В зале все ахнули. Все будто ослепли и онемели от её совершенной красоты. Зал, переполненный мужчинами, походил ныне на тот самый, знаменитый Ареопаг, перед которым когда-то разделась Фрина. Каждый из этих мужчин глубинно знал, что ему посчастливилось увидеть самое совершенное божье творение. Женщину немыслимой красоты. Линии её обнаженной фигуры были настолько идеальны, что даже у самых строгих критиков не нашлось бы ни единого слова, могущего усомниться в совершенстве её природы.
Он ахнул вместе со всеми, а после широко распахнул глаза, стараясь втянуть в себя её божественный образ, навсегда запомнить его, чтобы потом много раз его рисовать.
По памяти…
В ней было то, что художники и поэты именуют «воплощенной женственностью».
Он внимательно смотрел ей в лицо. Он ожидал увидеть робость или девичий стыд, но тщетно. Вместо этого он увидал её победную, самую прекрасную в мире, обворожительную улыбку и шалые зеленые очи, которые с вызовом и бесстыжим сладострастием смотрели ему прямо в душу.
Париж, Монмартр. Октябрь 1928 г.
– Это и есть твой «Национальный торт»? – чуть запыхавшись, спросил я, преодолев последнюю ступеньку перед смотровой площадкой базилики Сакре-Кёр (Basilique du Sacre-C?ur).
– Именно! – с радостью отозвался Алекс, потирая уставшие ноги. – Всё-таки нам нужно было ехать на метро и начать экскурсию от Бланш (Blanche).
– Ничего, зато хоть немного размялись. Вот уже два дня, как я только и делаю, что фланирую от одной своей французской тётушки к другой и поглощаю несметное количество пирожных и круассанов. Если я задержусь в Париже на целый месяц, то мне придётся перешивать все свои штаны.
– Ох, уж об этом ты не переживай. Здесь какой-то иной воздух. Я редко встречаю в Париже полных людей, хотя французы поглощают много хлеба и багетов, пьют вино и вообще не дураки в плане всяческих кулинарных изысков. Каждый второй парижанин является матерым чревоугодником. Я бы всех их обязал исповедоваться именно в этом грехе, – хохотал Алекс, обнажая полоску белоснежных зубов.
На смотровой площадке Сакре-Кёр, словно на ладони, простирался весь Париж. По- летнему голубое небо со стайкой ватных облаков, светлые дома одинаковой высоты – город казался белым, по-настоящему белым, с изысканными фасадами зданий, роскошными мансардами и тонкой вязью чёрных ажурных оград. Холм утопал в зеленых и золочёных кронах платанов, вязов, резных каштанов и клёнов. Вдалеке, меж улочками, виднелась оранжевая и даже багровая листва. И всё вместе делало этот вечный город похожим на яркую открытку, испещренную солнечными бликами.
– Ты знаешь, теперь я понимаю, почему Импрессионизм зародился именно во Франции, – выдохнул я.
– Почему? – Алекс неизменно улыбался, глядя на меня голубыми, как парижское небо глазами.
– Алекс, твои любовницы часто говорят тебе комплименты о глазах?
– Я тебя умоляю, Борис. Давай ты не станешь спрашивать меня о моих любовницах.
– И всё-таки.
– Полина сказала, что глазами я похож на Есенина.
– И ты наверняка обиделся? Или наоборот?
– Нет, с чего мне обижаться? Я не настолько тщеславен.
– Ну-ну… Тебя, графа по происхождению, сравнили с пиитом из простолюдинов?
– Не юродствуй, Борис. Есенин был гением, самородком из крестьян, – с лёгкой улыбкой отвечал мне друг. – Если бы ты знал, как я грущу по России, читая именно есенинские строки.
Выражение его глаз изменилось. Я присмотрелся к Алексею. За те пять лет, что мы не виделись, он сильно возмужал. Передо мной теперь стоял вовсе не златокудрый юноша, тот юноша, каким я помнил его со времени нашей последней встречи. Он был одет в великолепный твидовый костюм, пошитый по последней французской моде. Его приятные и мягкие черты оттенял фетр дорогой шляпы от капитана Молино[5 - Эдвард Молино – британский модельер, работающий в Париже, основатель модного дома собственного имени.]. Тонкие пальцы, унизанные двумя изящными перстными, сжимали костяной набалдашник длинного черного зонта.
– Как же я раньше не замечал этого, Алекс? Ты и вправду похож чем-то на Есенина.
– Да, вольно тебе дурачиться. Куда нам до ваших Мефистофельских профилей. Кстати, здесь, на берегах Сены, полно златокудрых молодых людей. Но ты отвлекся. Что ты там сказал об импрессионизме?
– Я сказал, что вполне себе понимаю Моне и Мане, Ренуара, Дега, Писсарро, Сислея, Ван Гога, Гогена и иже с ними. Если бы я от рождения был наделён художественным талантом и жил во Франции, то наверняка стал бы одним из них. Я смотрю на Париж сквозь веки прищуренных глаз и вижу этот город, как и они. Он весь в искрах, бликах, тонах, полутонах и валёрах. Здесь невозможно писать иначе.
– Я отведу тебя на площадь этих сумасшедших, вглубь Монмартра, – улыбался Алекс. – И ты увидишь там не только импрессионистов. Там иногда встречаются и иные техники художественного письма.
В ответ я кивнул.
– И потом это лукавство, говорить, что ты не художник.
– С чего это?
– А с того, что настоящий писатель обязан быть в душе художником. Иначе он вовсе не писатель.
– Вот тут я с тобой полностью согласен. Надо уметь рисовать словами, как это делали великие классики.
– Возьми нашего Бунина. Чем он не великий художник?
– Мне нечем тебе возразить.
– А Гоголь, а Лев Толстой, а Чехов, наконец?
– Мда…
Вдоволь налюбовавшись прекрасным видом на «город влюбленных», я обернулся на базилику Сакре-Кёр.
– А всё-таки, вы, французы, удивительно неблагодарный народ. И чем вам не угодил этот великолепный собор, что вы его окрестили «национальным тортом»?
– О, его еще называют «Белым слоном», а Эмиль Золя незадолго до смерти обозвал сие творение «всеподавляющей каменной массой, доминирующей над городом».
– Да уж…
– Он и многие его современники считали, что сей храм построен в псевдовизантийском стиле, чуждом традиционному облику Парижа и идеалам Великой французской революции.
– Я плохо разбираюсь в архитектурных стилях, друг мой Алексей, но могу сказать одно, что мне этот белый исполин вполне себе по душе.
– Да и мне тоже, – хохотнул Алекс. – Борис Анатольевич, ты не против, если я, хоть пять минут, побуду в роли заумного гида и сообщу тебе о том, что по древнему преданию именно на этом месте язычники обезглавили первого епископа Парижа Сен-Дени, проповедавшего христианство до последней капли крови. Легенда гласит, что после казни Дени взял в руки собственную голову и шёл так, прямо с ней, а голова во время всего пути читала молитву Всевышнему, ровно до тех пор, пока Дени не упал замертво.
– Да уж, впечатляет, – отвечал я, рассматривая резные стены и купола Сакре-Кёр. – Да и вообще этот белый камень на фоне голубого неба – зрелище, сражающее наповал. По контрасту напоминает Тадж-Махал.
– Кстати, ты обещал мне рассказать о своем путешествии в Ост-Индию.
– Конечно, расскажу чуть позже. Путешествие было весьма занятным, если бы не моя внезапная болезнь. Я заболел там, Лёшка, банальной, но неожиданно чудовищной для меня лихорадкой. И чуть не отправился из-за неё к праотцам. Но об этом после.
– И как же тебя, Борька, угораздило? – с сочувствием проговорил Алекс.
Мы стояли напротив входа в базилику.
– Зайдем внутрь?
– Тебе хочется? Там сейчас, наверное, идёт служба.
– Давай чуть позже. Или в другой раз. Мне не терпится поскорее попасть на Тертр (Place du Tertre).