Естественно, в начале положены необходимые оговорки. Автор сознает, что неопытен, и рассчитывает на снисхождение. Надеется, что его биография все же заслуживает внимания. Все, что написано, относится только к профессиональной деятельности.
Достойное самоограничение. Похвальная скромность. Но ведь они усугубляют грехопадение! Выходит, я взялся за перо не для того, чтоб уразуметь, что же такое являл собою некий Алексей Головин. Не было ни жгучей потребности «прочесть с отвращением жизнь свою», ни покаяния, ни попытки – пусть простодушной, но человеческой – хоть оправдаться! Я предстаю не то Робин Гудом советской юстиции, не то покровителем гонимых, не то златоустом с горячим сердцем и ясной холодной головой. Куда ни взгляни, моим побуждением было закольцевать свой сюжет и, черт побери, «оставить след»! Достаточно жалкая мотивация и, прежде всего, совершенно бесплодная. Мир наш буквально завален книжонками – нескольким, самым из них удачливым, выпадет сладкая участь вспыхнуть – на полсекунды! – потом почадить, скукожиться, превратиться в пепел. Не обольщались и великаны. Даже Тургенев не больно надеялся: «Следы человеческой жизни, – сказал он, – глохнут скоро». Если знал это он, то заурядному адвокату сам бог велел проявить здесь трезвость. Осталось утешать себя тем, что я не первый и не последний. Я стал писателем? Все там будем.
Нелепая, шутовская мысль – «оставить след»! Что это значит? Допустим, адвокат Головин вызовет из памяти лица – что из того, в конце концов? Не передать цвета стен в Бутырках, шагов в коридорах, клеток боксов, комнат следователей, вдруг долетевшего женского плача и кислого запаха, властно проникшего из камер. А если б и удалось, что толку? Двадцатый век отучил население воспринимать чужую беду. Не только в жизни, но даже в книге. Возлюбленное окошко в мир теперь предлагает в свободный час пестрый прейскурант искушений – от достижений фармакологии до самых эффектных кровопусканий.
Писатель преклонных лет Безродов сказал мне, что умирает вовремя. Он убежден, что его профессия также готова сойти со сцены. Не раз и не два ловил он себя на том, что завидует коллегам конца восемнадцатого столетия – Петрову, Капнисту, даже Хераскову. Только представить себе, что творчество – неподнятая еще целина и столь же нетронутая, невспаханная. Читательская аудитория с еле разбуженным интересом. По крайней мере, два века в запасе. Сегодня это громадное поле сжалось до дачного огорода, который бессмысленно мотыжат какие-то пыльные чудаки. Это последние ветераны Великой Отечественной Словесности.
– Вроде меня, – произнес он со вздохом. – Впрочем, я даже не ветеран. Я – пенсионер-тунеядец.
Он объяснил свое бездействие тем, что физически ощущает, как слабеет энергия его текста.
– Основа основ и начало начал – это энергичное слово. С годами его находить все труднее. Слово становится общеизвестным, вялым, обтекаемым, плоским. Вот почему и сходят с круга старые литературные кони. Но вы, насколько могу судить, еще не должны утратить потенции. Вы – дебютант. Для дебютанта письменный стол – как ложе страсти. Помню, когда я начинал, перо мое пенилось гормонами. Было как заряженный ствол, при этом курок всегда на взводе.
Безродова порой сотрясали подобные мятежные выбросы внезапно ожившего вулкана. Сказано явно еще не все. Он вооружен и опасен. Ствол угрожающе дымится.
Подумав, он дал мне добрый совет: снести свой могучий труд в издательство под строгим названием «Весы» – оно занимается проблемами, связанными с юриспруденцией. Видимо, имя его «Весы» лишь усеченный вариант первоначальных «Весов Фемиды».
Так я и сделал. А вдруг все склеится? Находим четкие аргументы против какой-либо затеи и тут же отбрасываем их в сторону. Пусть здравый смысл остерегает – значит, тем хуже для здравого смысла. Cosi fan tutti, так действуют все. Аз грешный поступил в том же духе.
Спустя положенный срок я узнал, что «Адвокатские сюжеты» читает госпожа Вельяминова. Безродов не преминул скаламбурить, сказал, что у тех, кто содержит «Весы», слово ее имеет вес. Оно – приговор высшей инстанции, уже не подлежащий кассации.
Занятно. Несколько лет назад, не зная еще о своем несчастье, я вынужденно завел блокнотик. Обычно я редко и неохотно делал заметки – но вот пришлось! Иначе рисковал упустить то, что надлежало запомнить – назначенную встречу, визит, дело, фамилию, соображение, какие-то важные подробности и непредвиденные обстоятельства. Так, неожиданно для себя, я пристрастился к перу и бумаге.
Необходимость стала потребностью. Я обнаружил немалый кайф в интимной связи с белым листом. Чем это кончилось, вам понятно – пополнил клуб «бывалых людей», делящихся житейским опытом. Не с глазу на глаз, не за рюмкой водки, а с помощью печатного слова.
После того как я узнал у Тимофея Аполлоновича, что ждет меня в недалеком будущем, можно говорить о предчувствии: оно-то и побудило меня хоть как-то сохранить свое имя. Когда моя участь станет известна узкому кругу моих приятелей, я больше не буду в их глазах еще одним поздним графоманом.
«Так вот в чем дело! – скажут они. – Наш Головин втайне от всех, как мог, спасал себя от забвения».
4
В юности мне доводилось слышать, что я «примагничиваю» людей. Есть-де во мне непонятный манок. «Чем-то блазнишь», – усмехалась мачеха. Слово «харизма» еще дремало, его разбудили значительно позже вестернизированные поколения. Но слово «лидерство» на глазах входило в моду, и на него уже появился устойчивый спрос.
В моем окружении очень часто его соотносили со мной. В чем был секрет, до сих пор неясно. Возможно даже, в немногоречивости, объяснявшейся антипатией к фразе и нелюбовью к бесплодным спорам – все это не слишком вязалось с выбранной мной адвокатской профессией. Считалось, со сталинской поры, что в сдержанности таится сила. Меж тем честолюбивые птенчики, преданные идее карьеры, отпугивали своей суетливостью.
Похоже, я выгодно выделялся на этом озабоченном фоне. На факультете крепла уверенность, что в недрах его растет вожак. Общества моего искали.
Но роль, которую мне навязывали, не отвечала моей природе. И если я сам себя удивлял, то как же я удивлял всех прочих! Что притягательнее власти даже над несколькими людьми и кто же сам от нее откажется? Известно, что лучше всего быть первым, хотя бы в деревне, а мне сулили, что я добьюсь первенства и в городе. Когда окружение убедилось, что тут не кокетство и не маневр, что я и впрямь отошел в сторонку, отношение ко мне изменилось. Оно забавно эволюционировало от уважения к разочарованности, от подобострастия – к симпатии. Людям приятны такие особи, отказывающиеся от конкуренции. Тот, кто готов был мне подчиниться, стремился теперь меня опекать. Почувствовать свое превосходство, в особенности столь неожиданное, всегда приятно. Еще приятнее – великодушно покровительствовать и с грустной улыбкой выговаривать предмету недавнего восхищения: «Ах, Головин, ты – наша боль».
И вместе с тем ко мне сохранялся слегка возбуждающий интерес – поклонники запросились в друзья. Сбилась самолюбивая стайка из четырех-пяти человек, советская потенциальная мафия. Это заставило меня и в ней держаться особняком. Нежность – беспримесную, сердечную – питал я лишь к одному из них. Володя чем-то был схож со мною, гулял, как кот, сам по себе. Но по более вульгарной причине – он часто тяжело запивал.
Лидером стал самый негромкий и самый закрытый – я в нем ошибся так же, как ошиблись во мне. Должен сознаться, что в этой гонке я ставил на замшевого Валерия, а не на Виктора – тот мне казался тихоходом без особых претензий. Виталий был не в счет – он и в молодости слишком хотел и засветился. Кажется, он всегда был в мыле, с острым гвоздем в филейной части, мешавшим ему сидеть на месте. Валерий должен был преуспеть. Он и преуспел, но не взмыл. Видимо, подвела даровитость. Взмыл Виктор – и до каких высот! Вот уж не думал я, что он будет грозно мерцать в Большом Президиуме.
А я, харизматик, стал адвокатом, членом Коллегии защитников, Присяжным Поверенным нового типа. Скромным малоизвестным солдатом монопартийного правосудия. С тем и примите. То было порывом почти безотчетного абсентеизма, конечно же, весьма относительного.
Как бы то ни было, адвокат все же не вовлечен в иерархию, а общество, в котором я жил, было иерархично до крайности. Как и положено новому миру, который был призван внедрить и задействовать свою социальную справедливость. Мир этот уступил пространство нынешнему обломку империи, который костенеет тем больше, чем он становится вертикальней. Но это уже совсем другая, новейшая история Родины.
Итак, я обманул ожидания. Возможно, что этому поспособствовало мое желание «со-сре-до-точиться». Этим глаголом иной раз я пользовался как средством защиты, когда отбивался от опостылевших укоризн. Приятели меня им подразнивали, произнося его с некой торжественностью. («Внимание! Алексей Головин сосредоточился. Не отвлекайте!») Что за потребность? Я не мыслитель, не гуру, не рвался на них походить. Если я не просто отшучивался, не заслонялся от нотаций, а в самом деле хотел собрать в единый пучок подколодную жизнь, понять, наконец, себя самого, то что за цель я этим преследовал? Не лучше ли было прожить свой срок насыщеннее и интенсивней, сообразуясь с законами времени, в котором мне выпало существовать? Было б что вспомнить и воскресить на этом последнем перегоне, который мне даровал Тимотеус.
Заметили жалкую проговорку? «Было б что вспомнить». Все тот же культ Памяти. Нет, не для жизни должны мы жить – живи, чтоб потом вспоминать о жизни. Стремись наломать побольше дров – будет что после бросать в камин и воскрешать в разведенном огне. В конце концов, сидеть у камина – это классический ритуал. Поэтический фасад одиночества. Однажды я спросил у Безродова: как он справляется с этой Сахарой? Старец сказал: «На вербальном уровне, но эффективно – я называю одиночество уединением». Не знаю, годится ли для меня такая уловка. Я чувствую разницу. Уединение мы выбираем. Одиночество выбирает нас. Может быть, были правы приятели и стоило «оправдать надежды» – пусть не на их, а на свой манер?
Некогда канцлер Горчаков после разгрома в Крымской войне провозгласил отказ державы от роли главного игрока и европейского жандарма: отныне Россия сосредоточивается. Но я-то в свои молодые годы еще не испытывал, не изведал боли тотального поражения, был бодр духом и быстр разумом – такой отечественный Невтон. Меня-то почему потянуло в объятия изоляционизма? Протест? Скорее всего, протест. Причем эстетического свойства. Моя очевидная терпимость странно соседствовала с брезгливостью, способность держать себя под контролем – с частыми приступами тошноты, предательски клокотавшей в горле. Тошнило от запаха гнили и пота, тошнило от этих скачек в болоте, от правил каждодневной игры.
Безродов (в ту пору еще нестарый, хотя он казался нам стариком и это общение было лестным) нет-нет, да и остерегал нас с Володей:
– Слишком вы большие чистюли. Как бы не промахнуться вам, мальчики. Вас раздражают тупость и пошлость, неверные ударения, липа. Вы забываете, что пошлость – главное свойство рода людского. Стало быть, в ней есть человечность. Вас злит, что власть гребет под себя с такой ликующей откровенностью. Мальчики! Вам бы пришлось несладко, если бы власть была умней. Цените, орлята, возможность расслабиться.
Надо сказать, что этой возможностью пользовался каждый второй. Кому не лень, все ею пользовались. «Можно было жить», – то и дело слышится лирический вздох.
Так ли? Жить можно, если тебе дозволено дышать полной грудью. В идеологическом обществе это дыхание запретно. Значит, такое слово, как «жить», неправомерно. Но человеку с невызывающей анкетой и титульной национальностью при соблюдении аккуратности и общепринятых условий было дозволено существовать. Стагнировать, не привлекая внимания. Немало. Родителям и не снилось.
Однако ностальгический плач меня неизменно приводит в ярость. Странное дело! Я даже смолоду не был подвержен сильным реакциям, в мои же годы они неприличны, и тем не менее я лютею. Особенно когда разъясняют, что речь, разумеется, идет о невозвратных семидесятых. Пованивало, но сладко пованивало. А уж какая была развеселая, мощная клановая спайка! Было на кого опереться! Вот она, сильная рука, которая моет братскую руку. Вперед, мушкетеры конца миллениума! Один за всеми, и все за себя! Ах, если б не афганская бойня! Кой черт занес нас на эти галеры?
Определения – дело вкуса и состояния души. Но больше всего – физиологии. Похоже, и впрямь то был их бал, солнечный день, именины сердца. И так хотелось возможно ближе припасть благодарными губами к теплому вымени сверхдержавы. Сколь ни сильна была их привычка опасливо шевелить ушами, никто не услышал надсадных хрипов уже задыхавшейся эпохи. Воздух для них был чист и свеж (даром что выделял аммиак), и этот ароматный сезон казался незыблемым и надежным. Однокашник Валентин Бесфамильный, ушедший в московскую ЧеКа (так он называл свое ведомство – не без претензии и кокетства), при редких встречах всегда подчеркивал, что мы живем в правовом государстве.
Я никогда не вступал в дискуссии, а с ним и подавно – зряшное дело. Его компетентная организация славилась вескими аргументами. Проблеме уже не одно столетие. Чтоб жить-поживать в правовом государстве, надо иметь правовое сознание. Где ж его взять? Вот и новая эра, а нам до него – семь верст до небес.
Однажды Владимир мрачно заметил:
– После того как эта власть употребила нас всех под завязку, она обязана хоть жениться.
Я буркнул:
– С этим как раз – порядок. Отпраздновали золотую свадьбу.
Мы посмеялись. А между тем смеяться могли мы лишь над собою. К этому времени так нам промыли и вправили светлые наши мозги – всерьез полагали, что брачный союз будет и нерушим и вечен.
Ныне, когда его уже нет, нелепо предлагать его жертвам остаться на лобном месте истории памятниками своей слепоте, они хотят умереть победителями. Но чем я их зорче? Тем, что не стал оплакивать моей бедной жизни, перечеркнутой рукой командора вместе с моим же двадцатым веком? Тем ли, что знаю, что повторить его позорнее, чем его забыть?
И кто мне сказал, что ремейк невозможен? Россия – эпическая страна, стало быть, ей нужна трагедия. Мне и сегодня уже не требуется визионерской проницательности, чтоб обнаружить, как шаг за шагом кончаются игры в эгалитарность, как напружинивается все тверже под мятым демократическим платьем корсет фараоновой пирамиды и как безнадежно блекнут сердца.
Зачем оно, мое сострадание, тому, кто еще хранит свой обрубок, счастье свое, проклятье свое, горькую, благословенную память, ту, от которой я буду избавлен?
5
Оказывается, у госпожи Вельяминовой к моей рукописи – масса претензий. Причем – претензий принципиальных.
Случись такое в былое время, когда я ничем не отличался от ближних, я б гордо пожал плечами. Но обстоятельства изменились, и я был не только уязвлен. Я не на шутку разволновался. Некая старая гусыня сейчас поставила под угрозу интуитивную, но, как выяснилось, столь дальновидную попытку «оставить след». Будь ты неладна!
Старик Безродов, изнемогавший под грузом собственной информированности, мне рассказал об этой даме. Сударыня проживала в провинции. Когда она схоронила мужа, решила перебраться в столицу (мне повезло!), где давний друг пустился в издательскую деятельность и пригласил занять вакансию верховной жрицы, духовной силы и генератора идей – он был о ней высокого мнения. Видимо, на собственный череп сей просветитель не полагался.
Да, я был зол. И дело было не только в мальчишеском желании хоть как-то запечатлеть свое имя прежде, чем сам я его забуду. Я полагал, что дни и труды столь популярного адвоката достойны внимания читателя. С пренебрежением отнеслись не столько даже к произведению и автору, сколько ко мне самому.
Бог с ним, с моим искусством трибуна, с моим дарованием полемиста – нас много, неоцененных гениев. Но разве описанные дела и их фигуранты не характерны? Неужто же вам не любопытен такой кровоточащий пласт нашей жизни? А если к тому же подумать о том, что пик моей карьеры пришелся на славные советские годы, то эти записи обретают немалый документальный вес. Возьмите хотя бы «книжное дело», где я подошел к опасной грани.
Стоило только мне оступиться! Я уже видел, как возникают достаточно четкие очертания политического процесса. Мой бывший сокурсник Бесфамильный при встрече мне даже намекнул, что было б мудрей сослаться на занятость. Не брать на себя защиту парня, проходившего по скользкой статье. Он знал, что я избегал коллизий, в которых прощупывалась или угадывалась идеологическая подкладка. Думаю, этой моей ущербностью он объяснил себе раз навсегда несостоявшееся лидерство Алексея Головина. Однажды походя дал понять, что эскапизм идеологичен. И, между прочим, нисколько не меньше, чем общественная активность. Я усмехнулся и ответил, что «эскапизм» – мудреное слово. Много уместнее слово «лень». Он тоже усмехнулся, заметил, что я ленивец особого склада. В общем, мы оба усмехнулись и разом свернули с этой дорожки. Его совету я не последовал. А почему – объясню поздней.
Но и мои бытовики не были лишь мелким помолом в жернове судебной машины. В их судьбах, на первый взгляд обычных, высвечивалась судьба страны, избравшей свой способ существования. Не говорю уже об иных, незаурядных авантюристах. Таком, например, как Артур Феофилов – в восьмидесятые его имя было не менее знаменито, чем имя эстрадника-гастролера. Впрочем, и он был гастролер.