Утраченное вчера - читать онлайн бесплатно, автор Ксения Циглер, ЛитПортал
На страницу:
5 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Ты лжешь, – констатировал он, словно вынося смертный приговор. – И лжешь плохо.

– Знаешь что? Мне все это надоело! – я вскочила с кровати, чувствуя, как гнев берет верх над страхом. – Простите, но я не понимаю, чего вы от меня хотите. Спасибо за гостеприимство. Я найду себе ночлег в другом месте. Деньги за этот цирк занесу завтра.

Я направилась к двери, но он был быстрее. Одним стремительным движением он оказался у меня на пути, схватив за плечо так сильно, что я чуть не вскрикнула от боли.

– Осторожнее, – прорычал он, отпуская меня, но не отступая ни на шаг. – Здесь не любят, когда пытаются улизнуть без разрешения. Просто хочу знать, кто ты такая и что тебе нужно на самом деле. Тебе лучше говорить правду, потому что я всегда чувствую ложь.

Его слова звучали как угроза, и я почувствовала себя загнанной в капкан. С трудом сглотнув, я медленно села обратно на кровать, ощущая себя полностью беззащитной.

Джон вернулся к своему стулу, налил себе еще крепкого и, вдруг перестал щуриться. Его взгляд, который только что сверлил меня, смягчился. Он глубоко вздохнул и посмотрел мне прямо в глаза.

Я не знаю, что он там увидел – может, отчаяние, может, искренность, а может, что-то еще, что было скрыто даже от меня самой. Но что-то изменилось. Он больше не выглядел как хищник, готовый разорвать свою жертву.

– Прости, – произнес он неожиданно тихо, – Я перегнул палку. Это… привычка. Работа такая.

Он отвернулся, словно стесняясь своего внезапного проявления человечности.

– Работа? – Спросила я, стараясь скрыть сарказм. – Интересная работа. Я теперь еще больше и больше сомневаюсь, где лучше оставаться на ночь: здесь, или на улице, усыпанной пьяницами.

Джон медленно повернулся обратно ко мне, его лицо снова стало непроницаемым.

– Ты права, – произнес он, словно признавая очевидный факт. У меня такая работа, что ночи на улице могут показаться тебе детским утренником. – Но я не предлагаю тебе оставаться здесь из милосердия. Он сделал паузу, давая мне время обдумать его слова. – Улица – это всегда риск. Здесь, по крайней мере, я могу гарантировать, что с тобой ничего не случится.

Его слова звучали как предостережение и угроза одновременно. Я понимала его мотив – в этом городе никому нельзя доверять, особенно незнакомке, внезапно появившейся на пороге с фотографией брата, которого никто не видел. Я не знала, чем он занимается, но чувствовала, что он замешан во что-то опасное. Но с другой стороны… куда мне идти? Я не знаю ни этот город, ни его законы.

И почему-то я чувствовала, что он знает моего брата. Не то чтобы он признал это, но было что-то в его взгляде, в его вопросах… он что-то скрывал. И я почему-то знала, что он может мне помочь.

Я неловко откашлялась, стараясь скрыть дрожь в руках. Посмотрела на стакан с налитым глинтвейном, словно ища в нем ответы. Резко схватив его, я поднесла к губам. Сделав пару слишком больших глотков, я почувствовала, как обжигающая сладость опаляет мое горло. Воздух перехватило, и я подавилась, закашлявшись.

Джон лишь слегка приподнял уголки губ в легкой, почти незаметной ухмылке.

– Так что вы хотели бы обо мне узнать?

– То, что можете рассказать, – ответила я, и Джон усмехнулся, словно в моей уклончивости он видел что-то забавное.

– Война и вправду была тяжела для всех, – сказал он, откинувшись на спинку стула. – Я участвовал в сопротивлении.

Услышав это, я невольно выпрямилась. В самом начале их движения они использовали антифашистскую пропаганду, разведывательную деятельность в пользу союзников, забастовки, саботаж, диверсии.

– По мере роста движения, – взгляд Джона стал холодным, – меня привлекли к одной операции. Меня направили в Прагу, где мы совместно с британскими спецслужбами готовили устранение Р. Гейдриха – фактического правителя оккупированной Чехословакии. – Он помолчал, встретившись со мной взглядом. – Гейдрих был воплощением страха. Его устранение стало бы не просто ударом – это был бы знак для всех: сопротивление живёт. У меня были навыки в логистике и координации, поэтому я отвечал за прикрытие: места встреч, передачу информации. Сам акт – дело спецотряда. Но без нашей работы операция была бы невозможна.

Его рассказ звучал словно выдержка из исторической книги, но в его глазах я видела отблеск пережитого, понимание истинной цены этих событий. Он продолжал сопротивление, иногда вступая в бои до сорок пятого года. После окончания войны он решил переехать в Америку и вести свои дела, открыть бизнес, на котором он и стал знаменит в Манхэттене.

Он открыл свое казино. Казалось бы, после слов “свое казино” я могла остановиться, представить себе блеск и роскошь, но нет. Он еще имел этот бар-мотель, ресторан, в который он обещал меня сводить и куда приезжают политики на рабочие и внерабочие встречи. Но что меня действительно поразило, так это то, как он со всем этим справляется один. В его словах звучала уверенность, и он действительно казался человеком, способным контролировать все, что попадало в его поле зрения.

– Всё это… невероятно, – не смогла удержаться я. – Но как вам удаётся держать всё в одиночку?

– У меня есть помощники, – сказал он, растягивая слова. – Достаточно, чтобы всё работало.В ответ – лишь короткий смешок. В его глазах мелькнуло что‑то вроде: «Какая наивность».

Я не стала акцентировать на этом внимание. После долгой дороги я мечтала лишь о покое.

На пороге он задержал мой взгляд. Его глаза будто сканировали меня, выискивая что‑то.

Чёрные волосы, зелёный взгляд – и этот строгий костюм, под которым белела рубашка. Он сидел на нём как влитой, подчёркивая стройность и силу. Я невольно задержала взгляд на его плечах.

– До свидания, Джон, – наконец сказала я, словно освобождаясь от невидимого напряжения, которое висело между нами.

– До свидания, Азалия, – ответил он, и дверь за ним тихо захлопнулась, оставив меня наедине со своими мыслями.

Не переодеваясь, я упала на диван – дорога выжала все силы. Глаза закрылись сами, и сон поглотил меня целиком. Но даже в этой тьме я чувствовала: он смотрит. Как будто так и стоял у двери, не отводя взгляда.

Якоб: 1942 год.

Еще недавно мы с Азой сидели одни в этой сырой, холодной камере. В тюрьме, где пахло плесенью и страхом. Я так и не понял, почему нас оставили там одних. Аза пыталась быть сильной, рассказывала мне какие-то сказки, но я видел, как она дрожит.

Потом пришли. Один – высокий немец в форме, с глазами, как два кусочка льда. Другая – женщина в белом, вроде медсестры или доктора, с добрыми, но очень грустными глазами. Они забрали меня. Я кричал, звал Азу, но меня вывели прочь. Я думал, что все, это конец. Но они привели меня обратно к маме и папе. Мама заплакала, обняла так крепко, словно боялась, что меня сейчас снова отнимут.

И вот мы здесь, едем. Нас всех посадили в один вагон. Мы ехали в теплушке. Ну, так взрослые ее называли. На самом деле, это был просто товарный вагон, набитый людьми, как сельди в бочке. Куда мы ехали, никто толком не знал. Мама крепко держала мою руку, а ее ладонь была мокрой от слез. Она все время плакала с тех пор, как нас увезли из Смоленска.

В тот миг весь мир словно съежился до размеров моего сердца, где билось только одно слово: Аза. Почему они нас разлучили? Где она сейчас? Холодно ли ей? Кто ее накормит? Я видел ее перед собой, как будто она стояла прямо здесь, передо мной: одна, среди чужих лиц и громкого стука колес. Слезы подступали к горлу, но я их глотал. Мужики говорили, что мальчишкам плакать не пристало. Внутри было пусто, только скребло от страха за Азу. Как такое вообще могло случиться? Будто кто-то схватил наш дом и перевернул его вверх дном, а я стою и не понимаю, за что хвататься.

– Почему нас забрали, мам? – спросил я. Наверное, глупо спросил, но мне было страшно, как никогда в жизни.

Мама вытерла глаза мокрым платочком и тихо сказала: – кто-то выдал. Кто-то сказал, что папа помогал людям. Что он был в каком-то подполье.

Папа опустил голову, как будто признался во всем. Ему было стыдно перед нами, перед мамой, перед Азой… и передо мной. Но папа не виноват! Он хороший! Он всегда помогал всем.

– Папа не виноват! Папа – герой! – крикнул я, хотя и сам толком не понимал, что случилось.

Папа положил свою большую руку мне на коленку. У него руки всегда были шершавые, как будто из наждачной бумаги сделаны.

– Сынок, прости меня, – тихо сказал он, и голос у него дрожал. Я не выдержал и кинулся к нему обниматься. Маму тоже обнял. Мне было все равно, что вокруг чужие люди. Главное – быть с ними, чтобы они не боялись. Поцеловал их обоих и прижался к ним. Я буду их защищать! Я не дам никому их обидеть!

В горле пересохло, как будто я целый день в песочнице играл. Мы даже воды не успели взять с собой. Ничего не успели… Будто нас всего лишили.

И тут я увидел их. Женщину и девочку, они сидели напротив. Девочка примерно моего возраста, может, чуть помладше. Она грызла булку, а рядом стояла бутылка с водой. Полная! Я не мог отвести от них глаз. Булка эта… она, наверное, была вкусная. А вода… это же как глоток жизни! Как будто можно напиться и сразу все забыть: и про тюрьму, и про немцев, и про Азу…

Я подошел к женщине, как будто заблудился в лесу и искал дорогу.

– Здравствуйте, – прошептал я. Надежда теплилась во мне. Может, она поможет? Она посмотрела на меня внимательно, и в глазах у нее сразу что-то такое появилось… Жалко ей стало, наверное.

Она кивнула.

– Не могли бы вы дать мне водички? – спросил я. – Нас посадили в поезд, и ничего с собой не разрешили взять. А пить хочется, жара в вагоне. – Я старался говорить как можно вежливее, но голос все равно дрожал.

Она снова на меня посмотрела, а потом взглянула в сторону, откуда я пришел, – где сидели мои родители.

– Сейчас, – сказала она и полезла в свою сумку. Достала бутылочку с водой и три булки. – На, поешь сам и маме с папой отнеси. И папе своему спасибо скажи, – добавила она, улыбаясь.

Я сначала не понял, за что папе спасибо говорить? Но потом все мысли из головы вылетели. Схватил булки и воду, поблагодарил женщину и побежал к маме и папе.

Мы поели, попили. Жажда ушла, сил прибавилось, и я уснул. Мне снился наш дом, Аза, солнце в окно светит… Я спал почти всю дорогу. Делать было нечего. Поезд катился, катился, как длинный змей, и конца-края не было.

Проснулся я оттого, что за окном показались знакомые дома. Может, мы приехали? Сердце забилось чаще. Я решил подойти к той девочке, с которой мама этой женщины. Она, когда увидела меня, снова улыбнулась. Улыбка у нее была добрая-добрая.

Я подошел к ним, будто потерявшийся щенок, и присел рядом.

– Здравствуйте, – сказал я женщине. – А тебя как зовут? – спросил я девочку.

– Оля, – ответила она.

– А я Якоб.

– Скажите, пожалуйста, куда мы так долго едем? – спросил я, глядя в окно. Там мелькали какие-то леса, поля, деревни, но все такое незнакомое…

– Думаю, в Польшу, – ответила женщина.

Ее слова прозвучали как приговор. Внутри все похолодело. Польша? Зачем нас туда везут? Это как будто кто-то вдруг бросил мне в голову огромный камень, и от него полетело еще больше мелких, непонятных вопросов. Мир стал таким запутанным, как клубок ниток, в котором никак не разберешься.

И тут я задумался: а за что арестовали эту женщину и Олю? Почему они здесь, с нами, в этом поезде, который везет нас в никуда? Может, они тоже попали в беду, как и мы?

Оказалось, они были еврейками. Мой папа помог ее мужу достать липовые бумаги, чтобы тот мог уехать воевать за свою землю. Но эти нацисты, как волки, добрались и до Смоленска. И вот, Олю и ее маму забрали. Все было так перепутано, так страшно и непонятно. Я был слишком мелким, чтобы все это уложить в голове. Просто чувствовал, как внутри растет страх.

– Скорее всего, нас повезут на работы, – сказала женщина.

На работы? Я еще ребенком был, но уже помнил, как мама заставляла Азалию убираться в доме. Она все время ныла, что это “эксплуатация детского труда”. Вот оно как, значит? Будут заставлять работать? Я – еще ладно, я сильный. Но Оля? Она же такая маленькая, хрупкая. Что она сможет сделать? В голове сразу полезли картинки: какие-то цеха, грязь, люди, которых бьют… Стало очень страшно.

Я уснул прямо на коленях у мамы. Устал очень – и от дороги, и от того, что все время думал…

– Якоб, просыпайся! – разбудила меня мама. – Приехали!

Я сразу вскочил. Радость аж расплескалась во мне! Приехали! Значит, выберемся из этой теплушки, выберемся из этого кошмара.

За время поездки мы с Олей стали как брат и сестра. Она такая тихая, спокойная, но глаза у нее – как у взрослой: мудрые и грустные. Я хотел ей сказать, что мы приехали. Но тут мама Оли, я так и не запомнил ее имени, схватила меня за руку.

– Якоб, ты сильный, у тебя все будет хорошо. А я… я уже не молодая. Пожалуйста, если со мной что-то случится, береги Олю. – Она шептала прямо мне в ухо. Голос у нее дрожал, в нем столько тоски было…

Сердце сжалось от ее слов. Вспомнились мне слова Азы. “Ты должен быть сильным, Якоб, всегда!” Как же я по ней скучал! Где она сейчас? Что с ней? В животе заныло от боли, но я улыбнулся женщине:

– Что бы ни случилось, Оля, – сказал я, и повернулся к Оле. – Я тебя защищу!

Сам не верил своим словам, но знал – должен сказать. Должен дать ей надежду, даже если сам понятия не имел, что будет дальше.

Двери вагона грохнули, открылись. Солнце ударило в глаза. Вышли мы на перрон. Я сразу обалдел – столько немцев сразу я никогда не видел! Стоят кучей, разговаривают, морды у них – хоть святых выноси. Я схватил маму за руку, а Оля – за руку своей мамы. Нас всего пятеро: мы, да Оля с мамой. Одинокие, потерянные, среди этой толпы.

И тут мы увидели ворота. Огромные, железные, а сверху – колючая проволока. Фу, аж мороз по коже! Страшно стало. Вокруг все суетятся, паникуют. Я крепко сжал руку Оли. Надо держаться вместе, иначе никак.

И тут немец – главный, наверное, – закричал на всех. Орал, чтобы чемоданы подписывали и оставляли. Говорил, что нас “помоют”, “от вшей избавят”, и чемоданы “отдадут обратно” для “заселения”. Мерзко орал. Как эти ворота, которые захлопываются и больше не отворятся. Как будто мы и не люди вовсе, а вещи, которые надо помыть, почистить, разложить по полочкам. Никто не спрашивал, чего мы хотим. Никто не спрашивал, чего мы боимся. Мы стали просто цифрами, которые надо расставить по местам.

Оля с мамой оставили свой чемодан, а нам нечего было оставлять. У нас и чемодана-то не было.

Нас заставили встать в очередь, чтобы “зарегистрировать личность”. Как будто мы не люди, а какие-то игрушки! Сначала папа, потом мама, потом я, а за мной Оля со своей мамой. Очередь двигалась еле-еле, как улитка по песку. Солнце жарило нещадно, а в животе урчало от голода. Пить хотелось ужасно.

Когда до папы дошла очередь, я увидел какого-то мужика в полосатой робе, как у моряков. Только роба какая-то грязная и страшная. В руках у него была игла, а на столе – чернила. Чего он задумал?

Папа сел на стул. Ему сказали закатать рукав пиджака и вытянуть руку. И этот мужик взял иголку и начал тыкать папе в кожу. Получился какой-то номер.

– Теперь это и будет наша личность, – сказала мама тихо-тихо.

Голос у нее был совсем без сил. Я не понял, как номер может быть личностью? Номер – это просто номер, как в тетрадке. Он же ничего не значит! А тут, в этом жутком месте, этот номер – это как будто вся твоя жизнь.

Когда мне делали татуировку, было страшно больно. Иголка тыкала в кожу, как будто кто-то резал ножом. Вспомнилась Аза. “Если больно, Якоб, – всегда говорила она, – дуй! Помогает!” Я так и сделал – сжал зубы и дул. Кулаки тоже сжал и закрыл глаза. Чуть не заплакал. Но я же сильный! Я как маленький рыцарь, который терпит боль. Терпел, чтобы этот злой дядька не увидел, что мне больно. Я хотел быть как каменный, чтоб ничего не чувствовать.

Мне сделали татуировку с моим номером. Иголка колола и колола, и никакой это был не рисунок, а просто грубая царапина. Я помню, как мы с пацанами во дворе играли, и все говорили, что когда вырастут, то наколют себе настоящие татуировки – большие, красивые. А у меня теперь эта… Кривая, как будто ее лялька нарисовала. Зато я первый из всех ее сделал! Получился как будто взрослый. Но это совсем не та взрослость, о которой мы мечтали.

Нас построили в шеренгу, как овец перед тем, как их поведут на убой. Немец что-то говорил, а переводчик переводил на русский. Голос у него был такой, что аж мурашки по коже, и слова – будто зимний ветер, холодные-прехолодные.

– Сейчас вас построят в две колонны. Кому я скажу идти налево, идите налево, а кому направо – те направо. Детей, которым нет четырнадцати лет, мы отправим отдельно от родителей. Те, кто сможет работать, будут работать, а если кому-то будет плохо, можете обратиться в наш лазарет.

Эти слова прозвучали как приговор. На какую “работу”? Я сразу представил себе, как меня заставят таскать что-то тяжелое, как за мной будет следить какой-то злой дядька… А что такое “лазарет”? В голове мелькнуло: может, это там, где лечат? Или там, где… умирают? От этих мыслей в животе стало так страшно, что я чуть не закряхтел.

Когда он сказал про детей, все родители как с ума сошли! Завопили! Это был такой крик, будто у них отрывают самое дорогое. Вопль отчаяния, вопль боли, вопль любви – всё вместе.

– Нельзя разделять детей! Нельзя! – кричали они, но немец только отмахивался, как от назойливых мух.

И я не выдержал. Сдержанность моя лопнула, как тонкая ниточка. Слезы сами хлынули из глаз. Я не хотел уходить от мамы и папы! Не хотел оставаться один в этом страшном месте. Я так хотел чувствовать их тепло, их защиту, знать, что они рядом. Но я понимал – они меня не удержат. Я был как маленькая птичка, которую вырвали из гнезда.

Наши с Олей родители крепко обняли нас, словно пытаясь своими телами защитить от надвигающейся беды.

– Дети, если вас спросят, говорите, что вам четырнадцать, – папа говорил так тихо, что я едва расслышал, а в голосе у него была такая тоска и мольба…

– Но мне же двенадцать, – прошептал я, всхлипывая.

– Ничего. Говорите, что вам четырнадцать. Стойте на своем. Даже если не поверят, говорите, что вы сильные и можете работать, – папа крепко, резко обнял меня.

Эти слова ударили меня, как будто током. Я не хотел врать, не хотел притворяться взрослым. Но я понимал – это, может быть, поможет. Ах, где же моя Аза… Вдруг я вспомнил ее. Ее яркую улыбку, ее звонкий смех, ее добрые глаза. Она была как солнечный лучик, который согревал меня. Как же я хотел, чтобы она была здесь, чтобы поддержала меня, сказала, что всё будет хорошо. Но она была далеко, и я даже не знал, увижу ли я ее когда-нибудь снова.

Немец, как будто злой бог, ходил и решал, кому куда идти. Спрашивал возраст и номер, и махал рукой – типа, иди туда, иди сюда. Старики, все согнутые, седые – налево. А те, кто помоложе, кто еще хотел жить – направо. Эти две колонны были как две дороги – в никуда и… к работе, которая, может, станет последней в жизни.

В этой толпе, где все толкались и плакали, я увидел маму Оли. Она стояла, как будто вросла в землю. Плечи опущены, спина чуть согнута. Как будто несла что-то тяжелое. Я глянул на ее пальто, и тут меня осенило – у нее живот круглый! Она же… беременна!

Немец подошел к ней, как будто к вещи. Посмотрел равнодушно на живот, махнул рукой – налево. Мама Оли пошла, как кукла, которой сказали куда.

Потом очередь дошла до Оли.

– Сколько тебе лет? – спросил немец. Голос у него – как будто льда в глотку насыпали.

Он смотрел на Олю, как будто она просто номер. Не видел, что она человек.

– Четырнадцать, – ответила Оля. Голос дрожал, но она держалась.

– Врешь? – бросил немец. Глаза как у волка – смотрят прямо в душу.

– Нет! Я работаю в ателье у мамы, шью носки и фартуки. Мне четырнадцать! – Оля кричала, как будто хотела убедить не только немца, но и саму себя.

И немец махнул рукой – направо! Как будто отшвырнул ее. Ему все равно. Оля просто винтик в этой жуткой машине войны.

Оля глянула на маму, и они оказались в разных колоннах. Между ними – стена. Стена боли, стена отчаяния. Оля не выдержала.

– Я хочу к маме! – закричала она.

Немец схватил ее за руку – как будто стальной клешней. Оля заплакала, вырывается, мама бежит к ней… И тут немцы ударили ее по лицу! Ужас! Мама упала. Любовь, что их соединяла, – разорвана на куски!

Немец подошел ко мне. Спросил, сколько мне лет. Я, чтоб и его, и себя убедить, говорю: – Четырнадцать!

Он махнул рукой – направо! Мы с мамой и папой вместе! Но мама Оли осталась слева. Зачем? Почему ее туда?

Левая колонна пошла, как корабль в тумане. Оля смотрела на маму, а слезы ручьем по щекам. А мама… Улыбалась! Улыбалась сквозь слезы. Она хотела, чтоб Оля запомнила ее улыбающейся! Хотела дать ей частичку жизни. Чтоб Оля выжила. Чтоб помнила, что мама – всегда с ней, даже если они порознь.

В этой улыбке – столько любви, столько силы, столько надежды…

Я взял Олю за руку. Словно хотел защитить от этого ледяного ветра. Я должен ее защищать. Я обещал ее маме. Я обещал ей. И теперь мне так страшно. Я был совсем маленьким, а на плечи свалилась огромная тяжесть. Я должен. Я должен дать ей надежду. Я должен ей жить. И я буду стараться. Я буду стараться изо всех сил.

Время тянулось, как будто в смоле застряло. Дни превращались в недели, недели – в месяцы. Мы с папой жили в бараке – здесь их так называли. Тысячи таких же, как мы, заключенных, ютились вместе, делили тесноту и отчаяние. Кормили нас мало, один-два раза в день, как птиц в клетке. Каждая ложка супа – на вес золота. Каждый кусок хлеба – как надежда. Мы ели, чтобы жить, а не чтобы наесться. Хотелось выжить в этом аду.

Оля с мамой жили в другом бараке, на другом конце лагеря. Виделись только на работах, да иногда на обеде. Папа работал, таскал камни и бревна. Без передышки. Как будто Атлант, который небо на плечах держит. Он делал лагерь больше – строил свою тюрьму. Потом его сделали “татуировщиком”. Это было ужасно – клеймить людей, как скот, чернилами отчаяния. Папа не хотел, но… куда деваться? Ему давали больше еды. Он делился. Со мной, с мамой, с Олей. Каждый кусочек – с горчинкой. Но еще с любовью. Любовью отца. Даже тут, в аду.

Он был как дерево. Выросшее в пустыне. Выживал корнями – глубоко в земле. Он был нашей опорой. Его любовь – наше солнце в этом мраке.

Я иногда воровал кожуру от картошки, чтоб хоть что-то поесть. Но мне повезло – повар попался добрый. Он тоже что-нибудь давал мне. Как будто частичку своего сердца отдавал.

Он был как маяк в этом темном море. Надежда, что еще не все потеряно. И я цеплялся за эту надежду.

А потом… Повара не стало. На следующий день его уже не было. Сказали – умер.

Зима пришла. Холодная, страшная. Как ледяной дракон, который все тепло проглотил. Я боялся, что не выживу. Что она меня заберет. Мама заболела. Наверное, от тех, кто в лазарете. Лицо у нее стало бледное, глаза потускнели. Я видел, как она слабеет. Папа тоже похудел. Хоть ему и давали больше еды. Он почти все отдавал нам. Как дерево, которое все соки отдало, чтоб спасти свои плоды. Мне было очень больно за маму и папу. Сердце рвалось на части от беспомощности.

Я хотел быть сильным! Хотел стать взрослым. Хотел их защитить! Но я был только ребенком. Молился, чтоб они выжили.

Прошел год. Как песчаная буря. Все засыпало пеплом. Снова зима. Холодная, злая. Папа совсем плох. Лежал в лазарете. Слабый, подавленный. Мама за ним ухаживала. Она тоже болела. Силы таяли, как снег.

Их жизнь висела на волоске. Я чувствовал себя ничтожным. Перед этой судьбой. Внутри росли страх и… надежда. Что они выживут! Что победят болезнь! Что снова будут жить!

А потом… Как гром среди ясного неба… Человек из лазарета сказал… Мама и папа… умерли. Умерли вместе. Не выдержали. Не пережили этот ад. Этот холод.

На страницу:
5 из 6