знай, придет ее время, и она за все заплатит, и заплатит тем, что ей всего дороже, ей ее шлюшка Эванфия еще покажет… У моего отца – Господи, спаси и помилуй его душу – было не знаю уж и сколько гектаров земли в Амбелокипи. Ты, конечно, и сама помнишь (ну, вот вам и пожалуйста, мой точный возраст во всей его красе), что в то время Амбелокипи был не то что немодным районом, а так себе, пустырь на пустыре, и тамошнюю землю государство продавало за сущие гроши. Мой отец был очень умным человеком. Он предвидел, что рано или поздно, но Афины начнут расти вширь и земля поднимется в цене. Поэтому каждый раз, как у него заводились лишние деньги, он прикупал по одному-два стрема[11 - 1000 м

.]. Но когда умер Ахилл, а вслед за ним и мама, и вся наша жизнь полетела в тартарары, Афродита прибрала отца к рукам – я тогда была уже замужем и жила в Салониках, – и добилась она, стерва разэтакая, того, что он переписал все на ее имя. В один прекрасный день она посадила его в коляску, отвезла к нотариусу и он подписал дарственную на нее. Мы тогда, я и Мильтиад, решили подать иск, чтобы опротестовать дарственную и поделить все на три части, но в последний момент Мильтиад сделал ноги. Не иначе как Афродита бросила ему кусок, по-другому и не объяснишь. Что до нас с мужем, то мы в то время просто купались в деньгах. Кто бы мог подумать, что скоро, очень скоро мы со всем своим благоденствием пролетим, а цены на эти дурацкие пустыри будут расти как на дрожжах. Это уже потом случилось, после Малоазиатской катастрофы[12 - События осени 1922 года, когда после окончания Греко-турецкой войны из Турции были депортированы около полутора миллионов греков, проживавших в Малой Азии. Греки в свою очередь выслали турецкое население Греции.], когда на нас гигантской волной обрушились беженцы, а Венизелос объявил экспроприацию, чтобы построить им бараки. А теперь и Метаксас строит для них дома, ух, турецкое семя, пришли без штанов да нас без штанов оставили, все самое лучшее себе понахватали! И сгинули тогда все имения, и ничегошеньки нам не вернули! Афродита клянется и Богом, и дьяволом, что ей не компенсировали убытки. Но вот хоть режьте меня, я ей не верю. Поверь мне, она не только получила компенсацию, но еще и подсуетилась и продала всю землю до экспроприации!..» И так она ворчала и ворчала, ворчала и ворчала.

Ее отношения с братом Мильтиадисом, несмотря на то что они вместе жили, трудно было назвать сердечными. Мильтиадис был кадровым военным, но Метаксас отправил его в отставку. Он воевал в Сарандопоро, в Бизани, в Сангарио, далее по списку. Большинство своих званий и наград получил за доблесть и мужество. Так что он был – ни больше ни меньше – семейным героем. У нее на комоде стояли два снаряда, которые он привез ей на долгую память с Балканских войн[13 - Две войны – 1912–1913 и 1913 годов. В первой Греция, Болгария и Сербия воевали против Турции, во второй – Греция и Сербия против Болгарии.]. Но в те времена, когда мы с ней познакомились, эти снаряды из свидетельств святых подвигов рода перешли в разряд памятников детским шалостям Тодороса! Когда он плохо себя вел, кира-Экави запирала его в той комнате, где стоял комод со снарядами. Однажды она заперла его и забыла о нем напрочь. Ему приспичило сделать пи-пи, и когда он, покричав, понял, что его никто спасать не собирается, то взял да и написал прямехонько в снаряды. Теперь, когда он стал таким представительным и обстоятельным взрослым господином, мне никак не удается представить его ребенком, да еще и таким озорным. Некоторых людей просто невозможно представить детьми, так же, как видишь каких-то детей и сразу понимаешь, какими они будут, когда вырастут.

Мильтиадис был сторонником Венизелоса. Даже уже и в пору нашего знакомства всякий раз, как разговор устремлялся к политическим пристрастиям брата Мильтиадиса, кира-Экави инстинктивно понижала голос. Не потому, что ему или ей все еще грозила какая-то опасность. Кого в конце тридцатых – в тридцать седьмом, тридцать восьмом – волновало, нравится тебе Венизелос или нет? Скорее она делала это по привычке. Было, видишь ли, время, когда поддерживать Венизелоса было примерно так же опасно, как сегодня быть коммунистом. Вот тогда это точно было не баран чихнул. Однажды папа из-за Венизелоса чуть было не потерял место в университете, как раз тогда, когда Константин только вернулся из ссылки[14 - Константин I (1868–1923) – король Греции из династии Глюксбургов. В 1917 году, после прихода к власти Э. Венизелоса, отправился в изгнание, вернулся в 1920 году. После поражения в Греко-турецкой войне (1919–1922) отрекся от престола.]. Папа тоже голосовал за Венизелоса. Пусть он и не был таким фанатиком, как многие другие, – его в принципе не увлекала политика, но все-таки голосовал за Венизелоса, потому что тот в отличие от прочих бросал пару косточек и беднякам. Хотя в глубине души он был не из тех, кому так уж интересны были чьи-либо предвыборные программы. «Пустомели, – говорил он. – Греция прекрасно бы обошлась и без тех, и без других. Единственное, что в жизни имеет значение, так это быть хорошим человеком, а добиться этого ты можешь только сам. Кто бы там сейчас ни правил, какой бы строй ни устанавливал, есть вещи, которые никогда не изменятся: всегда будут люди и нелюди…» Так вот, когда Кондилис[15 - Георг II (1890–1947) – король Греции из династии Глюксбургов. В 1922-м был провозглашен королем, в декабре 1923-го свергнут республиканцами и отправлен в изгнание. В 1935 году в результате военного переворота к власти пришел генерал Георгиос Кондилис (1879–1936), объявивший себя регентом. Он организовал народный плебисцит, по итогам которого в Греции была восстановлена монархия.] организовал референдум и вернул Георгия на трон, Мильтиадиса выгнали из армии как смутьяна и бунтовщика. В это же самое время кира-Экави вернулась в Афины. Она обнаружила брата погруженным в глубочайшую ипохондрию и без копейки денег – пенсии, которую ему платили, не хватало, как говорится, даже на сигареты, – а потому кира-Экави предложила переехать к ней и жить всем вместе, хотя бы чтобы не платить за жилье. Но, как водится, сначала пошли взаимные упреки, а там и до скандалов рукой подать. Она все просила его взять себя в руки и найти работу, как это уже сделали все его однополчане, но Мильтиадис ее не слушал. Он твердо верил, что вскоре положение дел переменится и его снова возьмут в армию. А до той поры он болтался по кофейням, играл в нарды и шепотом поносил и 4 августа[16 - 4 августа 1936 года военный министр Греческой республики Иоаннис Метаксас под предлогом угрозы заговора совершил военный переворот, распустил все партии и установил диктатуру.], и Метаксаса. Каждый раз, проходя по коридору мимо фотографии Метаксаса, демонстративно плевал на пол. Вот и еще одна причина для грызни. Не потому, что ей так уж дорог был Метаксас, нет, тут было кое-что другое. По-своему в этих вопросах она придерживалась примерно той же позиции, что и мой папа. Да только Тодорос был яростным защитником существующего порядка, и она боялась, как бы однажды он не застал любимого дядюшку на месте преступления и не подрались бы дядя и племянник, и что в таком случае делать кире-Экави?

Но и лень, и ипохондрию, и скверные манеры – все это она ему прощала. Одного только так и не смогла ему простить, что, собственно, и стало причиной их последней битвы: главным преступлением Мильтиадиса была его мания лезть в воспитание Акиса. Кира-Экави не позволяла внуку носиться по улицам и играть с соседскими мальчишками. Она либо сажала его за вышивание, либо шила ему кукол, а он безропотно в них играл!.. Мильтиадис смотрел на этакие дела и грохотал от ярости, все его национальное самосознание восставало против этого. Греческая молодежь, у которой не должно быть никаких других занятий, кроме войны и оружия, играет в куклы. Греки играют в куклы!.. Стоило ли удивляться, что в один прекрасный день он взял да и выбросил все кукольное семейство в мусорное ведро. Что породило чудовищный скандал, вполне достойный таланта Гомера. Кира-Экави пришла ко мне и, клокоча от возмущения, изложила историю событий.

Если судить по фотографии (теперь она висит у нас в гостиной), муж киры-Экави был очень красивым мужчиной и, как и мой дорогой папа, большим щеголем: жесткий воротник, посеребренный галстук, бриллиантовые булавки, он явно не упускал ни одной детали. Как-то, когда мы только-только познакомились, я пришла к ней в гости, и мы рассматривали, как сейчас помню, фотографии, висевшие у нее по стенам. «Красавчик», – говорю я ей. «Хм, таким он был, когда пришел к отцу просить моей руки. Большего модника, чем он, во всем свете не сыскать было. Всегда он одевался лучше, чем мог себе позволить. “Пусть говорит кто хочет, – бывало, смеялся он, – что встречают не по одежке. Где-нибудь, уж и не знаю где, это так, но здесь, в Греции, тебя принимают за того, кем ты выглядишь”. Так вот, вместо того чтобы учиться в университете, куда его отправил старый Лонгос, он напечатал визитные карточки со словом “адвокат” под своей фамилией и убивал время, болтаясь по самым разным местам и флиртуя со всеми хорошенькими и не очень девицами. Дом моего отца стоял в самом верху улицы Айион-Асоматон. Вот будем как-нибудь в тех краях, и я тебе непременно его покажу. На фасадную сторону у нас выходила веранда с двумя кариатидами. Иной раз сейчас я прохожу мимо нашего дома, смотрю на тех кариатид, и слезы наворачиваются. Сколько полуденных часов провела я на той веранде! Полью цветочные горшки, а потом сижу себе в кресле и вышиваю. Яннис жил чуть ниже по той же улице и каждый раз, проходя мимо, бросал мне какой-нибудь комплимент – все эти глупости, которые молодые люди говорят девицам, когда хотят их завоевать. Но я была застенчивой и стыдливой. И в ответ на его комплименты только краснела до ушей и убегала в дом. Им овладело упрямство. Послушай-ка, а эта здесь совсем не такая, как другие. Как-то раз он пришел и попросил меня у моего отца. Но даже и когда мы были помолвлены, я продолжала его стесняться. “Мама, – говорю я однажды своей матери, – не заставляй меня мыть посуду, когда приходит господин Лонгос”. – “И почему же мне не заставлять тебя мыть посуду, когда приходит господин Лонгос?” – “Потому что я закатываю рукава, и он видит у меня родинку на руке и смеется”. – “Ах, глупенькая ты моя девочка, – говорит тогда моя мать, царствие ей небесное. – Если бы ты только знала, бедняжечка, что тебя ждет, когда ты замуж выйдешь!” Такой вот я невинной была, дорогая Нина. И сейчас я иногда сижу и думаю, как жизнь меняет человека, что он из такого вот невинного агнца превращается в чудовище, которым я стала теперь». – «Ну ладно тебе, ладно, – отвечала я ей, – не такое уж ты и чудовище. Тебе больше нравится его изображать. А что изучал твой муж?» – «Юриспруденцию. Но ему не хватило терпения получить диплом. Он начал заниматься работой и разъезжать. Торговля. Вначале мы жили у моей матери. Позже наняли свой собственный дом, напротив Тисиона. Там я и родила всех моих детей, кроме Димитриса. Его я родила в Салониках». – «И зачем вы поехали в Салоники?» – «Потому что Яннису не нравились Афины. Он, видишь ли, был из Сьятисты. Не мог жить в атмосфере старой Греции. Я была, помню, беременна матерью Акиса, он приходит домой вечером, уже за полночь было, стоял январь, и холода были такие, что у тебя дыхание замерзало, так вот, он будит меня, и ни полслова, что да почему, говорит: “Приготовь мне чемодан с какой-нибудь одеждой. Сегодня вечером я отправляюсь с Павлосом Меласом в Македонию. Если эти недоноски болгары думают, что мы им по зубам, они жестоко обманулись!” В то время дела Турции стали совсем плохи, и греки ругались с болгарами, как наследники, наблюдающие агонию богатого дядюшки. “А меня ты на кого оставляешь, Янни? – говорю я ему. – Что будет со мной и с нашими детьми? Что с ними станется, если, не приведи Господь, с тобой что-нибудь случится?” – “Не бойся, – отвечает он, – ничего со мной не случится. Не такой я дурак, чтобы меня подстрелили. Хочу просто приглядеться, что там и как в Салониках. В Афинах хлеба нет…” Обнял меня, поцеловал и уже был готов уйти. Но передумал. Пока держал меня в своих объятиях, одной рукой притушил свет лампы и… ну ты понимаешь, чего хотят мужчины… Таким он был. Может, за это я его и любила. Я уже точно знала, что он – мое божество. Потом он поцеловал Тодороса, который был тогда еще младенцем в люльке, и прямо посреди ночи, да еще в такой снегопад, встал и ушел… Спустя три месяца болгарский комитадзис[17 - Комитадзис – член вооруженных болгарских объединений – комитатов, которые терроризировали население Северной Греции в первые два десятилетия XX века, когда Болгария претендовала на эти территории.] засадил ему в руку штык. Выйдя из больницы, он вернулся в Афины. Пожил с нами месяц и вернулся в Салоники. Взялся за торговлю лесом. Взял подряд на вырубку монастырского леса. Подумывал о покупке собственного корабля, чтобы перевозить древесину. Зарабатывал деньги играючи. Но меня, Нина, меня эти деньги не заботили. Мне не нравилось, что мы живем порознь. Каждый раз, когда он приезжал в Афины, я просила его: “Возьми и нас с собой в Салоники, Янни, я больше не могу жить одна”. – “Бросай эти глупости, – говорит он мне в последний раз. – Забудь об этом. Положение тяжелое. Может начаться война”. И как знал. Не прошло и месяца, как началась Первая Балканская. День за днем я ждала, что он появится или напишет. Но ни слова от Янниса. Ему не нравилось писать письма. Прошло два месяца, прошло три, и я обезумела. Кончено, говорила я сама себе, кончено, потеряла я своего мужа. Или его убили, или какая-нибудь шлюха его от меня отвадила, а это то же самое, как если бы его убили, и что я теперь буду делать, разведенная, с четырьмя детьми? Тем временем я поняла, что снова беременна. Короче говоря, я решилась ехать его искать. Если ты, мерзавец, думаешь, что я так и останусь Экави, которая стесняется закатать рукава, а ты будешь приезжать, делать мне по ребенку и уезжать, так ты жестоко заблуждаешься. Что-то ты слишком далеко зашел, дружок. Теперь ты узнаешь, какова на самом деле твоя Экави. Я тебе сейчас покажу и другую сторону монеты!.. Ноги в руки, и еду во дворец и прошу аудиенции у Софии[18 - София (1870–1932) – королева Греции, жена Константина.]. В то время она еще была наследной принцессой. В указанный час она меня принимает. Целую ей руку и говорю: “Ваше высочество, так-то и так-то обстоят дела. Хочу, чтобы ты отправила меня к моему мужу”. – “Сиди на своем месте, добрая женщина, – отвечает она, – куда ты полезешь с тремя детьми в самое пекло?” Ну, ты понимаешь, что она не точно так говорила, она плохо знала греческий. “А если ты денег не имеет, – говорит она мне, – я тебе помочь буду”. – “Денег имеет, – отвечаю я, – сообщений никаких не имеет, а я прослышала, что туда можно добраться на госпитальном корабле. Но я ходила в Красный Крест, и мне сказали, что все зависит только от вас…” Через два дня я, счастливая и довольная, стояла возле Белой башни! Что тебе сказать, моя Нина, я и сама удивлялась своей смелости. И в самом деле, турок уже погнали, и они убрались восвояси, но напряжение было разлито в воздухе. Наши дельные союзнички болгары с трудом переносили, что им не удалось войти в город первыми. Ежедневно происходили какие-то стычки, ни один человек не осмеливался выйти из дома один поздно вечером. Каждое утро на улицах находили по двое-трое зарезанных и застреленных. Едва мы высадились с корабля, я оставила детей с семейством, с которым вместе добиралась от Афин, и отправилась искать адвокатскую контору Папатанасиу. Я знала, что в Салониках он – самый близкий друг моего. Насилу нашла, захожу – и что я вижу? Нате пожалуйста вам, этот господин, развалился в кожаном кресле, как лавочник! Едва он меня увидел, подскочил с кресла и зашелся от смеха. “Ну богатырь, – говорит он мне. – Приехала! Ха-ха-ха! Правду же я говорил, что ты приедешь! Ха-ха-ха!” Не мог из себя слова выдавить от хохота. “Христо, – говорит он Папатанасиу, – позволь тебе представить мою жену. То, что нужно для того, чтобы выбросить отсюда всех этих ивановых!..” И ни слова, Нина, ни одного вопроса, ни как ты столько времени обходилась, дорогая моя супруга, ни на что кормила детей. Таким он был. В конце концов за это время, кроме лесоторговли, он занялся военными поставками и отложил кое-какие деньги. Я мгновенно взяла его за жабры и заставила купить дом какого-то бея вместе со всей обстановкой. Турки бежали со всех ног и продавали все, что было, за кусок хлеба. В этом доме выросли мои дети. В роскоши. Там были такие вещи, которых я не видела не то что в доме моего отца, но даже во сне… Как ты понимаешь, наш район еще был полон турок. Богатые-то уехали, а бедным куда деваться. Для бедного человека, как говорит пословица, где земля – там и отечество. Но во время Малоазийской катастрофы при обмене населением уехали и они. Надо было видеть их рыдания. Они обнимали нас и целовали. Да, вот эта вот туречня, что столько веков держала нас в рабстве. Но, в конце концов, прожито и пережито. Да и уж говоря по самой правде, турки, которых я знала, были настоящими божьими людьми. Ни один нищий не проходил, чтобы ему не подали милостыню. А ханумы, доброго им здоровья, звали меня по вечерам выпить кофейку и разбрасывали на меня карты. От них и я научилась. И каждый раз мне выпадала десятка пик. “Любопытно, – говорила мне Найредин. Она сидела, скрестив ноги, и курила трубку. – Любопытно. Я не вижу рядом с тобой твоего мужа. Другая женщина ложится в его постель…” Но я смеялась. Мой эгоизм и самовлюбленность не знали границ. Я была абсолютно в себе уверена. И это было моей ошибкой. Все пропускала мимо ушей. Меня это не касается, говорила я. Пусть хоть сто женщин упадет в его кровать. Куда бы он ни пошел, все равно вернется ко мне и к своим детям. Я – царица его дома… И не обратила внимания даже тогда, когда святая Анастасия подняла тревогу, забив в колокола…»

«Как это святой Анастасии удалось поднять тревогу, да еще и бить в колокола?» – спросила ее я.

«Ты не смейся. Вот расскажу тебе всю историю, тогда увидишь как… Как-то раз мой супруг отправил нас на все лето в одну деревушку возле Вальты. Оттуда была родом его мать. Я взяла с собой всех детей, кроме Елены, она точь-в-точь как твоя дочь – завалила экзамены и должна была остаться в Салониках, чтобы ходить к репетиторам. И это ее ни капли не печалило! Она была счастлива, что останется в доме изображать хозяйку и хлопотать вокруг своего папочки. Меня она терпеть не могла, потому что я ее держала в ежовых рукавицах. А его она обожала. В то время еще не было автобусного сообщения. Часть дороги ты ехал на повозке – или на кораблике, но моя Поликсена не переносила моря, – а дальше надо было ехать на мулах. Повозку нам достал Яннис. Мы взяли одноколку. По пути нам встретилась одинокая церквушка, прямо как в песне поется:
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4