Приняв от всех приветствия и с каждым гостем выпив, именинница сейчас же ошалела и весь вечер просидела молча, хлопая глазами и то вздергивая голову и озираясь, то опять роняя ее.
Ванька лебезил перед гостями. Он пенял дорогим родственникам, что они так долго на него сердились, пожимал им ручки, пил за их здоровьице и выражал надежду, что вперед у него с ними будет мир.
Дед радостно ему поддакивал, похлопывал его по плечику, поглядывал на всех и похохатывал. Он выпивал стаканчик за стаканчиком, закусывал кусками сала и засаленные пальцы вытирал об волоса.
Литовкин муж пил молча, что-то думал, иногда ребром ладони ударял жену по локтю, и, внезапно оживившись на минуту, говорил, показывая головой на стол:
– Шамовка губернаторская.
Аверьян был грустен и смотрел в тарелку. У него горело одно ухо и одна щека. Беременная и одетая в широкий балахон, его жена дремала, а ее родители старались съесть как можно больше и от времени до времени, прикрыв руками рот, тихонько говорили что-нибудь друг другу на ухо и принимались хохотать. Литовка искоса на них поглядывала и, скандализованная, кашляла.
Авдотья была очень хорошо настроена. Она была в кораллах, в вязаной зеленой кофте тещи главного и в гребне со стеклянными брильянтами. Она сидела рядом с Аверьяном, громко говорила и жестикулировала. Иногда она притрагивалась к Аверьяновой руке и, словно испугавшись, вскрикивала.
Гости, всё доев и выпив, стали собираться. Поблагодарили и надели шубы. Ванька схватил лампу и повел их к двери. Там он постоял и посветил им.
Выйдя, земледелец и его жена решили сделать крюк и часть пути пройти по рельсам, чтобы не свалиться в лужу около Диесперихи. Дед же молодцом взглянул на них, махнул рукой на «крюк» и, обхватив Авдотью, пошатнулся и пошел с ней прямо.
До Диесперихи они несколько раз падали, а около Диесперихи, облезая по забору лужу, сорвались в нее и пролежали в ней до света.
Утром их доставили домой больными. Теща главного увидела в окно, как их везут, и прибежала посмотреть, в чем дело, и взять кофту.
Уложив их, она позже навестила их еще раз и дала им липового цвета. Они выпили его, но он им не помог, и ночью они сильно бредили, а дети просыпались, и им страшно становилось.
В полдень сунула в дверь голову и молча посмотрела, а потом вошла литовка. Она сделала печальное лицо и шепотом спросила:
– Как они?
На цыпочках она подкралась к деду, от него – к Авдотье и потрогала их.
– Ах, – вздохнула она и, взяв веник, полила из ковшика полы и подмела их.
А когда стемнело, пришла Нюрка с железнодорожным фонарем в руке. Она была в солдатской ватной куртке и в солдатских башмаках.
Поставив фонарь на пол и не разгибаясь, она стала кашлять, а потом сказала, что ее прислали справиться. Под курткой у нее был кусок сала в тряпке, и она оставила его.
– Не говорите только никому, пожалуйста, – предупредила она.
Шурка перестал учиться. Утром он сидел возле больных, давал есть лошади, пилил дрова с соседями и таскал воду. Вечером, когда Маришка была дома, он бежал к Егорке и шатался с ним. Он собирал окурки для Егорки, задирал кого-нибудь, когда Егорка хотел драться: на него набрасывались, а Егорка за него вступался.
К поезду они являлись на платформу и прогуливались там. Они подмигивали девкам и толкались с пассажирами, носившимися к кипятильнику или толпившимися около торговок.
Один раз Егорка подскочил внезапно к старушонке в капоре, которая стояла около вагона и уписывала черную лепешку, и, нагнувшись, плюнул ей в глаза.
Она схватилась за них, выпустила сумку из руки, Егорка наклонился, поднял ее и шмыгнул под буфера, а Шурка очень испугался, побежал домой, залез скорей на печку и, не засыпая, пролежал всю ночь.
Попискивали мыши и скреблись об жесть, которою были забиты щели. Дед хрипел. Авдотья что-то бормотала и выкрикивала, говорила, что ей, может быть, и тридцати еще лет нету.
Наконец Маришка встала, затопила печь и подошла к кровати деда. Дотронувшись до него, она вдруг взвизгнула и выскочила в «зал».
Авдотья, не пошевелясь, велела кликнуть тещу главного и снова стала бредить. Скоро дом наполнился усердными старухами, которые галдели и хозяйничали. Деда они вытащили из его постели и, стянув с него рубаху, стали его мыть.
Потом явился Ванька, строго посмотрел на них и объявил им, что он будет здесь распоряжаться.
Дедов сундучок он отпер и распотрошил его. Взял книгу и очки и запасные стекла к ним, а остальное, разный хлам, сбросал обратно.
Хоронить повезли деда на тех дрогах, на которых он извозничал. Последние два дня стоял морозик, и идти за гробом было хорошо.
Процессия составилась порядочная. Встречные переходили на средину улицы и присоединялись. Некоторые же останавливали выступавших перед дрогами отца Михайлу и дьячка, сговаривались с ними и платили им, чтобы они попели.
Толстая Диеспериха, важно семенившая сейчас же вслед за родственниками, три раза выходила из толпы, брала свой подол в руки, обгоняла дроги и заказывала пение.
В числе других за гробом несколько кварталов прошла Ольга, дочь купца Суконкина.
Авдотья все еще лежала. Поминать поэтому позвали к Ваньке. К Ваньке же в сарай отправили и дроги вместе с мерином.
– Потом сочтемся, – сказал Ванька.
Как и следовало, на поминках подавали девять блюд. Четыре из них были изготовлены из мяса той свиньи, которую присутствующие уже однажды пробовали, когда праздновали именины Ванькиной жены.
Детей Авдотьи накормили в кухне вместе с Ванькиными. Шурка подтолкнул Егорку и напомнил ему случай со старухой, а Егорка подмигнул и снисходительно ответил, что бывало и не этакое.
В доме, когда дети вечером вернулись туда, теща главного и с ней еще одна старуха мыли пол. Когда они ушли, Маришка затопила печь, мальчишки вытащили из-под дедовой кровати сундучок, взломали его, взяли из него «рожки» и съели.
Плохо стало жить. Авдотья все лежала. – «Дорогой супруг мой», – вырвав из Маришкиной тетради лист, писала она и не знала, куда слать письмо.
Она гадала, капая со свечки в воду воск. Из капли должен был бы получиться гроб, если бы муж ее был мертв. Но ни гроба, ни другого чего-либо у нее не получалось.
В доме было пусто. Налить лампу было нечем. Хлеба тоже не было. За лошадь Ванька прислал с Нюркой четверть керосина и двух коз. Муки, чтобы подбалтывать им в пойло, было негде взять.
– Хоть в воду, – сказал Шурка, рассказав Егорке все это, и стукнул от досады кулаком одной руки по кулаку другой.
Егорка поджал губы, поморгал, задрав вверх голову, и предложил ему работать.
Молча и посвистывая, он повел его, как и всегда по вечерам, на станцию. Снег падал, от невидимой за тучами луны светло было, шаги поскрипывали, и дышать приятно было.
В «третьем классе», еле освещенном тусклой лампочкой и мутном от махорочного дыма, они сели. Они высмотрели женщину, которая, оставив на скамье корзину, отошла.
Егорка велел Шурке идти следом за ней и покараулить ее, а потом бежать к задворкам дома Марьина.
Когда он прибежал туда, Егорка уже ждал его. Взломав корзину, они вытащили вещи, запихали их под шубы и, снеся к Егорке, закопали в сено.
Утром они взяли все, что было белое, и вышли на базар. Цветному они дали полежать пока. Из выручки Егорка выдал Шурке треть.
13
Каждый вечер они стали проводить на станции. Они сидели в «третьем классе» и высматривали, что можно украсть. У спящих они шарили в карманах. К поездам они выскакивали и шныряли по вагонам.
Если ничего не попадалось, что бы можно было им стащить, они протягивали руку и просили милостыню.