После того как все ушли, хозяйка позвала к столу и нас, и мы наелись всего такого вкусного, о чём не могли и мечтать.
Поминки по тамошнему обычаю собирались потом на двадцатый день, на сороковой, на шестидесятый и через год. Все они происходили по тому же образцу, как и первый раз, и для нас среди нашего голодного существования были как настоящий праздник.
Ещё до того, как умер старик, пришла похоронка на Василия. После мобилизации его направили в училище, оттуда через три месяца выпустили в звании лейтенанта. На фронт он попал командиром пулемётного взвода и в первом же бою погиб. Не помню, чтобы хозяйка как-то заметно выражала своё горе. Это была сильная женщина, настоящая крестьянка. Земля и труд кормили её, они же питали её дух.
Мать приносила мне подшивки газет, кажется, это были «Известия», я читал всё, что печаталось о войне. А в конце осени или в начале зимы, в деревне произошло странное брожение. Ещё был жив и даже не болел наш хозяин. В школе вдруг ученики разрисовали мелом, где только можно, фашистскую свастику. Нарисовали на собственных валенках, на рукавах. Кажется, именно в это время хозяин наш особенно часто объявлял Сталина дураком, а Дитера умницей. Потом, как-то вдруг, все фашистские знаки исчезли. Думаю, это произошло, когда и Москва, и Советский Союз переживали роковые дни сорок первого года. Наивные крестьяне, которых изнасиловала советская власть, надеялись и ждали, что Гитлер освободит их от колхозов.
В деревне у меня завелись знакомства. Я стал бывать в некоторых избах, из которых ближе всех была соседняя с нами изба Прокудиных. Там жили Лёнька и Галка, с которыми я учился, были у них ещё и меньшие дети.
Прокудины жили беднее нашей хозяйки. На окнах у нас стояли горшочки с геранью, которая постоянно цвела. На стенке, противоположной красному углу горницы, отгораживавшей кухню, висел поставец в виде затейливо застеклённого шкафчика. Штукатуренные и побелённые стены придавали избе опрятный вид. В кухне тоже были цветы, стол там был покрыт клеёнкой. Печь располагалась так, что её можно было обойти вокруг. Наверху она была обложена брусом, чтобы на ней можно было сушить зерно. В узком проходе из кухни, между стеной и печью, стояли вёдра с водой, лохань для помоев. Здесь была устроена лесенка на печь. Под лесенкой находился люк в подполье. Брус и лесенка были покрашены охрой, имели приятный вид, хотя на многих местах краска уже облезла. У Прокудиных, кроме такой же буржуйки, в горнице были только дощатый стол да лавки вдоль голых, нештукатуреных стен.
Галка показывала фокусы, суть которых сводилась к обману, в результате чего мне что-нибудь засовывали в рот или выливали на голову воду.
Лёнька был вроде товарищ, однако сомнительный. Летом помог мне поставить на пруду перемёт, но когда на другой день я поехал на лодке проверять, то не нашёл его, а увидел потом брошенным на горе. И кто-то из мальчишек сказал, что тот же Лёнька и обворовал мой перемёт, на который попалась пара крупных окуней. Сам же Лёнька божился, что он ни причём.
К Прокудиным раза два приезжал отец, находившийся, как инвалид, на трудовом фронте. Он хромал, у него было что-то с ногой. На деревне ходил слух, что он симулянт, что на ноге он сам сделал что-то, чтобы не взяли на фронт. Приезжая на побывку, он с утра до ночи работал на своём подворье, поднимал огромные тяжести, стараясь сделать как можно больше для дома. Соседи всё это примечали.
Чаще всего я бывал у Демидова Мишки. Изба эта была совершенно чудесным местом, являя собой диво, какого во всей своей жизни никогда больше я не видел, даже не слыхал о таком. Когда-то в избе начинался пожар – внутри она обгорела до черноты, особенно потолок, вид имела мрачный, тёмный, бревенчатые стены сильно закоптились.
В люльке, подвешенной на гибкой жерди, прикреплённой через кольцо к потолку, обретался последний из отпрысков Демидовых. Мишкина сестра, чуть постарше, доглядывала его, он уже начинал ходить. Был и ещё один братишка моложе Мишки. Чудо же заключалось в неисчислимом количестве тараканов, которым здесь было привольное житьё, – мириады рыжих прусаков. Им уже не хватало места – они ходили друг по другу. Стены, лавки, стол, подоконники, потолок шевелились и мерцали от их беспрерывного движения. Изредка среди них попадались белые – альбиносы. Посреди избы здесь тоже стояла буржуйка. Мы развлекались тем, что поджаривали на ней тараканов, а иногда Мишка собирал их в какой-нибудь коробок и устраивал показательную казнь.
Из горницы был ход на другую половину избы. Там не было пола, и на соломенной подстилке содержался только что народившийся телёнок.
Демидов-отец был председатель колхоза, а все Демидовы были феноменально спокойные, уравновешенные люди. Когда они садились есть (по-тамошнему «исть») вокруг большой миски, из которой каждый доставал похлёбку деревянной ложкой, тараканы, облеплявишие стол и всё, что было на нём, были уже и в самой миске, и в ложках, и на ломтях хлеба. И каждый из едоков спокойно извлекал из своей ложки этих квартирантов, отбрасывал в сторону, не причинив им вреда, невозмутимо продолжая трапезу.
У Мишки я первый раз курнул табаку. Табак отец Демидов заготавливал конечно для себя, держал его в большой банке с плотной крышкой. Мишка пробовал баловаться, попробовал и я, но мне не понравилось.
Интереснее всего было у Пойловых, мать которых работала сторожихой в артели. Там в нашем распоряжении находилась вся её территория, все строения и всякие укромные уголки. Валентин, старший из братьев, тоже года на четыре старше меня, спокойный и добрый, как это бывает с людьми, обладающими большой силой, умелый, любил вырезать из липовой древесины красивые пистолеты и самолёты. В стволе пистолета прожигал калёным прутом отверстие, после чего с помощью резинки из него можно было стрелять горошинами. Так же хорошо у него получались самолётики, которые он делал с одним или двумя пропеллерами, ровно жужжавшими на ветру. Он занимался этим в бондарной мастерской, где всё оставалось нетронутым в том виде, как в день, когда бондари ушли на войну.
Некоторые свои изделия Валентин раскрашивал в красный цвет, для чего в бутылку с водой крошил стержень цветного карандаша, который растворялся там через несколько дней – это и был необходимый краситель. Мне он тоже сделал и пистолет, и самолёт. Настоящим его занятием и обязанностью был уход за артельскими лошадьми.
Артель имела три лошади: уже упомянутую Дочку, ранее принадлежавшую колхозу, серую, в яблоках, кобылку и престарелую гнедую клячу. Смотреть за лошадьми помогал младший брат Анатолий, совсем другой, чем Валентин – подвижной, беспокойный, озорник. Летом лошадей выводили куда-нибудь попастись. Составлялся конный отряд. Валентин садился на Дочку, Анатолий на серую, мне доставалась кляча. Дочка горячилась, норовила сбросить Валентина, но это ей не удавалось, Валентин был отличный наездник. Серая под Анатолием шла спокойно и послушно. Бедная моя кляча, на костлявом хребте которой я сбивал до синяков свой зад, могла только влачиться тихим шагом. Братья легко гарцевали на своих лошадях, в то время как я далеко отставал от них.
С братьями Пойловыми мы ловили рыбу в верховье пруда, илистом, заросшем чернопалками. Глубина воды от поверхности ила составляла всего сантиметров пятнадцать, и место это облюбовали довольно приличные окуни. Их было очень много. Они стремительно маневрировали, ускользая от нас, но, останавливаясь в воде, которую мы замутили, высовывались из неё спинкой, и, не видя нас, становились лёгкой нашей добычей. Братья наловили чуть ли не два ведра, да и я добыл не менее половины ведра прекрасных окуней.
Помимо производства, которое располагалось в нашей деревне, артель имела промысловое предприятие километров за двадцать, на реке Вала. Там заготавливалась липовая древесина для бондарных работ, драли лыко, вымачивали мочало. Иногда мать ездила туда, а зимой уезжала на целый месяц в Ижевск с бухгалтерским отчётом. Тогда я оставался главным в нашей семье. Хозяйка предоставляла мне чугун, в котором я варил картошку в мундирах, предварительно вымыв её в ледяной воде. Это была наша еда. Хозяйка никак не вмешивалась в наши дела. Мы целиком самостоятельно устраивали нашу жизнь.
По возвращении матери хозяйка топила баню. Топилась она по-чёрному, каменкой, сложенной из крупных булыжников. В предбаннике, представлявшем простую оградку, – подобие плетня, без крыши, – прямо на снегу мы и раздевались и одевались, напарившись и помывшись. Во время мытья на окошечке тускло светила окутанная паром керосиновая коптилка. В отсутствии матери на нас нападали вши, помыться в бане было величайшим блаженством.
Из Ижевска мать привозила подарки: детское домино, где на дощечках вместо обычных глазков были изображения разных зверей; ещё она купила нам целое стадо: по две фарфоровые фигурки лошадей, коров, овец, свиней, с ними – собака и пастух. Фигурки были небольшого размера и очень симпатичные. Среди холодных и голодных дней они развлекали нас. Привезла она толстый журнал «Пионер», очень интересный, с рассказами, сказками, стихами, из которого запомнились: «Сказка о потерянном времени» и про Язона из древнегреческой мифологии.
Перед сном, когда мы укладывались на полатях в жарко натопленной избе, мать рассказывала потихоньку разные истории, содержанье прочитанных ею книг, а по возвращении из Ижевска – о фильмах, которые посмотрела там. Говорила про то, что видела или узнала за время поездки, например, про трупы замёрзших людей на улицах.
Зимние дни, когда не было других дел, при сильных морозах, мы проводили на печи. Большим удовольствием было, когда хозяйке привозили для просушки колхозное зерно: рожь, пшеницу, ячмень, овёс. Зерно на печи нагревалось, и было славно погрузить в него хотя бы спину. А самая большая удача бывала, если привозили горох, которым мы ещё и лакомились. Хозяйка же подавала голос, чтобы мы не слишком этим баловались, так как существовали нормы усушки, которые мы могли превысить.
Зимой печь топилась дровами из сберегаемого запаса. Буржуйку топливом обеспечивал я. Притащить сучьев за один раз я мог не более, чем на две топки, поэтому, невзирая ни на какие морозы, должен был делать это постоянно. Морозы же достигали порой едва ли не пятидесяти градусов, и в таком случае спасало лишь то, что при этом устанавливалось абсолютное безветрие.
Позже у меня появились лыжи, с ними тащиться по сугробам было удобней и легче. Доставленные сучья нужно было порубить, занести в избу. Однажды неловко подрубленный сук отскочил и врезал мне так, что из глаз посыпались искры. Глаз, к счастью, не пострадал, но синяк был преогромный.
Зато вечерами, когда топилась печурка и в избе становилось, как в Африке, было невероятным блаженством ощущать своё разомлевшее тело в этой жаре после целого дня леденящей стужи.
В лунную ночь хозяйка не жгла лучину, садилась возле окна, к луне, и так пряла свою пряжу. Женщины рассказывали разные истории. Игорь держался возле матери. Я нарезал из картофелин, предварительно вымыв их, пластины, клал на железную поверхность печки, где они быстро поджаривались, и лакомился ими.
При полной луне ночи были необыкновенно светлы. Поле за окошком искрилось морозными огоньками. Каждую ночь, примерно в километре, или даже меньше, через него то и дело скакали зайцы, иногда пробегали волк или лиса. Волчьи следы величиной с лошадиное копыто, подходившие к самой деревне, я видел, когда ходил на порубку за сучьями. Однажды, ближе к весне, под самым нашим окном двое хорошеньких зайчишек затеяли игру, танцуя, прихорашиваясь друг перед другом. Было настоящим чудом наблюдать их так, на расстоянии протянутой руки. Неужели они не видели нас за окном? Или, быть может, специально для нас устроили этот спектакль?
На всю деревню была одна собака – лайка, которую звали Моряк, умница и красавец с острыми ушками. Волки выкрали его и сожрали с волчьей свирепостью, растерзав бедного пса на пруду. Покрытый снегом пруд имел ровную поверхность, на которой остались жуткие следы кровавой вакханалии. Бедного пса рвали, видимо, с двух сторон, и в снегу, истоптанном волчьими лапами, образовались кровавые борозды.
В начале марта морозы ослабли. Снег в поле покрылся плотным настом, по которому здорово было катиться на лыжах, а можно было и просто ходить, не опасаясь провалиться в глубокий сугроб.
В марте небо стало синим-синим. Стояло столь характерное для этих мест безветрие. Солнце сверкало от зари до зари. Под солнцем снежная белизна слепила так, что было больно глазам.
Конец первой зимы ознаменовался редчайшим и удивительным природным явлением. С вечера, когда ложились спать, держался мороз и сугробы на деревне были выше человеческого роста. Ночью случилась ужасная гроза с ливнем. Яростные молнии блистали одна за другой. Раскаты грома с устрашающим треском ломали небо над самой крышей. Всю ночь бушевали адские силы, а когда наступило утро и взошло солнце, от сугробов, заваливших деревню до самых коньков, не осталось ничего. Лишь кое-где, в углублениях, задержались нестаявшие грязные их клочья. И небо было другое – доброе, тихое, уже не холодное. А там, где неслись бурные потоки, образовались глубокие промоины.
Наступила пахотная пора. На поле, за нашей избой, привели лошадей, привезли плуги, бороны. Собрался народ, мальчишки. Было праздничное настроение. Крестьяне были радостно возбуждены. Поле вспахали борозду за бороздой. Они легли ровными рядами шоколадного цвета. Перелетая по ним, грачи выхватывали из земли толстых розовых червей.
В полдень пахари остановились, распрягли лошадей. Мальчишки сели на них и погнали на конюшню. Они делали это постоянно и привычно. Мне тоже хотелось поехать на лошади, хотя до этого я ещё и на артельской кляче не сидел. Меня подсадили на гнедую лошадку, которую звали Гранаткой. Я повёл её шагом, ещё не решаясь подгонять, а когда проезжал мимо Колькиной избы, он вдруг выскочил со двора и начал хлестать Гранатку прутом, злорадно смеясь, рассчитывая, что я не удержусь, когда она поскачет. Предвидя такой оборот, я сполз на землю, а Колька хохотал. Однако, я зря испугался. Гранатка была умная лошадь. Когда Колька начал хлестать её, она остановилась, как вкопанная, сердито прядая ушами. И сколько он её ни бил, не двинулась с места. Я взял её под уздцы и повёл – взобраться на неё снова сам я не мог по своему росту. После этого я ездил и на других лошадях. Запомнилась ещё Зинка, такая же кляча, как артельская, только вороная, с таким же ужасным хребтом, от которого долго болел мой зад.
Вспаханное поле засеяли и забороновали. Постепенно потом оно стало зеленеть. Посев делался гуще, выше, и к лету рожь закоосилась, стала наливаться зерном.
Первый год был особенно голодный, всё время хотелось есть. Основным продуктом нашего рациона была картошка, которую мать покупала у хозяйки, и то небольшое количество муки, которую выдавали в артели. Когда я спускался в подполье посмотреть на производство кумышки, я видел там хозяйские запасы картошки, моркови, свёклы, репы, большую корчагу, полную яиц, чан с ряженкой и чан с простоквашей. С осени по периметру горницы и кухни, вдоль стен, висели плети прекрасного золотистого лука. В амбаре в мешках хранилось всякое зерно. Денег у нас не было, чтобы купить, поэтому мы могли только созерцать всё это богатство. А когда у хозяйки что-нибудь портилось, тогда она угощала этим нас. Интересным событием было то, как хозяйка пекла хлебы, шаньги, пироги. Вкушать от этого редко приходилось, но было удовольствием наблюдать, как замешивалось тесто, потом оно поднималось в квашне, пыхтело, потом хозяйка раскатывала колоб, обсыпала мукой, клала его в деревянную форму в виде круглой чаши. Потом из чаши перекладывала на широкую деревянную лопату и помещала в вытопленную и выметенную печь. Какой же получался хлеб! Какой от него шёл аромат! Какой дух! Для шанег хозяйка заготавливала толстые лепёшки величиной с большое блюдце, делала в лепёшке углубление, которое заполняла картофельным пюре, замешанным на молоке. Пироги пекла с морковью и со свёклой. Нам с Игорем давала по пирогу, – особенно вкусны были со сладкой свёклой, – давала и по клинышку шаньги. День, когда хозяйка пекла пироги, для нас был днём больших ожиданий. К сожалению, это случалось не так часто, как того хотелось.
На тамошних пастбищах коровы нагуливали очень хорошее молоко – вкусное, высокой жирности. Его отстаивали в глиняных кувшинах, так что сверху получался толстый слой сметаны. Потом кувшины ставили томиться в протопленную печь. Получались топлёное молоко и топлёная сметана. Сметану с поджаристыми пенками хозяйка собирала в большую стеклянную банку. Она была необыкновенно вкусна и очень соблазнительна на вид для нашего постоянно пустого желудка. Однажды Игорь попытался полакомиться ею, но был разоблачён и пристыжен.
В том краю прекрасно рос всякий овощ: огурцы, морковь, свёкла, репа, капуста, лук. Тыквы достигали огромных размеров, но совершенно не было уменья выращивать помидоры. У нашей хозяйки они буйно разрастались на грядке целыми джунглями. Плоды в этих зарослях были мелкими и никогда не вызревали. В конце лета хозяйка собирала их зелёными и клала в сено. Большая охапка такого сена лежала выше печи, у стены. Там эти помидоры находились так долго, что уже давно шла зима, а они только морщились и чуть розовели. Признаюсь, потихоньку я воровал их.
Пришлось полакомиться и мало съедобными яствами: есть хлеб с семенами клевера, хрустевшими на зубах, как песок, чёрные, словно уголь, лепёшки из лебеды. Но самыми мерзкими были изделия из льняного семени. После таких сушек, когда я наелся их с голоду первый раз, меня жестоко вырвало. И уж потом, при самом сильном желании поесть я не мог переносить даже сладковато-приторного запаха их.
Но были ещё и лакомства. Зимой молоко заливали в специальные корыта или большие миски, выставляли на мороз, и, когда оно замерзало, его строгали специальным скребком, стружку собирали в горшок и сбивали мутовкой до состояния густой сметаны. К этому времени пеклись пшеничные оладьи. Сковороду ставили в печь, к огню. Готовность оладий происходила в момент, когда они вздувались пузырём. Тогда их сбрасывали в миску и тотчас ели с мороженым молоком. Горячие оладьи и густое, холодное молоко – это было потрясающе вкусно!
Кое-какое пропитание давала окружающая природа. Как только сходил снег, в местах, которые были известны, можно было выкопать из земли «пистики» – тугие шишечки хвощей. Перед тем, как выйти из земли, они имели некоторый вкус, скорее были безвкусны, но не противны и питательны, а через день-два, после того как выходили на поверхность, они становились рыхлыми, сухими и уже не имели съедобной привлекательности.
Летом шли ягоды – земляника, малина. Малинника были целые заросли, особенно по склонам оврагов – логов. Чаще всего малина росла, перемежаясь с крапивой, тут же были и огромнейшие муравейники. Некоторые из них достигали размеров прямо-таки египетских пирамид. Муравьи были рыжие, крупные, кусачие. По малину нужно было идти в лаптях с онучами, чтобы муравьи не забрались на голое тело.
Потом шли грибы. Так как в округе не было ни сосновых лесов, ни берёзово-осиновых рощ, а только ель да пихта, соответствующими были и грибы. Белых, подосиновиков, подберёзовиков, маслят не было. Самыми ценными грибами были груздь и рыжик. А однажды случился небывалый урожай на опята. На той же порубке возле одного только пня можно было набрать их сразу целый короб – крепких, замечательных. И многие ходили по опята с большим коробом за плечами на лямках. Росли там ещё удивительных размеров дождевые грибы. Их, конечно, не собирали для еды, но когда мимо нашей избы из соседней деревни в школу шли ученики, многие из них несли на голове белый дождевик величиной с порядочную тыкву.
Яблоки, груши, вишни в той стороне не росли. Не было там ни смородины, ни крыжовника. Фрукт произрастал только один – черёмуха. Её не ломали на букеты, и она вырастала деревом величиной с тополь. На усадьбе нашей хозяйки, построенной в недавнее время, были только небольшие деревца, а по деревне, перед каждой избой, через дорогу, которая делила усадьбу на две половины, росло много высоких старых черёмух. Во время цветения от них шёл сильный одуряющий запах, они гудели пчёлами, и это было очень красиво.
Добрая старушка однажды предложила мне полакомиться своей черёмухой. У неё было два или даже три особенно больших дерева. Я тут же забрался так высоко, как смог. Там среди ветвей и гроздьев крупных чёрных ягод я съел их столько, что потом пришлось ногтями соскребать с языка оскомину.
С деревенскими мальчишками я ходил на Нышу – красивую речку километра за четыре от деревни, купался в пруду, там же научился плавать, рыбачил, хотя не слишком успешно, ходил по грибы.
Однажды большой компанией пошли за грибами в отдалённые леса, а когда собрались идти назад, все мои спутники завернули в какие-то деревни, где у них была родня, и я остался один в незнакомой местности. Когда меня покидал последний компаньон, я попросил показать, как мне идти, и он указал дорогу, которая вскоре стала поворачивать чуть ли не в обратную сторону, потом раздвоилась, опять куда-то свернула. Я остановился в недоумении. Куда идти? Спросить не у кого. Вокруг ни души и никакого селения. К счастью, это был не лес, а поле, к тому же осеннее, открытое. Я интуитивно взял направление и пошёл, не сворачивая с него, не обращая внимания ни на какие дороги. И, как ни странно, после длинного перехода вышел точно в расположение артели.
Постоянной дружбы у меня не было ни с кем. К нам, эвакуированным, относились насмешливо и равнодушно, дали нам кличку «выковыренные» и особенно упорно дразнили «москвичами». Я объяснял, что мы никакие не москвичи, но, наверное, хотелось видеть именно москвичей в униженном, бедственном положении. В крестьянском мозгу крепко засело, что всё неприемлемое, навязанное деревне, шло из Москвы.
В компаниях тон задавали старшие ребята, меня они просто не замечали, я был всегда немного в стороне. Но с некоторыми, моего возраста и моложе, мы проводили время в каких-то затеях, чаще всего в расположении артели, где были в разбросе разные строения и всякие интересные места. Сюда я брал с собой Игоря. Здесь мы затевали какие-то игры, бродили, что-то выискивали, высматривали, заходили в бондарную мастерскую, заглядывали к ткачихам, многие из которых были молодые девушки, шутили с нами. Здесь работала и Вера.
На артельской территории под открытым небом оставались два или три больших чана высотой метра два, полностью готовых, однако не востребованных. В сарае, набитом тюками мочала, мы лазили между ними, лежали на них, вдыхая мочальный дух, прятались здесь от дождя – почему-то это тоже было интересно.