Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Царь велел тебя повесить

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>
На страницу:
5 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Додо послушно сползла и зашлепала босыми ногами по лестнице, направляясь в кухню. Я смотрел ей вслед: высоченная, однако, девка, настоящий Sant?sima Trinidad из крепкого красного дерева. Моя рубашка прикрывала ровно половину ее кормы, зато все сто тридцать пушек были на виду. Выбираясь из диванной прогалины, я представил эту спину среди китайских подушек в студии Лилиенталя. Когда придет время избавиться от Додо, отведу ее к нему и больше ее не увижу. Испытанный трюк, не хуже древнего японского способа избавляться от стариков.

Мой друг Ли в этом деле безупречен. Женщины вечно хотят его трахнуть или усыновить, а он никогда не отказывается. Я думаю, ему за сорок, и он мог бы выглядеть на тридцать, если бы не бычий, тяжелый взгляд: черные зрачки расширены, вокруг них коралловые веточки лопнувших сосудов, а дальше белая потрескавшаяся яичная скорлупа.

Ли вечно нужен предмет для страданий, как персонажу Уэллса нужен был чемодан, набитый камнями, – чтобы не взлететь, как воздушный шарик. Время от времени он нарочно влюбляется в малолеток. По мне, так они щиплют язык, как дешевое белое из пакета. Двадцатилетние еще хуже, в них полно мезги и плотоядного равнодушия. С тридцатилетними легче, зато они кисловаты и отдают пробкой. Вот сорокалетние – это дело. Они напоминают тяжелое, смолистое вино в аркадском кожаном бурдюке: недаром его разбавляли горячей водой те, кто понимал в этом толк. Однажды у меня была женщина сорока лет, скрытная, как коростель, редкая, как белобрюхая цапля, но все, что я сумел с ней сделать, это поцеловать ее выпуклый, скрученный улиткой пупок.

* * *

На допрос мне приходится идти с бумажным мешком на голове. Теперь я знаю, как чувствуют себя слепые, пробирающиеся по лесу. За пару недель до ареста я купил у букиниста расхристанный томик Метерлинка, всего-то за пятерку, и до самого утра читал про лес, в котором идет снег и цветут асфодели. Слепые там погибли все, в этом лесу.

Сегодня ветреный день, и оттого шум города странно приближен. Раньше, когда я представлял себе одиночную камеру, одним из несомненных ее свойств была тишина, а вторым – полутьма. А здесь нет ни того ни другого и, собственно, нет самого одиночества. Я слышу голоса рабочих на соседней улице, скрежет тормозов на перекрестке, собачий лай, размеренный гул Святой Клары и резкий гудок парохода, покидающего гавань.

Жизнь заметно изменилась с тех пор, как я могу писать тебе, Хани. До этого я просто сидел на железном стуле и смотрел в стену, сложенную как йеменский дом, почти без цемента, камень к камню. Время выело в стене нишу, похожую на михраб, показывающий, в каком направлении Мекка. Над михрабом нарисовано нечто, похожее на перезрелую сливу, и написано: buraco, что означает дыра. А чуть повыше нарисован банан.

Ты, наверное, здорово удивилась, когда получила известие от португальской полиции? Я сам удивился, когда они заговорили про жену, я и забыл, что твое имя значится в бумагах эмиграционного департамента. Полагаю, что ты живешь одна или просто потеряла паспорт со штампом тартуской мэрии. Как бы там ни было, я рад, что мы нашлись, хотя и сказал Пруэнсе, что мы давно уже separados, расстались то есть. Это для того, чтобы они не приставали к тебе с оплатой адвокатских услуг.

Утомившись моими мольбами, следователь распорядился, чтобы мне отдали компьютер, который к тому времени был взломан и выпотрошен каким-то полицейским умником. Экран показал мне безмятежную поляну Windows и пустые папки с документами. Вместе с парой вендерсовских фильмов и почтовой перепиской исчез и файл, который я надеялся обнаружить. Merde! В нем была не только запись стрельбы в спальне и кадры с чистильщиком, но и адрес коттеджа в Капарике, в котором я провел ту январскую ночь, когда пристрелили датчанку.

Вечером я попробовал подключиться к случайно мелькнувшему Wi-Fi, но тюремные стены отразили его, как резиновая стенка для сквоша – теннисный мячик. Будь у меня доступ к сети, я мог бы провести в одиночке всю зиму, не испытывая ни скуки, ни беспокойства. Я мог бы переписываться с тобой каждый день, да что там, я завел бы себе блог, как тот барселонский парень, которого посадили в психушку, и каждый день получал бы комментарии, наполняющие воздух радостным электричеством.

* * *

Тетку хоронили в январе, в крещенский сочельник, и с утра шел дождь. На кладбище я не пошел, отсиделся в кантине возле крематория, где хозяйка была такой же пожеванной и тусклой, как цветы, что продают у кладбищенских ворот по второму разу. Не помню, сколько я выпил там, но помню запах хозяйкиного платья. Персидская сирень. Так пахнет старость, сказал я себе, хотя хозяйке на вид было не больше тридцати пяти. Если уж на то пошло, она была не старше тетки, которая умерла молодой и лежала теперь в crematоrio под взглядами не слишком огорченных ее смертью людей.

Вот в древних Микенах людей хоронили по всем правилам: рядом клали кинжал, между ног – наконечник стрелы, в изголовье ставили кубок, а на живот могли положить и зеркало. Допивая последнюю рюмку, я думал о том, что тело тетки уже бросили в печь и сожгли, люди разошлись по домам, а мать поехала на руа Ремедиош встречать нотариуса с завещанием. Удивительно, что в наши убогие времена кто-то еще пишет завещания. Еще удивительнее, что раньше это называли душевной грамотой, а то и духовной. Душа ведь неграмотна по определению.

Тетка звала меня Косточкой. Матери это не нравилось, довольно того, говорила она, что его отец был не пойми кто, с виду честная шляхта, а с изнанки побрадский бродяга. Довольно того, что у нас не семья, а клубок с воткнутой в сердцевину русской спицей, говорила она, ни к чему ребенку прозвище, у него есть достойное имя, записанное на золоченой ленточке из костела святой Анны.

Я попытался представить, как Зое лежит там, под казенной простынкой, так же тихо, как лежала рядом со мной на тартуской кровати, когда я думал, что она спит, и разглядывал ее сколько хотел. Я отяжелел от ночных часов, проведенных с ней, будто пчела, насосавшаяся цветочного сока, клейкая пыльца облепила мое тело, и если бы тетка открыла глаза и откинула простыню, я бы только зевнул и отвернулся. Ладно, я вру, соврал. Я держал голову на весу над ее плечом, чтобы она не чувствовала тяжести, над ее коленями, согнутыми под простыней, я видел кусок сизых обоев, будто зимнее небо над снежными пиками Кордильеры-Бетики. Через семь лет я увидел эти пики из окна самолета, вспомнил теткины колени и почувствовал, как снежный гребень обвалился в мое горло и не давал продохнуть: теперь я думаю, что впервые испытал приступ угрызений совести. Помню, как сосед-португалец постучал меня по плечу, чтобы я отодвинулся, и стал жадно смотреть вниз, как будто пытался разглядеть лыжников на склоне Муласена.

– Onde a terra se acaba e o mar come?a, – нараспев произнес он, с трудом отрываясь от окна.

– No entiendo. – Я удрученно помотал головой.

– Здесь кончается земля и начинается море, – повторил он и добавил: Камоэш.

Тетка не любила Камоэнса, она вообще не читала португальцев, объясняя это тем, что l?ngua portuguesa застревает у нее в подъязычии и цепляется за зубы. Бесстыдная ленивая отговорка! Мою рукопись она сунула в ящик стола и забыла там под грудой счетов и журналов. Ей совсем не хотелось ни читать, ни писать, а я бы свихнулся здесь без того и другого. Похоже, этим тюрьма и отличается от смертельной болезни.

Спроси меня теперь, почему я не приехал к ней раньше – к живой, писавшей мне немногословные открытки и однажды приславшей фетровое бычье ухо с золотым позументом. Ни один из ответов, придуманных мной в том самолете за сорок минут, оставшихся до посадки в Лиссабоне, не похож на настоящий. Но тебе я скажу, Ханна. Я боялся увидеть лысую золотушную старуху на месте смуглой женщины с крыжовенными глазами. Я так хотел ее в юности, что готов был на все, на любые ужимки и прыжки, чтобы утолить свой болезненный голод, и теперь, утолив его с кем попало, я винил в этом ее, а кого же мне было винить? Поверишь ли, я винил ее больше, чем свою мать, а уж мать-то я винил практически во всем!

– Зое сделала новый тестамент, – сказала мать, расставаясь со мной у ворот crematоrio, – за несколько дней до смерти. Надеюсь, ты приедешь хотя бы туда и послушаешь нотариуса.

Выходя из кантины, я думал о том, какую вещь положил бы рядом с теткой, будь у нее всамделишная, просторная гробница, заставленная кувшинами с оливковым маслом. Может, украденную у нее тавромахию?

Каково ей смотреть на себя теперь и видеть бенгальский огонь в печи, белую остывшую золу и еще – похоронный кубок с дурацким шпилем, который я сначала положу в шляпную коробку, а потом уберу с глаз подальше: под шестидесятый градус долготы, пятьдесят девятый градус широты, на место ровное, отложистое, чрезвычайных круч и глыбоких рвов не имущее, под знак небесный Урса Майор.

Зое

Я вижу летних мальчиков паденье:
Они оставят землю без плодов
И золотую почву заморозят.

Всю ночь читала Дилана Томаса, вот кого я хочу встретить на небесах, его и свою мать Лизу. И тебя, когда ты станешь зимним мальчиком, почернеешь и упадешь на дно заснеженного сада. А пока у тебя спелая кожура и горькие семечки, и я за тебя рада, правда, правда. Разгрызай дареный мандарин! За этим я оставляю тебе дом, затем, чтобы ты не тратил время на подсобки и меблированные комнаты. Чтобы у тебя было кого любить, раз уж меня не будет. Потому что другую женщину ты любить уже не сможешь. А меня скоро не будет. Никому не давай ключей от дома, слышишь, никому!

Выйдя замуж, я не сразу попала в этот дом, ведь он принадлежал матери Фабиу, нас приглашали только на воскресные обеды, где я страдала от духоты, портвейна, который нужно было пить перед едой, тихого страшного голоса своей свекрови, жирного мяса и специй – одним словом, от всего вообще.

В тот год мы снимали комнату на крошечной вилле в Белене, под самую крышу забитой газетами, тряпками и коробками из-под обуви. Свободной от мусора оставалась только гостиная, где хозяйка по имени Цецилия проводила свои дни, восседая в продавленном кресле, вырезая картинки из журналов, в ожидании часа, когда ее сын-кондитер вернется с работы. Фабиу пропадал на работе целыми днями, и мы с дочерью сидели в комнате без окон, заполненной надсадным ревом грузовиков. Хозяйка виллы была надменной, как оперная дива, ее сын казался хрупким услужливым птицеловом; эта пара была такой книжной, такой узнаваемой, что я поначалу прониклась к ним симпатией, но чувство это угасло уже через несколько дней. Защелка в ванной комнате была сломана, и несколько раз хозяйка являлась туда во время наших совместных купаний – Фабиу любил полежать в горячей воде, пока я мыла голову под краном и завивала волосы.

В первый раз Цецилия немного сконфузилась и принялась извиняться, но позже заходила с отрешенным видом, объясняя сквозь зубы, что ей нужна расческа или крем для лица. Стучаться, как предлагал ей Фабиу, хозяйка считала никчемными церемониями, я хорошо помню ее померанцевый рот, когда она произносила это: cе-rе-mo-nie. Однажды утром я обнаружила молодого кондитера в гостиной листающим мой альбом с фотографиями; то, что ему нравилось, он откладывал в отдельную стопку, выдирая снимки вместе с папиросной бумагой.

– Вот эти, детские, просто чудо, – сказал он приветливо. – Я бы на вашем месте отдал их маме для работы, у нее дивно выходят коллажи со школьными друзьями. Она всем нашим жильцам такие делала, они были в восторге.

Я молча взяла альбом у него из рук, собрала разбросанные по дивану фотографии и понесла к себе, вслед мне раздался привычный смешок: сразу видно, что недавно с востока. Гости, приходившие к хозяйскому сыну, без церемоний открывали наше вино и поедали наш сыр, хранившийся в единственном холодильнике. В ответ на мои замечания Цецилия поднимала бровь и говорила что-нибудь вроде: “Неужели мы недостаточно вас любим? Возьмите и вы наш сыр”.

Зимой я купила маленький холодильник для пикников и стала складывать туда наши покупки, на шкаф денег не хватило, так что одежду и книги мы сложили в коробки, прежде заполненные подшивками Trabalhos em Barbante и рваной бумагой из-под рождественских подарков. Бумагу муж переложил в мешок и вынес на угол, к мусорным контейнерам. Тем же вечером Цецилия явилась к нам в комнату и, заглянув в коробки, увидела мои чулки и кофточки, лежавшие поверх книжных стопок.

– А где же мои вещи? – спросила она ласково, и я поняла, что сегодня наш последний день в этом доме. Как ни странно, мы продержались еще пару месяцев, читая по вечерам объявления в городской газете: все, что предлагали в Белене, было непомерно дорогим, а в город нам ехать не хотелось.

В тот вечер, когда хозяйка обнаружила пропажу газет, она заставила Фабиу пойти с ней к желтым контейнерам и там раскапывать завалы в поисках утерянного мусора. Возвратить его на место мы отказались наотрез, и Цецилия, негодующе всхлипывая, поволокла мешок к себе в спальню. Оставшиеся недели мы жили под ее беличьим взглядом, безымянный сын продолжал водить гостей, пробки выворачивались в десять вечера, по ночам под нашей дверью слышалось нарочитое шарканье, а из кухни внезапно пропала вся утварь. Наконец, обнаружив однажды утром в умывальнике мертвую птицу, я поняла, что нужно немедленно уезжать, и мы уехали.

Костас

– Так нечестно. – Додо встала в дверях, сложив руки на груди. – Ты сказал, что встретишься с антикваром и вернешься, а сам пропал на целый день. У тебя даже еды никакой нет, кроме яиц!

– Зачем ты меня ждала? Я же сказал, ключ можно оставить в кафе на углу. – Я поймал себя на том, что рад ее видеть. Похоже, я слишком долго прожил в этом доме один.

– Я не просто так ждала. Нам нужно кое-что обсудить. – Она вернулась на кухню, там зашипело газовое пламя и треснула под ножом яичная скорлупа.

– Тебе нужны деньги? – Я прикинул, сколько у меня осталось в ящике стола.

Сегодняшний поход был неудачным: антиквар вернул мне две серебряные миски, провалявшиеся в лавке с прошлой осени, заявив, что на них и не смотрит никто. Хотя это настоящие Mappin and Webb.

– Принимаешь меня за шлюху? – донеслось из кухни. – Я же говорила, мне нужна услуга иного рода, можно сказать дружеская. Тебе она ничего не будет стоить. А денег я сама могу дать, если что.

– Говори, чего просишь.

– Ты должен развести меня с мужем, – сказала она тихо. – Это будет несложно. И я готова за это заплатить. Твой дом прекрасно подходит, в нем даже камеры есть! Ты не против, если я положу помидоры?

Не будь я таким злым после встречи с антикваром, засмеялся бы в голос. Она еще и замужем. И я нужен ей для развода. Вернее, ей нужны камеры, оставленные моим обиженным дружком-режиссером. Бред какой-то, пыльный викторианский роман с адюльтером и церковным судом.

Я лежал на диване, слушал стук кухонного ножа и думал о том, как много чужих людей на свете. Пока их не видишь, проходя по городу, направляясь в те дома, где тебя ждут, пока их тени спокойно проходят сквозь твои, пока ты не сядешь в тюрьму или не сляжешь с чумой, они существуют условно, как деньги, или времена года, или отражение весла в воде. Иное дело, когда тебя не спрашивают, а просто тычут лицом в человека, и ты должен растянуть глаза пальцами, и увидеть его поперек своей воли, и осознать с отвращением, что он-то как раз настоящий, а чужой – это ты.

Хуже всех приходится писателю: его книжное тело щупают все кому не лень, листают купленную у букиниста книжку, нюхают казеиновый клей и смеются в голос, на другом краю земли, в адирондаке каком-нибудь. Хорошо таким, как я: они могут писать жене или, скажем, кондитеру из соседней лавки, никто не осмелится трепать их развязным образом за ухо или взять и ссыпать буквицы с листа (как смородину с куста). Так что, Ханна, терпи, ничего не поделаешь, есть только две женщины, с которыми я могу говорить, и одна из них уже испепелилась, выгорела дотла.

Из кухни доносилось пение стюардессы и шипение масла на сковороде. Почему эта девушка провела здесь весь день одна? Чего она ждет?

В чужих людей можно всматриваться пристально, а можно пропускать их сквозь себя – так в рассказе Брэдбери марсиане проходят сквозь жителей земли. Зое говорила мне, что с тех пор, как ее принудил к любви парень по имени Д., с которым она два года просидела за одной партой, она перестала разглядывать людей. У нас всего-то было три серьезных разговора, и я помню их, как даты крестовых походов или шесть битв Столетней войны. О том парне мы говорили не в Тарту, а три года спустя, когда она приезжала на обследование в вильнюсскую клинику. У нас это слишком дорого, написала она моей матери, устрой мне хотя бы неделю по знакомству, попроси своего любовника. И мать попросила. Я пришел к тетке в палату без цветов, с корзиной яблок, купленных у ворот больницы. Не знаю, зачем она взялась рассказывать мне этот двадцатилетней давности хоррор, но уйти я не мог, пришлось сидеть на окне и смотреть вниз, на слоняющихся по осеннему парку больных, закутанных в байковые халаты.

– В тот год я попала в беду, – сказала тетка, – пришла к вам домой, надеясь на помощь, и встретила там Юдиту, державшую на руках зареванного кудрявого мальчишку. Это был ты. Она застыла в дверях и уставилась на меня, прикусив губу, как будто видела в первый раз.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>
На страницу:
5 из 13

Другие электронные книги автора Лена Элтанг

Другие аудиокниги автора Лена Элтанг