– Вот Давид.
– Это ты, Давид?
– Давид.
– Давид.
Занавес
Картина пятая
Высокая, строгая, несколько мрачная комната – кабинет Давида Лейзера в богатой вилле, где он доживает последние дни. В комнате два больших окна: одно, напротив, выходит на дорогу к городу: другое, в левой стене, выходит в сад. У этого окна большой рабочий стол Давида, в беспорядке заваленный бумагами: тут и маленькие листки с прошениями от бедных, записочки, наскоро сшитые длинные тетради; тут и большие толстые книги, похожие на бухгалтерские. Под столом и возле него клочки разорванных бумаг; распластавшись и подвернув под себя листы, похожая на крышу дома, который разваливается, валяется корешком вверх огромная Библия в старинном кожаном переплете. Несмотря на жару, в камине горят дрова – у Давида Лейзера лихорадка, ему холодно.
Вечереет. Сквозь опущенные завесы в окна еще пробивается слабый сумеречный свет, но в комнате уже темно. И только маленькая лампочка на столе выхватывает из мрака белые пятна двух седых голов: Давида Лейзера и Анатэмы.
Давид сидит за столом. Давно нечесаные седые волосы и борода придают ему дикий и страшный вид; лицо измучено, глаза открыты широко; схватившись обеими руками за голову, он напряженно вглядывается сквозь большие очки-лупы в стальной оправе в исчерченную карандашом бумагу, отбрасывает ее, хватается за другую, судорожно перелистывает толстую книгу. И, держась рукою за спинку его кресла, стоит над ним Анатэма. Он как будто не замечает Давида – так он неподвижен, задумчив и строг. Шутки кончились, и, как жнец перед жатвою, уходит он взором в тревожную безграничность полей.
Окна закрыты, но сквозь стекла и стены доносятся сдержанный гул и отдельные вскрики. И медленно нарастает он, колеблясь в силе и страстности: то призванные Давидом осаждают жилище его. Молчание.
Давид. Оно распылилось, Нуллюс! Гора, достигавшая неба, раскололась на камни, камни превратились в пыль, и ветер унес ее – где же гора, Нуллюс? Где же миллионы, которые ты мне принес? Вот уже час я ищу в бумагах копейку, одну только копейку, чтобы дать ее просящему, и ее нет… Что это валяется там?
Анатэма. Библия.
Давид. Нет, нет, вон там, в бумагах? Подай сюда. Это ведомость, которую, кажется, я еще не смотрел. Вот будет счастье, Нуллюс! (Напряженно смотрит.) Нет, все перечеркнуто. Смотри, Нуллюс, смотри: сто, потом пятьдесят, потом двадцать – потом одна копейка. Но не могу же я отнять у него копейку?
Анатэма. Шесть, восемь, двадцать – верно.
Давид. Да нет же, Нуллюс: сто, пятьдесят, двадцать – копейка, Оно распылилось, оно утекло сквозь пальцы, как вода. И уже сухи пальцы – и мне холодно, Нуллюс!
Анатэма. Здесь жарко.
Давид. Я тебе говорю, Нуллюс, здесь холодно. Подбрось поленьев в камин… Нет, погоди. Сколько стоит полено?.. О, оно стоит много, отложи его, Нуллюс, – этот проклятый огонь пожирает дерево так легко, как будто не знает он, что каждое полено – жизнь. Постой, Нуллюс… у тебя прекрасная память, ты не забываешь ничего, как книга, – не помнишь ли ты, сколько я назначил Абраму Хессину?
Анатэма. Сначала пятьсот.
Давид. Ну да, Нуллюс, – он же мой старый друг, мы играли вместе! И для друга это совсем не много – пятьсот. Ну да, конечно, он мой старый друг, и, наверно, я пожалел его и до конца оставил ему больше, нежели другим, – ведь дружба такое нежное чувство, Нуллюс. Но нехорошо, если из-за друга человек обижает чужих и далеких – у них нет друзей и защиты. И мы урежем у Абрама Хессина, мы совсем немного урежем у Хессина… (Со страхом.) Скажи, сколько теперь я назначил Абраму?
Анатэма. Одну копейку.
Давид. Этого не может быть! Скажи, что ты ошибся! Пожалей меня и скажи, что ты ошибся, Нуллюс! Этого не может быть: Абрам мой друг – мы с ним играли вместе. Ты понимаешь, что это значит, когда дети играют вместе, а потом они вырастают и у них становятся седые бороды, и вместе улыбаются они над минувшим. У тебя также седая борода, Нуллюс…
Анатэма. Да, у меня седая борода. Ты назначил Абраму Хессину одну копейку.
Давид (хватает Анатэму за руку, шепотом). Но она сказала, что ребенок умрет, Нуллюс, – что он уже умирает. Пойми же меня, мой старый друг: мне необходимо иметь деньги. Ты такой славный, ты (гладит ему руку) такой добрый, ты помнишь все, как книга, – поищи еще немного.
Анатэма. Опомнись, Давид, тебе изменяет разум. Уже двое суток ты сидишь за этим столом и ищешь то, чего нет. Выйди к народу, который ждет тебя, скажи ему, что у тебя нет ничего, и отпусти.
Давид (гневно). Но разве уже десять раз не выходил я к народу и не говорил им, что у меня нет ничего? Ушел ли хоть один из них? Они стоят и ждут, и тверды в горе своем, как камень, настойчивы, как дитя у груди матери. Разве спрашивает дитя, есть ли в груди матери молоко? Оно хватает сосцы зубами и рвет их беспощадно. Когда я говорю, они молчат и слушают, как разумные; когда же умолкаю я – в них вселяется бес отчаяния и нужды и вопит тысячью голосов. Не все ли я им отдал, Нуллюс? Не все ли выплакал я слезы? Не всю ли кровь из сердца я отдал им? Чего же они ждут. Нуллюс? Чего они хотят от бедного еврея, который уже истощил свою жизнь?..
Анатэма. Они ждут чуда, Давид.
Давид (вставая, со страхом). Молчи, Нуллюс, молчи – ты искушаешь бога. Кто я, чтобы творить чудеса? Опомнись, Нуллюс. Могу ли я из одной копейки сделать две? Могу ли я подойти к горам и сказать: горы земли, станьте горами хлеба и утолите голод голодных? Могу ли я подойти к океану и сказать: море воды, соленой, как слезы, стань морем молока и меда и утоли жажду жаждущих? Подумай, Нуллюс!
Анатэма. Ты видел слепых?
Давид. Только раз я осмелился поднять глаза, – но я видел странных серых людей, которым плюнул кто-то белым в глаза, и они ощупывают воздух, как опасность, и земли боятся, как страха. Чего им надо, Нуллюс?
Анатэма. Видел ли ты больных и увечных, у которых не хватает членов, и они ползают по земле? Из-под земли выходят они, как кровавый пот, – трудится ими земля.
Давид. Молчи, Нуллюс!
Анатэма. Видел ли ты людей, которых жжет совесть: темно их лицо и как бы огнем опалено оно, а глаза окружены белым кольцом и бегают по кругу, как бешеные кони? Видел ли ты людей, которые смотрят прямо, а в руках имеют длинные посохи для измерения пути? – Это ищущие правды.
Давид. Я не смел глядеть больше.
Анатэма. Слышал ли ты голос земли, Давид?
Входит Сура и боязливо приближается к Давиду.
Давид. Это ты, Сура? Затворяй двери крепко, не оставляй щели за собою. Чего тебе надо, Сура?
Сура (со страхом и верою). Разве не все еще готово, Давид? Поторопись же и выйди к народу: он уже устал ждать, и многие боятся смерти. Отпусти этих, ибо идут новые, Давид, и уже скоро не останется места, где бы мог стать человек. И уже истощилась вода в фонтанах, и не несут из города хлеба, как ты приказал, Давид.
Давид (поднимая руки, с ужасом). Проснись, Сура, лукавыми сетями опутал тебя сон, и безумием любви отравлено сердце. Это я, Давид!.. (Со страхом.) И я не приказывал принести хлеба.
Сура. Если еще не готово, Давид, то они могут подождать. Но прикажи зажечь огни и дать постилок для женщин и детей: ибо уже скоро наступит ночь и охолодеет земля. И прикажи дать детям молока – они голодны. Там, вдали, мы слышали топот многочисленных ног: то не стада ли коров и коз, у которых вымя отвисло от молока, гонят сюда по твоему приказу?
Давид (хрипло). О, боже мой, боже!..
Анатэма (Суре тихо). Уйдите, Сура: Давид молится. Не мешайте его молитве.
Сура так же боязливо и осторожно уходит.
Давид. Пощады! Пощады!
Гул за окнами утихает – затем сразу становится и шумным и грозным: это Сура известила народу, что необходимо ждать еще.
(Падая на колени.) Пощады! Пощады!
Анатэма (повелительно). Встань, Давид! Будь мужем перед лицом великого страха. Не ты ли призвал их сюда? Не ты ли голосом любви громко воззвал в безмолвие и тьму, где почивает неизреченный ужас? И вот они пришли к тебе – север и юг, восток и запад, и четырьмя океанами слез легли у ног твоих. Встань же, Давид! (Поднимает Давида.)
Давид. Что же мне делать, Нуллюс?
Анатэма. Скажи им правду.
Давид. Что же мне делать, Нуллюс? Не взять ли мне веревку и, повесив на дереве, не удавиться ли мне, как тому, кто предал однажды? Не предатель ли я, Нуллюс, зовущий, чтобы не дать, любящий, чтобы погубить? Ой, как болит сердце!.. Ой, как болит сердце, Нуллюс! Ой, холодно мне, как земле, покрытой льдом, а внутри ее жар и белый огонь. Ой, Нуллюс, – видал ли ты белый огонь, на котором чернеет луна и солнце сгорает, как желтая солома! (Мечется.) Ой, спрячь меня, Нуллюс. Нет ли темной комнаты, куда не проник бы свет, нет ли таких крепких стен, где не слышал бы я этих голосов? Куда зовут они меня? Я же старый, больной человек, я же не могу мучиться так долго – у меня же самого были маленькие дети, и разве не умерли они? Как их звали, Нуллюс? Я забыл. Кто этот, кого зовут Давид, радующий людей?
Анатэма. Так звали тебя, Давид Лейзер. Ты обманут, Лейзер, ты обманут, как и я!