
О любви. Драматургия, проза, воспоминания
Она. Преувеличивал так же, как вы. То была поэтическая вольность. И как же развивались события?
Он. Я проводил ее до общежития. К сожалению, оно находилось очень близко – в Дмитровском переулке. Хотя зачем я вам говорю? Можно подумать, вы знаете, где он.
Она. Но я же часто бывала в Москве. Я знаю Дмитровский переулок. Ведь он – между Пушкинской и Петровкой.
Он. Пушкинская опять стала Дмитровкой. Причем – Большой. А общежитие… Общежития, по-моему, нет. Я был там недавно – едва протиснулся. Стоят машины, машины, машины… Всё офисы, офисы, только офисы. В тот вечер там было все по-другому. Пустынно и снежно. Почти темно. Стояли и не могли попрощаться, хотя мороз прихватывал крепко. Я долго не мог решиться спросить, когда мы увидимся. Она лишь вздыхала: сразу видно, что нет у вас опыта.
Она. Можно подумать, она сама уже прошла сквозь огонь и воду.
Он. Во всяком случае, она, безусловно, пользовалась большим успехом.
Она. Допустим. Вы наконец решились.
Он. Да, я назначил ей свидание. Поблизости от консерватории. На углу Герцена и Огарева.
Она. Ах, там? Представляю эту позицию.
Он. Это и был мой перекресток.
Она. Так начался ваш польский роман?
Он. Нет, не роман. По ее словам, для романа мне не хватало юмора. Все сразу связалось в гордиев узел.
Она. Который можно лишь разрубить?
Он. Так все и было. Словно вы знаете.
Она. Нет. Я не знаю, но я догадываюсь. В конце концов, это моя профессия. Но я – распутываю узлы. Терпеть не могу, когда их рубят.
Он. Тогда я редко думал о будущем. Да и зачем? Сегодня я счастлив, а завтра буду еще счастливей. Когда в глазах ее видел тревогу, я лишь внушал самому себе: все это – память об оккупации. Пройдет, затянется, зарубцуется. Но это были только минуты, мы не задерживались на них. Мы с нею попросту помешались. И как-то пренебрегали тем, что каждый день отравляло жизнь. Вы улыбаетесь?
Она. Я завидую.
Он (усмехнувшись). И в самом деле – было чему! Две копеечные стипендии. Холод собачий, она – в пальтишке, я – в шинельке, некуда деться. Главное – негде побыть вдвоем. Я перед каждой встречей раздумывал: куда сегодня ее повести? То ли в кино, то ли в музей, то ли на переговорный пункт. Но всюду люди, черт бы их взял!
Она. Путаются у вас под ногами в самый неподходящий момент.
Он. А если б вы видели ее туфли! Ей стыдно было пойти на концерт. Я дал себе клятву: куплю ей туфельки. Я знал, что она о них мечтает. К тому же наступал Новый год.
Она. Так. Почему вы остановились?
Он. Не знаю. Вот вы сейчас сказали: «В самый неподходящий момент». Она меня часто так останавливала – очень уж был я нетерпелив.
Она. Догадываюсь, каким вы были. Так, значит, – наступал Новый год, и вы с ним связывали надежды. Остаться с нею наедине – но не в музее и не на улице.
Он. Так и случилось. Скорей, чем я думал. Нежданно-негаданно для обоих. Три ночи я разгружал вагоны на станции Москва-Товарная. Знаете, слабаком я не был, даже стеснялся собственной силы. Однако, когда я к ней шел в тот вечер, ноги меня едва держали. Зато я шел не с пустыми руками.
Она. Почти рождественская история. Она мне нравится. Продолжайте.
Он. И радовалась же она подарку! Мы были приглашены в компанию к ее подружке – встретить сорок седьмой. Эта подружка была москвичкой, а все москвичи тогда мне казались каким-то особым, избранным племенем. Ходил по столице, смотрел на окна, скрипел зубами: иметь бы свой угол. Каких-нибудь пять квадратных метров. Чтобы было где поставить кровать.
Она. В молодости кровать – это символ. В ней воплощаются все мечты.
Он. Не зря вас побаивается племянница. Если семь лет спишь бог знает где, бог знает как – то нары, то койки, то попросту мать-сыра земля, – эти мечты не такие уж грешные.
Она. Прошу прощения за бестактность. Я лишь вспомнила, как мешали вам люди.
Он. На сей раз, когда я пришел в общежитие, в комнате не было никого. Я запаздывал, все уже разбежались. Она сказала, что надо спешить, она наденет свое выходное платье и мы отправимся, она только просит, чтоб я не заглядывал за ширму.
Она. А у вас были такие намерения?
Он. Если и были, они исчезли. Сразу же я вдруг провалился в какую-то яму. Так и заснул. Сидя на стуле.
Она. Где ты, кровать?
Он. Мне тогда было не до смеха.
Она. Нет, нет, я не ищу здесь смешного. Нелепым бывает только сон разума. Сон труженика полон достоинства.
Он. Я почувствовал ее взгляд и проснулся. Она сидела в своем выходном платье и смотрела, как спит ее кавалер. Полвторого. Уже полтора часа мы жили в новом, сорок седьмом.
Она. Бедная девушка, мне ее жаль. Могу представить, как ей хотелось продемонстрировать друзьям и свое выходное платье, и молодого человека. Не говоря уж о новых туфлях.
Он. Наверно. Хотя я не понимал, чем ее выходное платье отличалось от каждодневного. А уж молодой человек… Господи, как я себя ненавидел! Потом, когда она настояла, признался, что разгружал вагоны. Она подняла свои грустные глазки… И было в них… слова не подберу… этого я еще не видел… Я опустился на колени – надеть ей на ноги новые туфельки. А что я при этом ощутил, в этом я не могу признаться даже автору детективных романов.
Она (не сразу). Понимаю. Это слишком интимно. Я угадала, но не настолько. Ваш случай не имеет аналогов. Новый год исполнил ваше желание в свой первый же час. Хотя вам для этого пришлось проспать его появление.
Он. Пили дрянное вино без еды и обещали друг другу несбыточное в новом сорок седьмом году. Впрочем – почему же несбыточное? Мы танцевали в пустой комнате консерваторского общежития и понимали, что мир огромен, и чувствовали, как крохотно место, которое мы в нем занимаем. Но я был уверен, что с этого места меня не сдвинешь, что мы не расстанемся, я ее не отпущу, не выпущу. Мне было радостно, а ей было страшно, и, чтоб прогнать этот странный страх, она пела веселые польские песенки, одну из них я навсегда запомнил. Она называлась «Злоты перщонек», золотой перстенек.
Она. Я ее знаю. Это очень известная песня. (Напевает.) «Злоты перщонек, злоты перщонек… На щенсне»…
Он (подпевает). «На щенсне»… Да… на щенсне. На счастье. Оно в то утро будто обрушилось на мою сиротскую голову. Шел по пустому белому городу и думал: вот уж кто мечен судьбой, вот уж кого она поцеловала! И жив остался, и встретил – в Москве! – девушку, какой нет на свете. И это она два часа назад сказала, что будет моей женой. Да что там – она уже ею стала. В каком романе, милая пани, можно прочесть про такое утро, а главное – его пережить?
Она. Такие утра слишком прекрасны, чтоб не заканчиваться бедой.
Он (помедлив). Но было еще полтора месяца. И в январе мы сдавали сессии – сам не пойму, как мы их сдали, – нам с нею было не до занятий! Однако ведь сдали – на кураже, на взлете, не переводя дыхания! А уж февраль и вовсе расщедрился – подкинул нам десять дней каникул.
Она. И как же вы провели вакации?
Он. Отправились на лыжную базу. Но, чтобы нам никто не мешал, я упросил поселить нас в сторонке, наврал им, что мы – молодожены. Была там свободная лачуга, что-то среднее меж конурой и сторожкой. Мы приспособились, жили славно. Набегаешься днем по снежку, а вечером – заслуженный отдых. Она любила затапливать печь. Когда в оккупацию их семья пряталась в деревне у родичей, она и прошла эту науку. Откроет вьюшку, откроет дверцу, набросит разных бумаг да щепок, на них – побольше старых газет, немножко выждет и чиркнет спичкой. Сперва загоралось печатное слово, за ним уже – веточки и сучки. Потом она проверяла себя – не слишком ли отсырела пресса – и, убедившись, что все нормально, быстро захлопывала дверцу. Тут раздавался протяжный звук, не то шумный вздох, не то чей-то всхлип, и в дело словно вступал оркестр – ровный гуд и ритмичный треск. Просто ни с чем не сравнимая музыка!
Она (после паузы). Потом вы вернулись в великий город.
Он. Великий город нас поджидал. И в самой середке февраля выстрелил в нас новым законом – отныне налагался запрет на браки с иностранными подданными. Точка. Подписи и число.
Она. У Ганса Фаллады был роман – «Маленький человек, что же дальше?».
Он. Благодарю за ассоциацию. Знаете, невеликая радость быть этим маленьким человеком. Хотя бы о нем писали романы! Я отдал своему государству четыре года, полторы тысячи дней, и каждый из них мог стать последним. И вот теперь ему надо отдать то, что больше твоей уцелевшей жизни. Стоило победить в войне и освободить три страны!
Она. Что делать? Великая держава время от времени любит напомнить освободителю и победителю, что он лишь маленький человек.
Он. Я поначалу не мог понять, что новый закон и к нам относится. К кому угодно, только не к нам! Бессмыслица! Мы же любим друг друга. Надо спокойно все объяснить ответственным и разумным людям – они сделают для нас исключение. Она оказалась взрослее меня и сразу поняла, что все кончено. А я обижался и обижал ее, что-то кричал про свои права.
Она. Могу представить, как вам объяснили ваши права.
Он. Мне объяснили. (Пауза.) Эти многоэтажные крепости серого мышиного цвета, их обязательный ритуал – бюро пропусков, контроль, погоны, зеленый околыш на фуражках, буравящий взгляд, словно ты диверсант. Потом коридоры, коридоры, длинные, точно крестный путь. И двери, двери, двери с табличками. Двери с тамбурами – в приемные, двери с тамбурами – в кабинеты. Ты входишь, язык у тебя пересох, как будто ты идешь на допрос и должен признаться в измене отечеству. И всюду невидящие глаза, полые, закругленные фразы. Бейся хоть головой об стол – все зря, все напрасно, все безответно. Ясно одно: и ты ничто, и все твои ордена и медали, напяленные на гимнастерку, – тоже ничто. Закон есть закон.
Она. Передохните. Я виновата. Игры с памятью бесконечно опасны.
Он. Нет, вы ни в чем не виноваты. Что-то я сам себя не узнаю. Разговорился, как старая баба.
Она. Пану так кажется?
Он. Ох, извините. Вы ведь совсем из другой категории. Лучше простите меня за болтливость. Впрочем, быть может, я дал вам сюжет.
Она. Этот сюжет мне не подходит. Мои читатели любят разгадывать, кто был преступником, – в вашей истории это понятно с первого слова.
По радио объявляют номера рейсов, приглашают на посадку, звучит мелодия.
Он. Вроде – не вам и не мне.
Она. Не вам. Напомните, если вам не сложно, эту вашу… военную песенку.
Он. «Значит, нам туда дорога»?
Она. Так, так. «Туда дорога». Хочу услышать, куда вам дорога.
Он (негромко напевает). «С боем взяли город Люблин, город весь прошли. И последней улицы название прочли. А название такое, право слово, боевое: Варшавская улица на запад нас ведет. Значит, нам туда дорога, значит, нам туда дорога. Варшавская улица на запад нас ведет».
Она. Очень интересная песня. У нее замечательный двойной смысл – освободительный и имперский.
Он. У нее был только один смысл.
Она. Что было дальше?
Он. Я перевелся. В Краснодар. В Москве я не мог оставаться.
Она. Так. Вы не смогли. А она – осталась?
Он. Осталась. Надолго ли, я не знаю. Я запретил себе узнавать.
Она. Так. Вы себе это запретили. (Пауза.) Зачем вы уехали?
Он (не сразу). Так было нужно.
Она. Так было нужно. Матерь Божья, так было нужно.
Он. Я принял решение. Дело мужчины – принять решение. Не было никакого выбора. Не было и крупицы надежды. Не было будущего. Что же я мог? Мучить и ее и себя?
Она. Зачем вам было думать о будущем?
Он. О чем же мне надо было думать?
Она. О каждом дне и о каждом часе, которые вы могли быть с ней.
Он. И знать, что это обречено? Мне дали понять, что в больших кабинетах я разрешил себе много лишнего. Еще неизвестно, чем бы все кончилось, если бы я остался в Москве.
Она. Но все и кончилось. Разве не кончилось?
Он. Я встретил ее через десять лет.
Долгая пауза. Голоса аэропорта.
2Он. Сверим часы? Сколько на ваших?
Она. Пан неспокоен? Четверть шестого. Не надо нервничать. Надо ждать.
Он. Все кажется, что часы надувают. Начал на старости лет суетиться.
Она. Скажите себе раз навсегда: я никуда не опоздаю.
Он. Вы правы.
Она. Гарантирую пану: взлетите в небо по расписанию.
Он. Объявят посадку, займу свое место – прощай, дальнее зарубежье!
Она. Надеюсь, вы будете сидеть у прохода. Сожалеете, что вакации кончились?
Он. Нет, вы знаете, не жалею. Поднадоели эти пейзажи. Слишком ухожено и нарядно. Какая-то киношная жизнь. И люди больно самодовольны.
Она. Европа ценит свою удачу. По воле Господа ей досталось лучшее место на этой планете.
Он. Она живет на ней не одна. Стоило бы об этом задуматься.
Она. Я вижу, вы были здесь озабочены геополитическими прогнозами. Они не укрепляют здоровья.
Он. Мои заботы были другими. Что привезти невестке и внучке? Какой сувенирчик выбрать для ректора?
Она. О, это гамлетовский вопрос.
Он. Она, бывало, меня покалывала за то, что я, мол, не знаю сомнений и все учу ее уму-разуму. Почтительно так ко мне обращалась: «Что скажете, пане профессоже?» Само смирение. Вот было смеху. «Профессоже». Звучало так, как если б меня назвали премьером.
Она. И в этом не было бы смешного. Вы выглядите вполне респектабельно и думаете о биполярном мире.
Он. Теперь я действительно пан профессор и действительно учу уму-разуму. Зато сомневаюсь сто раз на дню.
Она. Но вы решили, чем осчастливите шефа?
Он. Решил. Бутылкой испанского хереса. Херес – аристократ среди вин.
Она. Дело мужчины – принять решение. Надеюсь, он оценит ваш выбор. Он – тоже винодел?
Он. Он-то нет. И пьет он исключительно водку.
Она. Тогда у испанского аристократа мало шансов. Но это не ваша проблема. Смотрите на ректора с чистой совестью. Ибо вы сделали все, что могли.
Он. Спасибо. Вы меня поддержали.
Она. Рада, если мне удалось. Когда человек один, это важно. Очень важно. Знаю по опыту.
Он. Все-таки странно.
Она. Что пану странно?
Он. То, что вы оказались одни.
Она. Это звучит как тонкая лесть.
Он. Но вы действительно не похожи на женщин, мимо которых проходят.
Она. Допустим, что я была фригидна. Хотя вы вряд ли в это поверите.
Он. Да уж…
Она. Я вас сейчас шокировала? Ваше монолитное общество давало строгое воспитание.
Он. Так было. Нас уже переделали.
Она. Могу вам ответить, и поэтичней. Был некогда такой перс – Хайям. Он дал совет на все времена: «Уж лучше будь один, чем вместе с кем попало». Я с ним совершенно согласна. Надеюсь, и вы?
Он. Как любой винодел. Он – наш учитель с первого курса.
Она. У виноделов – хороший вкус.
Он. Хороший вкус – это наша профессия. (Пауза.) Когда я ей рассказал о Хайяме, она выучила несколько его строчек и пришла на свидание во всеоружии.
Она. Недурно. Знала, чем вас добить. Но мне не помог даже Хайям.
Он. Неужто вам всегда не везло?
Она. Разве я вам сказала – всегда? Но – не везло. Попадаются авторы – конечно, не авторы детективов, – они придумывают себе утешение: не важно, что не любят меня, главное, что я сам люблю. Если бы такой страстотерпец мне встретился, я бы ему сказала: «Мой друг! Тебе не важна взаимность? Так не морочь женщине голову. Ей требуется не только верность». Бывает и другой вариант: ты увлеклась, ты готова на все, но это «все» достается подруге. Какой-нибудь мерзавке-подруге.
Он. Какой же выход?
Она. Свобода, свобода.
Он. Опасная вещь. Да ее и нет. Так же как равенства и братства.
Она. Надеюсь, пан меня не эпатирует?
Он. Не эпатирует. Возраст не тот.
Она. Так думают сегодня в России?
Он. В России чувствуют, а не думают. Но это началось не сегодня.
Она. И все же при любых обстоятельствах надо остаться независимым. Был у меня один поклонник – весьма динамичный интеллектуал, – он доказывал: личная независимость – это основа общей свободы.
Он. Что делает теперь ваш поклонник?
Она. Он получил высокий пост.
Он. Радуюсь за его независимость.
Она. Как правило, мысль человека смелее самого человека. Почти всегда его обгоняет. Грек Пифагор говорил, что в жизни как в зрелищах – лучшие места занимают не самые лучшие люди. Но – в отличие от моего приятеля, слишком мобильного для меня, – я очень старалась быть независимой. И больше того – остаться ею.
Он. Вам это удалось?
Она. Я надеюсь. Пан признался, что его переделали и он уже больше не пуританин. Поэтому я честно скажу: мой личный опыт не так уж мал. Но, к сожалению, неутешителен. Один из моих мужей был коллегой. В какой-то мере. Он был стихотворцем. Истерическое дитя вдохновения. Он все обещал, что убьет меня, а уж потом убьет себя. Я просила переменить о-че-ред-ность этих убийств. Начать с себя. Но он не соглашался.
Он. Как странно.
Она. Только вообразите – лицо его тут же становится алым, почти как ваше недавнее знамя, голос – на уровне фальцета, движения мгновенно утрачивают даже подобие координации. Не приведи бог это увидеть.
Он. Здорово ж вы его допекли.
Она. Я его вовсе не допекала. Я его скорей опекала. Знаете, ревнивому мужу так же не требуются факты, как польскому юдофобу – евреи. Ведь в Польше их почти не осталось. Страсть существует сама по себе.
Он. Ну, вас он не убил. А себя?
Она. Благоденствует. (Достает сигарету.) Другой – был… другой. Умелые руки. Спина широкая. Немногословен. Литературный герой. Из романов раннего Джека Лондона или позднего Эрнеста Хемингуэя. Спустя два месяца я заскучала. Просто хотелось выть от тоски.
Он. Что же вы сделали?
Она. Ушла к юмористу. С утра до вечера – фейерверк. Ни одного привычного слова – одни блестящие парадоксы. Афористическая речь. В конце концов я стала раздумывать, чем бы мне его извести – ядом, газом или подсвечником?
Он. Надежней всего автомат Калашникова.
Она. Вам ясно теперь, почему я одна?
Он. Пожалуй, я больше не удивляюсь.
Она. Но хуже всего – всегда остаются только оскомина и осадок. Вы знаете этот вечный осадок?
Он ничего не отвечает. Голос по радио объявляет рейсы в очередную столицу. Звучит еще одна мелодия.
Вы сказали, что через десять лет встретились вновь?
Он. Я приехал в Варшаву. Первый мой выезд за границу, если не брать в расчет войны. Первый знак завоеванного доверия. Правда, пустили меня – осмотрительно – еще не очень-то далеко, в страну соцлагеря…
Она. Не привередничайте. Итак, вы прибыли в братскую Польшу.
Он. Мы приехали поделиться опытом, в то время польское виноградарство было практически на нуле.
Она. Просто беда, сколько с нами забот!
Он. Была весна пятьдесят седьмого. Оттепель. Общественный хмель.
Она. Продегустировали вино с неведомым либеральным привкусом.
Он. Похоже на то.
Она. Вы утратили трезвость?
Он. Виноделы никогда не пьянеют.
Она. Я восхищаюсь, но и сочувствую.
Он. От неумеренных возлияний, поверьте мне, не то послевкусие. А в нем-то все дело.
Она. Пос-ле-вку-сие… Когда-то я что-то об этом слышала.
Он. Но в вашей столице особый воздух. Как видно, он ударил мне в голову.
Она. Ах вот что! Пан совершил безумство?
Он. Наверно, будь я благоразумней, я не рискнул бы ей позвонить. Она уже стала известной певицей. Все ее знали.
Она. Возможно, и я?
Он. Поэтому я ее не называю.
Она. Достойная скромность.
Он. Мы ведь условились, что я не спрашиваю о вашей фамилии.
Она. Конечно. Итак, вы набрали номер.
Он. Ответил какой-то баритон. Я попросил ее позвать. Сначала я услышал шаги. Она не спеша шла к телефону. Взяла трубку. Прозвучал ее голос. Тот же. Но – с другой интонацией. Резкой, небрежной. Пожалуй – жесткой. Я сказал: это я. Она узнала. Проговорила: «Езус-Мария». Потом мы с ней условились встретиться на углу Свентокшисской и Нового Свята.
Она. Еще один роковой перекресток.
Он. Вы даже не знаете, как вы правы.
Она. Откуда мне знать? Но я догадываюсь.
Он. Помню, что шел нарочито медленно. Мне словно хотелось продлить ожидание. Подумать только, еще чуть-чуть, и я увижу ее, как будто не было этого десятилетия. Вечер был прозрачным и теплым. Я снова стоял на углу и ждал. Еще чуть-чуть, и в конце квартала я различу ее фигурку.
Она. Совсем как в Москве.
Он. Совсем как в Москве. Нет, все случилось совсем иначе. Из этого вечернего воздуха явилась великолепная дама, не слишком приветливая, немного надменная, уверенная в каждом своем движении. Придирчиво оглядела меня – не то критически, не то иронически. Сделала необходимую паузу, чтобы и я ее разглядел. Она хотела меня ослепить и, кажется, этого не скрывала.
Она. То был своего рода реванш.
Он. За что же?
Она. Должно быть, слишком намучилась. Тогда – в сорок седьмом году.
Он. Я тоже. Поверьте – ничуть не меньше.
Она. Верю. Но дело не в том, чтобы взвешивать ваши мучения на весах. Вы к ней приехали из Москвы. Из той Москвы, где ей так досталось.
Он. Ах вот что? На этом самом углу – Нового Свята и Свентокшисской – я нес ответ за свою страну.
Она. Но это ж и было вашей религией. «Я и страна – одно и то же».
Он. Да, я всегда отвечал за все. Мне кажется, что со дня рожденья.
Она. Я вас прервала. Прошу извинить.
Он. Странное дело! Сперва не верилось, что это она, в самом деле – она, и вот уже словно шар повернулся. Во мне точно жило два человека. Один из них хорошо понимал, что все изменилось, что мы не дети, семья у нее, семья у меня. Другому казалось, что все как было, идем по Варшаве как по Москве.
Она. Пан разрешит мне нескромный вопрос – куда вы пошли?
Он. В кафе «Под гвяздами».

