
Психея

Лёля Крымова
Психея
Ледяная Королева
Кровь капала на мраморный пол. Изольда стояла в туалете, прислонясь к стене, ладонь впивалась в низ живота, словно пыталась удержать невозможное.
– Изольда? Иза! – донеслось из-за двери. Голос Тани, её подруги, единственной, кто знал про беременность. Голос сдавленный, но резкий от тревоги.
В унитазе плавал алый сгусток – что-то маленькое, бесформенное, напоминающее раздавленную вишню – то, что минуту назад ещё было частью её, а теперь стало просто биологическим материалом, отходами, чем-то, что нужно смыть. Изольда нажала на слив. Вода унесла всё мгновенно – будто и не было.
– Всё в порядке, я… – сказала Изольда, но голос дрогнул, треснул, надломился, подвёл её. Проклятый голос.
– Открой! Сейчас же! – Таня рванула ручку запертой двери. – Иза, что там?! Открой!
Изольда нехотя подчинилась приказному тону. Хотя почему нехотя? Где-то на дне души внутренний ребёнок – тощая конопатая девчонка, – ждала, что её пожалеют, прижмут к груди. Тонкие пальцы Изольды, обычно такие нервные и быстрые, неуверенно нащупали щеколду. Таня распахнула дверь. Увидела. Замерла на мгновение. Глаза, лукавые и смеющиеся – скользнули вниз: алая лужа между ног, бледные, почти сизые пальцы, вцепившиеся в ободок унитаза.
– Ох, ё-моё, – выдохнула подруга, рука сама потянулась к Изольде, но остановилась в воздухе, не решаясь прикоснуться. – Твою ж мать… Всё будет хорошо! Слышишь?
Таня побледнела так, что веснушки на носу выступили тёмными точками. А над ними – глаза: огромные, испуганные.
– Вызываю скорую!
Таня скипнула экран смартфона, который плясал в её трясущихся руках.
– Не надо, – прошептала Изольда, глядя куда-то вбок. – Такси…
– Такси? Серьёзно?! – Таня взглянула на неё с ужасом. – В больницу! Срочно!
– Такси… – повторила Изольда, и в этом слове была такая ледяная решимость, что Таня сдалась, и её пальцы снова забегали по экрану.
– Ладно… Ладно, вызываю! Сейчас! – сказала шёпотом, как будто их кто-то мог подслушать. – Подожди здесь. Сиди. Не шевелись, слышишь? Машина будет… – Она посмотрела на экран. – Через семь минут. Держись, моя девочка! Держись! Я сейчас…
– Ничего… я не спешу…
Изольда усмехнулась то ли своей неудачной шутке, то ли, чтобы показать Тане, что она, Изольда Викторовна Ивинская, в полном порядке. Но Таня ушла, и бравировать без зрителей в пустоте туалетной кабинке не имело никакого смысла. Изольда ещё раз нажала на слив и… заплакала. Замерла, глядя сквозь мутную пелену, как розовая вода кружится в унитазе. А потом Изольду вырвало – кисло-горькой желчью. Она умылась из-под крана. Вода, пахнущая хлоркой и обидой, намочила лицо, но не могла смыть одного – ощущения, что мир вдруг стал плоским, как страница дешёвого романа, а Изольда – всего лишь опечатка в чьём-то бездарном тексте.
Сидела, прижавшись спиной к холодной стене, смотрела на алую каплю, как та медленно сползала по кафелю, оставляя липкий след, будто улитка, потерявшая раковину. А в груди звенела пустота: будто кто-то выскоблил её изнутри тупым ножом, оставив только тонкую оболочку, которая вот-вот треснет. Лицо Изольды, обычно подвижное, с природным румянцем на скулах, теперь казалось чужим, вырезанным из слоновой кости – благородной бледности. Губы слегка потрескались. Механическое движение языка, смачивавшего их, выдавало не столько физический дискомфорт, сколько упрямое нежелание поддаваться слабости. Подбородок с характерной ямочкой кричал о несгибаемости, которая всегда отличала Ивинскую.
Таня вернулась минут через пять с цветастым пакетом. Выкладывала содержимое деловито и чётко, как кладовщик:
– Вот… Прокладки, вата, новые колготки. И… – она протянула маленькую бутылочку, – водка. Для дезинфекции.
***
Полчаса назад Изольда Ивинская ощутила тяжесть внизу живота – не боль ещё, но её предчувствие, как тихий стук в дверь за мгновение до того, как она распахнётся.
Зал провинциального ДК вонял нафталиновой тоской и угнетал смесью парфюма и буфета. Бархатные кресла, некогда бордовые, как партийные знамена, выцвели до грязно-розового, а на подлокотниках – протёртые до блеска пятна от миллиона касаний. На стенах – портреты местных знаменитостей: дирижёр, давно забывший ноты, оперная дива, сбежавшая в Москву, и мэр, чей вклад в культуру исчерпывался подкрашенными перед очередными выборами фасадами. Вылинявший баннер над сценой провис, как гамак: «VII-я Ежегодная премия «Логос»».
Тошнота накатывала волнами. Изольда невольно прислушалась к себе: что-то важное и невосполнимое медленно утекает, как вода в сумраке вечерней реки – беззвучно и неостановимо. Рядом с ней сидел тот, кто знал её тело не хуже собственного. Однако сейчас, когда она вдруг замерла, ссутулившись, его пальцы мягко похлопывали по колену, отбивая какой-то внутренний, слышный лишь ему одному ритм. В такт этому движению его каблук бесшумно топтал рассохшийся паркет. Он – её зам и её любовник. Артём Громов – сидел, откинувшись на спинку кресла, в идеально сшитом костюме цвета ночного неба – шерсть с лёгким шёлковым блеском. Галстук, узкий и строгий, напоминал серую полосу дождя на стекле. Волосы, тёмные с проседью, уложены с нарочитой небрежностью – будто Артём только что выскользнул из рук лондонского барбера. Одна прядь, правда, выбивалась, падая на высокий лоб – он машинально отбрасывал её назад. В уголке рта – привычная усмешка для посторонних и едва заметный порез от бритвы.
Громов взял Изольду за руку. «Она так прекрасна», – думал он, заметив, что свет люстры падающий на лицо Ивинской, делает его почти прозрачным. Взгляд, скользнув по её побледневшему виску, не задержался, уплыл в зал. Громов рассматривал узор потрескавшейся лепнины на потолке, считал дымчатые стекла люстр, следил, как луч от проектора ползёт по бархату портьеры.
Изольда убрала руку. Пальцы Громова, оставшись в воздухе, на мгновение сомкнулись, будто ловя такт музыки, а затем так же легко опустились на колено. Он не повернул головы, лишь губы его сложились в лёгкую, одобрительную улыбку – вероятно, от удачно сыгранного оркестром пассажа, или от того, что он относился к её действиям с понимание. Она не хотела, чтобы видели, как он её трогает. Что ж… Он снова начал мягко похлопывать ладонью в такт, весь уйдя в этот ритм, в блеск своих запонок, в глубокое, самодовольное спокойствие, сквозь которое не проникал ни один её вздох.
Когда на сцене объявили: «Номинация! Психолог! Года!», имя Изольды Ивинской прозвучало первым. Зал аплодировал стоя. Таня Крутилина заметила, поморщившись от яркого света, как дрожит колено Изольды под серым шёлком. Приняла это за волнение перед вручением премии.
Боль ударила внезапно – не спазмом, а чем-то острым и влажным – порывом осеннего ветра, пронизывающим насквозь мокрую одежду, будто разорвали кулёк с водой. Ивинская вцепилась в подлокотники, почувствовав, как по внутренней стороне бедра стекает что-то тёплое. Не кровь ещё – просто жидкость, липкая, как сироп. Когда ведущий закончил перечислять регалии Изольды, аплодисменты рассыпались щебенем, скатывающимся по склону перед оползнем.
Хрустальные люстры, советское наследие, напичканные диодами – светили безжалостно, как в операционной. Первый ряд плыл перед глазами, превращаясь в мутное пятно. Качнулся потолок. Баннер над сценой («VII-я премия «Логос») колыхался, как парус в шторм. Где-то вдали ещё раз объявили её имя, но звук шёл искаженным, глухим, как будто убрали высокие частоты .
– Изольда Викторовна! Будьте бобрына сцену! – ляпнул ведущий, считая примитивные каламбуры своим фирменным знаком. – Обещаю, мы вас не обидим. Ведущий ждал привычного хихиканья из первых рядов, но в этот раз зал молчал, заворожённый бледностью Изольды. Она сделала шаг – и тут хлынуло по-настоящему. Густо, обильно, с противным давлением, будто из неё вытаскивали мокрую тряпку. Кровь пропитала бельё, растеклась по чулку – тёмно-алая полоса под серым шёлком.
«Иза… Ты…Что с тобой?» – начала Таня, но слова застряли в горле, когда она заметила, что зрачки Изольды расширились, как чернильное пятно на промокашке. В зале за спиной кто-то кашлянул, и этот звук прозвучал неожиданно громко.
«Забавно. – в голове Изольды мелькнула мысль, – И это именно сейчас. Именно здесь.»
Её губы скривились в странной полуулыбке, когда она повернулась к Громову. Он смотрел на неё вопросительно, но Изольда лишь резко мотнула головой в сторону сцены, где ведущий, этот вечный клоун в костюме с блёстками, в третий раз выкрикивал её имя. Имя Изольды Ивинской, руководителя центра психологической помощи «Психея». Выкрикивал с той натужной весёлостью, которая бывает у людей, давно потерявших веру в слова. Изольда кивнула и направилась в противоположную от сцены сторону. Для большинства собравшихся это был жест неуважения и гордыни.
Громов пошёл было за ней, но Изольда остановила его, просто повернувшись и посмотрев в глаза. Громов улыбнулся, ожидая распоряжений. «Иди. Забери наш дурацкий трофей,» – приказала Изольда ровным, бесцветным голосом, каким хирурги в зелёных халатах, сняв перчатки, фиксируют «время смерти» – без колебаний, без дрожи, с профессиональной усталостью. Танины пальцы стиснули локоть подруги – слишком сильно, почти болезненно. Но Изольда отцепилась, направившись к выходу той особой походкой, какой ходят женщины, старающиеся не расплескать боль. В её ушах стоял шум – тот самый, что бывает, когда слишком долго смотришь в зеркало и вдруг понимаешь, что отражение живёт своей жизнью. Внутри поднималась ярость, глухая и бессмысленная, как гул подземного толчка. Изольда злилась не на Громова, не на ведущего, не на зал и даже не на себя. Она злилась на того невидимого кукловода, который написал для неё этот нелепый сценарий, сделав героиней дешёвого романа, где всё – поза, жест, даже эта дурацкая пауза перед выходом – было прописано по канонам мелодрамы. Кто-то решил, что её жизнь – всего лишь черновик, который можно править копеечной ручкой, вычёркивая целые абзацы, вписывая новые повороты, как будто она – безвольная кукла, а не живой человек…
Артём ещё что-то сказал, но она не расслышала. Он пошёл на сцену механически, как запрограммированный. Ведущий проводил Изольду недоуменным взглядом. Кто-то в первом ряду (инвестор центра «Психея») достал теоефон, его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул вслед уходящей Изольде. Дама в бархатном кандибобере шептала соседке: «Даже взглядом не удостоила…» Соседка кивала, поправляя жемчуг: «Это же Ивинская… Всегда такая…» Таня видела, что спина Изольды остаётся неестественно прямой, видела что тень от её фигуры скользит по стене, а каблуки дрожат при каждом шаге.
Изольда в холле. В поисках уборной. Сумочка матово-чёрная, безупречная, как гроб, прижата к животу. Шаги к туалету – слишком медленные, слишком громкие. Каблуки стучат по паркету, а в ушах – пульсация из набора бесполезных слов: «пять недель, пять недель, пять недель».
***
Премия «Логос» задумывалась как скромный смотр психологов – что-то вроде «Учителя года», но без столичного пафоса. Однако организаторы, копошившиеся на психологических сеансах друг у друга, возомнили себя хранителями высшей истины. Теперь они раздавали статуэтки с важностью оскаровских академиков, а гостей встречали строгим взглядом поверх очков: «Чёрный низ, белый верх». Неудивительно, что половина зала намеренно явилась назло дрескоду в тех же костюмах, что и на недавнем приёме в мэрии.
Статуэтка – греческая Психея, крылатая женщина с грустным лицом, словно вылепленным по шаблону из журнала «Психология и жизнь». Она смиренно ждала как её будут передавать из рук в руки, пока этот путь бесславно не закончится на «Авито». Что ж, достойная участь для той, что была рождена в цехе художественного литья местного коксохима. Фарфоровую Психею отливали там же, где делали формы для огнеупоров. Мастера-универсалы утром замешивали глину для коксовых печей, а после обеда лепили этикетку «Логос» на подставку. Фарфор отдавал запахом серы – будто статуэтка с рождения носила траур по общественному вкусу. Премию вручали под «Весну священную», хотя ни один член жюри не смог бы отличить Стравинского от Чайковского.
Громов стоял на сцене, держа в руке фарфоровую куклу, холодную, отполированную до слепящего блеска, и улыбался – и тому, что получил её, и тому, как ловко свет софитов ложится на грани, играет в них и отражается в глазах сидящих в зале. Под манжетой, в такт его ровному, довольному дыханию, тикали швейцарские часы – точный механизм, отсчитывающий секунды всеобщего признания, а не катастрофы, которой он не видел и не ждал. «Спасибо за награду», – пробасил Громов. Микрофон не фонит, статуэтка в его руках приятной тяжестью придаёт вес ему и его словам. Что ещё нужно для счастья?
– К сожалению, Изольда Викторовна не смогла… Она… вынуждена была срочно уехать, – врал Громов, и многоликий зал кивал стоглавым драконом, понимающе: «Ах, эта Ледяная королева»! И никто, конечно, не заметил в глазах человека, стоящего на сцене с фарфоровой наградой в руках, сожаления и испуга.
***
Когда Изольда в сопровождении Тани вышла из ДК, такси уже подъехало. Но рядом ждал их ещё один человек. Его пальцы сжимали статуэтку Психеи так сильно, что казалось, фарфор вот-вот треснет.
– Ты как? – голос Громова дрожал. – Из, вот твоя заслуженная награда из фарфора, ибо… ибо…
Громов замолчал, так и не придумав шутки, заметив бледность её лица, неестественно широкие зрачки. Он понял наконец, что с Изольдой что-то не так. Взгляд скользнул вниз – к любимым рукам, сжимающим пакет с окровавленными тряпками.
Громов побледнел, как пациент реанимации.
– Изольда…– шаг вперёд, руки дрожат, словно хотят обнять, но не смеют. – Ты…
Она прошла мимо, не глядя, села в такси. Нос, с едва заметной изящной горбинкой, придавал её профилю античную завершенность. Глаза, обычно сиявшие холодной лазурью, потускнели, будто затянутые тончайшей пеленой, но в их глубине по-прежнему тлел тот самый огонь, что не гас даже в кромешной тьме. Дверь захлопнулась с глухим и презрительным щелчком. Психея вырвалась из рук Громова, как будто ей было тесно и неуютно в них…
Артём Громов стоял на тротуаре, среди осколков. Фарфоровая женщина, разбившаяся об асфальт, казалась удивительно похожей на ту, что молча ехала в такси, прижимая к животу пакет, держа его, как мать, баюкающая ребенка. Артём поднял голову – такси исчезало за поворотом, увозя от него ту, которую он так остро ненавидел в эту минуту за обжигающее чувство собственной вины.
– Чёрт! – его крик разорвал ночную тишину.
Кто-то осторожно положил руку Громову на плечо:
– Тёма… Давай я тебя отвезу…
Оля Бессеменова, коллега-психолог из центра. Он резко дёрнулся, отстраняясь. Но когда Ольга, обойдя его, заглянула через плечо, она увидела, что Громов плачет. Молча, без единого звука, как плачут мужчины, которые никогда толком не умели этого делать. У Громова в кармане пиджака зазвонил телефон – инвесторы центра «Психея» звали на срочное совещание. Артём сбросил звонок и выключил телефон. Впервые за пять лет.
***
Такси. Больница. Приёмный покой. Покой? Врач, бормочущий что-то про «мудрую природу».
Вот тут Изольда вспомнила детство: как в семь лет уронила мамино приданое – любимую бабушкину вазу, и та разбилась на сотни хрустальных осколков. Сейчас Изольда испытала похожее чувство – будто внутри что-то разлетелось на мельчайшие частицы, которые уже не собрать никогда.
Кровь. Изольда видела её слишком часто за последние двенадцать часов. Но сейчас Ивинская лежала бледная, обескровленная, уставившись в потолок, и то, что произошло дальше, никак не вписывалось в её планы.
Слишком просторный больничный халат обнажал хрупкую ключицу, напоминающую очертаниями крыло чайки. Но в этой хрупкости таилась странная сила – та самая, что позволяет переносить невыносимое. Изольда лежала, откинув голову, и в этой позе было что-то от изможденной птицы, пойманной, раздавленной, но не сломленной. Руки покоились неподвижно, лишь изредка пальцы вздрагивали, робко и беспомощно. Волосы, всегда уложенные с безупречной точностью, теперь были собраны небрежно, и эта небрежность, странным образом, лишь подчеркивала их природное изящество. Привычный жест – откинуть непослушную прядь – совершался машинально, но в нем читалась вся её суть: даже в беспомощности она оставалась собой. Тонкая цепочка на запястье – единственная уступка прежней жизни – казалась сейчас особенно хрупкой. Дверь в палату скрипнула.
– Можно?
На пороге стояла Оля Бессеменова – сотрудница её центра – в новом пальто, с гладко зачесанными волосами, коробка конфет в руках. Смотрела на Изольду ясными, чуть навыкате глазами – так смотрит камера смартфона на несчастный случай, на аварию, на что-то дикое и неприличное, что нельзя не зафиксировать.
– Ты зачем… здесь? – голос у Изольды был плоский, без интонаций.
– Ну как же… переживаю. – Ольга сделала шаг вперед, поставила коробку на тумбочку. – Вчера все так перепугались, когда тебя увезли…
Изольда медленно перевела взгляд на коробку. «Трюфели из белого шоколада». Дорогие. Те самые, что она любила.
– Спасибо, Оль. Не нужно.
– Что?
– Вот это всё.
Ольга замерла. Губы её слегка дрогнули – Изольда заметила. Заметила и то, как Оля непроизвольно выпрямила спину, как будто готовясь к удару.
– Я… я просто хотела…
– Ты хотела посмотреть. – Изольда приподнялась на локте. – Увидеть, как я лежу здесь, выскобленная. Чтобы потом рассказать всем, какая я бледная, какая жалкая. Чтобы потренировать эмпатию. Чтобы все сказали: «Ах, какая Оля добрая!»
Ольга покраснела. Резко, до корней волос.
– Это не так!
– Ступай, Оль! Увидимся в центре!
В глубине коридора, там, где тень от пожарного шкафа ложилась на пол длинным синим клином, сам похожий на призрака, из ниши для пожарного инвентаря появился Громов. В руках он держал изящную льняную сумку с кожаными ручками. Ночью он положил на её дно две упаковки дорогого крема – того самого, что пахнет альпийскими травами. А сверху их накрыла мягкая ткань халата цвета кофе с молоком. Его помогла выбрать Оля, сидя на краю кровати. Она, не глядя, тыкала пальцем в монитор: «Возьми этот. Шёлк. Размер S». Голос был ровный, без выражения.
…Громов держал сумку как доказательство заботы. А в другой руке, забытой и опущенной вдоль тела, болталась маленькая корзинка из темного тростника. В ней, уложенные в ряд, как куколки в колыбели, покоились египетские финики, пахнущие детством, солнцем и далеким морем. И этот сладкий, чужой запах, пробивавшийся сквозь больничный дух, был единственной искренней вещью во всем этом больничном корпусе.
– Когнитивная агрессия, – тихо сказала Громову Ольга, проходя мимо. – Типичный случай. Иди, не ссы…
Её каблуки стучали по больничному полу. Громов посмотрел вслед, машинально оценив изящную фигуру и перевел взгляд на окно. Снег на улице становился гуще. Всё осталось позади: больница, Изольда, те глупые конфеты. Ольга почувствовала облегчение, как будто сбросила тяжёлый груз, и осталась только тишина в душе.
Дверь в палату Изольды снова жалобно пискнула. Робко заглянул Громов – увидел, замер.
– Любимая, я так испугался. Ты как?
– Нормально, – сказала Изольда.
Она дождалась, пока шаги Ольги стихнут в коридоре. Потом взяла Громовскую корзинку, приоткрыла вощёную бумагу. Финики. Её любимые.
Изольда протянула конфеты и сморщенные сухофрукты Громову:
– Это тебе! От нас с Олей! Возьми и уходи, пожалуйста.
Позже, в больничной уборной, она снимет окровавленное бельё, завернёт в свежий номер «Долгобродских вестей» с улыбающимся мэром на первой полосе, и бросит свёрток в чёрную пасть мусорного контейнера.
Через три дня утром, в своей квартире, Изольда проглотит три таблетки ибупрофена, запивая ледяной водой из-под крана, и ровно в девять откроет дверь кабинета в центре психологической помощи «Психея». Первая клиентка – та, что уже третью неделю не может решиться на развод, – снова разложит перед ней свадебные фотографии, и её слёзы будут капать прямо на глупо улыбающихся гостей.
– Посмотрите на эти снимки, – скажет Изольда, не дожидаясь, пока та вытрет глаза. – Видите? Вы здесь одна настоящая.
Клиентка поднимет мокрое лицо.
– Эти улыбки – фальшак. Ваши слёзы – единственное, что здесь живое. Хотите научиться управлять чувствами?
Изольда возьмёт фотографию, где невеста стоит рядом с женихом, и резко порвёт её пополам – по узкому пространству между ними.
– Вот. Видите как просто. Теперь есть две фотографии. Ваша половина – и его. Ваши эмоции – и его. Не позволяйте его половине диктовать, что делать вашей.
Клиентка перестала рыдать. Через час вышла из кабинета с красными, но сухими глазами. А к вечеру во всех чатах Долгобродска обсуждали тему: «Ивинская – волшебница. Одним взглядом пронзает душу насквозь».
Изольда же, закрыв дверь после последнего клиента, потёрла виски. Её собственные эмоции остались там, где им и положено быть – за семью замками, как салфетки в той самой чёртовой сумочке, которую она прижимала к груди, когда металась по фойе ДК.
Вечером Громов принёс ей документы на подпись.
– Мы все слишком зависимы от чужой оценки, – вслух подытожит Изольда последний сеанс, с мягкой улыбкой поправляя ручку на столе.
– Прочтёшь? – спросил он.
Она подписала, не глядя.
– Ты не хочешь поговорить о ребёнке?… о нашем… – начал он. Видимо, Таня проболталась…
– Нет, не хочу.
Ночью она лежала на самом краю кровати, свернувшись эмбрионом, будто боялась занять слишком много места в собственной жизни.
А за окном Долгобродск, город учёных и проституток, спал чутким тревожным сном, как старый пёс. Маленький. Серый. Совершенно равнодушный. Бывший… Да, чёрт возьми, бывший наукоград, некогда гордившийся своими лабораториями, а теперь лишь призрачно мерцающий в тумане, как старая фотография, выцветшая от времени. Идеальная аллегория эпохи, где знание и порок идут рука об руку, словно старые собутыльники, давно забывшие, кто из них начал это движение вниз. И всё же… Всё же в этом было что-то отчаянно человеческое. В этом медленном угасании, в этом смешении высокого и низкого. Как будто сам город стал экспериментом – жестоким, бессмысленным, но почему-то завораживающим в своём падении.
Телефон дрожал на стеклянном столике, как злобный шмель. На экране – имя «Громов» и цифра «10(пропущенных)». Изольда понимала, если ответит – не сможет сдержаться, наговорить кучу гадостей и их мир с Артёмом разлетится вдребезги. И тем не менее, её рука потянулась за трубкой…
Зона
Отбой. Гудок ревуна. Двухъярусные нары скрипят. Кто-то, матерясь, громко кашляет или сморкается в темноте. Кто-то бормочет сквозь сон. Ветров лежит на спине, глядя в потолок, где луч фонаря с улицы выхватывает трещины, похожие на пересохшие русла рек, карты неведомых земель. Пустота под ложечкой. Знакомая. Надежная. В ней нет боли, только тяжесть. Он закрывает глаза.
И снится ему мотылёк. Не насекомое. Женщина. С огромными, прозрачными крыльями, переливающимися, как мыльная плёнка. Она парит в синем, безвоздушном пространстве. Лицо – бледное, утончённое, с тёмными кругами под глазами. И в этих глазах – живая, вселенская усталость. Та самая, что выедает душу. Сергей знает эту усталость. Она его кровная сестра. Женщина смотрит не на него. Сквозь него. Куда-то вдаль, где маячит что-то страшное. Одна её рука-крыло прижата к животу – жест, говорящий о тихой катастрофе, о пустоте. Другая – тонкая, с изящными пальцами, устремлена вперед. К нему?
Сергей хочет крикнуть: «Кто ты?» Но звука нет. Он чувствует лишь холодок, исходящий от её крыльев. Холодок и… запах. Слабый, но отчетливый. Запах больницы и дорогих духов. Контраст резкий, как удар. Женщина поворачивает голову. Их взгляды встречаются. В её глазах – бездна. Такая же, как в его душе. Пустота. Такая же. Боль. Узнаваемая. Без слов. Только молчаливое отражение. Признание того, что они оба – зависли над пропастью. Что их миры уже сплелись в этой точке падения. Крылья трепещут. Образ истончается, пропадает. Но перед тем как исчезнуть, её губы шевелятся. Беззвучно. Сергей читает по ним:
«Скоро.»
А потом сон сменяется кошмаром: тёмный склад, крики, блеск лезвия, нож не в его руке, а в чужой, но почему-то на его пальцах липкая теплота, и лицо Дубровина в дверном проеме – не испуганное, а… удовлетворённое.
Сергей проснулся. В бараке густо пахло потом и плесенью. За окном, за решеткой и грязным стеклом, серело.
Предрассветье. Ветрова окончательно разбудил холод. Не предутренний, сырой, заползающий под робу – этот он бы стерпел. Холод каменный, вечный, исходивший от стены, к которой он прижимался спиной во сне, будто пытаясь вобрать в себя хоть крупицу её немой твердости. Стены барака впитывали за день человеческий пот, крики, запах баланды, а ночью возвращали тоской и ледяным дыханием земли. За окном, затянутым решёткой и пылью, клубился туман. Не белый, а грязно-серый, как пепел. Сергей зажмурился. Три недели. Всего три недели до условно-досрочного. Цифра, которая должна была гореть маяком, теперь казалась углем в гаснущем костре – раскаленным и бесполезным.

