Можно без преувеличения сказать, что встреча Петра I и Лефорта была для каждого из них важнейшим событием в жизни. Когда она случилась? Если следовать логике мемуариста Франца (Никиты) Вильбуа, они познакомились непосредственно после первого стрелецкого бунта 1682 года. Это Лефорт “под предлогом развлечения царя невинными играми собрал вокруг молодого государя иностранных офицеров в количестве достаточном, чтобы создать роту… Рота эта выросла до батальона, потом до двух, трех и четырех… В течение семи или восьми лет эти войска, созданные по иностранному образцу, выросли до 12 тысяч человек”.
По другим данным, Лефорт стал известен юному царю в 1687 году, когда он пригласил женевца обучать иностранному строю два своих полка – Преображенский и Семеновский. Есть исследователи, которые утверждают, что Петр познакомился с уроженцем Женевы на дипломатическом приеме, а сблизился не ранее августа 1689 года, когда последний заявил о своей приверженности царю. Достоверно известно, что Петр впервые посетил дом Лефорта в Немецкой слободе лишь 3 сентября 1690 года. К началу же 1691 года Лефорт уже считался фаворитом Петра.
Влияние Лефорта на Петра I было всеобъемлющим и глубоким – по словам Федора Достоевского, “женевец Лефорт воспитал его”. Историк Сергей Соловьев написал позднее: “Лефорт умел сделаться неразлучным товарищем, другом молодого государя… Лефорт возбуждал Петра предпринять поход на Азов, уговорил ехать за границу; по его внушению царь позволил иностранцам свободный въезд и выезд. Очевидно, что Петр, как преобразователь в известном направлении, окончательно определился в тот период времени, к которому, бесспорно, относится близкая связь его с Лефортом…”. Добавим к этому, что Лефорт подсказал Петру идею о строительстве новой столицы на Балтике.
Единственный из приближенных царя Франц отказался участвовать в казни мятежных стрельцов. Несмотря на веские основания для ненависти к ним: ведь главари мятежников (Овсей Ржов, Тума, Зорин, Ерш и др.) во всех неудачах (в том числе и военных) винили “еретика Франчишку Лефорта”, “умышлением” которого якобы “всему народу чинится наглость, брадобритие и курение табаку во всесовершенное ниспровержение древнего благочестия”. Лефорт же, по словам А. С. Пушкина, “старался укротить рассвирепевшего царя. Многие стрельцы были спасены его ходатайством и разосланы в Сибирь, Астрахань, Азов и проч.”.
Он удержал Петра от жестокой расправы над царевной Софьей – благодаря швейцарцу не казненной, а сосланной в Новодевичий монастырь. Главное же, Лефорт был, прежде всего, другом Петра. Отношения “слуга” – “господин” были не для них! Какой “господин” будет плакать, как ребенок, когда “слуга” лишь ненадолго расстается с ним!? А Петр плакал.
Даже чисто внешне этот иноземец обаял Петра: ходил во французском или немецком платье “с иголочки”, все по последней моде, пальцы украшал кольцами, а шею – ожерельями, был искушен в европейском этикете, говорил на шести языках (на немецком, голландском, французском, английском, латинском, да и русском – на последнем, правда, писал “по-слободски”, то есть латинскими буквами). Говорил, потряхивая кудрями своего длинного, до пояса, пышно завитого парика, который так и называли “знаменитый лефортовский парик”. Неспроста говорили о Лефорте – “герой мод и кутежей”. Прибавим к этому веселый нрав, общительность, неиссякаемую энергию в осуществлении любой новации. Словом, душа-человек!
Вот что говорил о Лефорте биограф Георг фон Гельбиг: “Он обладал обширным и очень образованным умом, проницательностью, присутствием духа, невероятной ловкостью в выборе лиц, ему нужных, и необыкновенным знанием могущества и слабости главнейших частей российского государства… В основе его характера лежали твердость, непоколебимое мужество и честность. По своему же образу жизни он был человеком распутным…”. “Помянутый Лефорт, – вторит ему князь Борис Куракин, – был человек забавный и роскошный или назвать, дебошан французский. И непрестанно давал у себя в доме обеды, супе, балы”.
Франца не случайно называли также “министром пиров и увеселений”. Именно он ввел царя в Немецкую слободу – этот “островок Западной Европы” в тогда еще домостроевской Московии, где бурлила жизнь, господствовали более свободные нравы, царил незнакомый, но такой пленительный европейский быт. Петр нашел здесь полную непринужденность общения, противоположную московитской чопорности. Широкий разгул, пляски, необузданное безобразное пьянство иногда продолжались в течение нескольких дней. В этих вакханалиях участвовали и женщины, придавая кутежам особую живость. Вместе с иноземцами в доме Лефорта пировали не только Петр, но и бояре (Борис Голицын, Лев Нарышкин, Петр Шереметев и другие). Царь обращался со всеми запросто, но иногда неосторожно сказанное слово приводило его в бешенство, особенно когда природная горячность Петра усиливалась выпитыми горячительными напитками. В эти минуты все умолкали со страху, и только Лефорт (а впоследствии и вторая жена царя Екатерина Алексеевна) мог успокоить и развеселить монарха. Добродушный великан с изысканными манерами и мягким юмором, страстный поклонник слабого пола, Франц был незаменим в веселой компании.
Он познакомил царя с дамским обществом Немецкой слободы и стал его поверенным в сердечных делах; как говорит об этом современник, Лефорт “пришел… в конфиденцию интриг амурных”. Это он познакомил Петра со своей бывшей наложницей, дочерью местного виноторговца Иоганна Монса, Анной, роман с которой продолжался у царя более десяти лет. Все эти годы монарх был одержим сильной страстью к своей “Аннушке” – и этим он был обязан своему наставнику. Лефорт, к счастью, не дожил до измены Анны своему августейшему любовнику. Впрочем, к изменам самого Петра он относился легко – кто-кто, а он-то знал, сколь женолюбив и неразборчив в связях был царь. И дело не только в его постоянных шашнях с девками. Достаточно сказать, что одновременно с Анной Монс Петр имел отношения и с ее подругой, Еленой Фадемрех. Не с подачи ли Франца Якоба? Не сам ли Лефорт виновен в любвеобильности, точнее, распущенности Петра? Как сказали о нем, “был он, как лист хмеля в темном пиве Петровых страстей”. И все-таки в одном Лефорт отличался от самодержца – он не был злопамятным и мстительным в любви. Петр же не прощал измены даже бывшим фавориткам (в том числе и тем, которых оставил). Кстати, именно швейцарец спас постылую жену царя от неминуемой смерти, о чем пишет Георг фон Гельбиг: “Лефорт не допустил, чтобы Петр, обуреваемый юношеской опрометчивостью, дозволил убить ее. Разумные основания, приведенные Лефортом ради укрепления славы Петра против этого намеренья, пустили в сердце этого государя столь глубокие корни, что их не могли вполне уничтожить никакие старания могущественнейших врагов Авдотьи”.
Исследовательница Екатерина Рыбас определила Франца Якоба как “старого сутенера из Женевы” (это в 35-то лет! – Л.Б.), который мечтал привить царю вкус к “секс-бизнесу” и завести в России “огромную сеть государственных борделей”, над которыми он, Лефорт, был бы полновластным хозяином. Более того, согласно утверждениям того же автора, сама “куртизанка”Анна Монс “вывезена им [Лефортом – Л.Б.] из женевского борделя” и затем пожертвована Петру. Подтвердить или опровергнуть эти слова затруднительно. Ясно только, что, несмотря на долгую семейную жизнь (жена рожала 11 раз!), Франц Якоб остается “либертеном”, как называют его англоязычные энциклопедии. Об отношениях Петра I и Анны Монс мы расскажем позднее. Отметим лишь, что Лефорт использовал все свое влияние и авторитет, чтобы покровительствовать семейству Монс, которому было суждено сыграть столь роковую роль в российской истории.
Царь настолько привык к празднествам у Франца Якоба, что, будучи сам противником роскоши, делает его дом представительским. Зимой 1692 года по распоряжению Петра I к жилищу Лефорта начинают пристраивать новую залу, способную вместить 1500 человек. Здесь же стали принимать и иностранных послов. Дом Лефорта стал напоминать дворец какого-нибудь сиятельного вельможи – он был окружен парком, где даже содержались дикие звери.
О Лефорте говорили: “Его кошелек и жизнь всегда в распоряжении царя”. Получая немалое жалование, он в то же время никогда не скупился на поистине царские приемы. Потому он не только не сделал никаких сбережений, но даже не всегда высылал деньги своему нуждающемуся брату. Франц говорил о наследстве, точнее, об отсутствии наследства для своего сына: “Я искал своего счастия; пусть и сын поищет своего… Я постараюсь научить его всему, что пригодится в жизни, а там пусть сам позаботится о себе”.
Под влиянием уроженца Женевы Петр пристрастился к иноземному военному платью. Общеизвестно, что и цивильная европейская одежда была представлена Петру именно Лефортом. Лефорт же внушил Петру мысль, что отсталая Русь просто обязана перенимать опыт и мудрость у просвещенного и цивилизованного Запада. До поры до времени эти “еретические” взгляды царь не афишировал – слишком сильны были еще ревнители старомосковской партии. Только в марте 1690 года поставщиком Лефортом было “сделано немецкое платье в хоромы к нему, великому государю, царю и великому князю Петру Алексеевичу”: камзол, чулки, башмаки, шпага на шитой перевязи и парик. Однако носить свое иноземное платье Петр решается пока только среди иноземцев, а именно в той же Немецкой слободе, где, впрочем, бывает довольно часто. И – вновь воздействие старшего друга: в 1691 году он, подобно Лефорту, нередко появляется там во французском платье. Правда, одеяние монарха не отличалось свойственным Лефорту щегольством и не было усыпано драгоценными камнями.
Царь-труженик, владевший 14 ремеслами, Петр так и не стал щеголем. Это качество ему не смог привить “роскошный” швейцарец. Монарх был предельно экономен и бережлив в личных расходах, часто носил простое суконное платье, рубашку без манжет и парик без пудры; при этом одевался небрежно и неаккуратно; мог появиться на людях в штопаных чулках и стоптанных ботинках. На протяжении многих лет царь демонстративно получал жалование от казны, которое ему за вполне реальные заслуги платил князь-кесарь Федор Ромодановский. И это была сознательная позиция монарха, подчеркивающая, что роскошествовать царю не пристало.
Азовский поход, предпринятый в 1695 году по предложению Лефорта, был фактически провален. Причины тому – отсутствие военных кораблей, а также несогласованность и многовластие среди генералитета русской армии (ею командовали Петр Гордон, Франц Лефорт и Федор Головин). Недовольство в народе против иноземцев (и прежде всего против Лефорта), которым приписывали неудачи, было очень велико.
Но в мае 1696 года Доном к Азову двинулось новое петровское войско – 30 морских судов и 1000 барок для перевозки грузов. Им командовал Лефорт, которому тогда впервые в России был пожалован чин адмирала. Почему же он, уроженец самого сухопутного государства Европы, сделался вдруг по воле Петра российским адмиралом? Современный историк Ольга Дроздова пояснила: “Для ответа нужно представить, кем и чем был для него Лефорт. Это был человек, который открыл для него новый мир. Лефорт кое-что повидал на своем веку, а больше всего создавал впечатление бывалого человека. Таким он выглядел не только в глазах Петра. Флот начинался прежде всего с разговоров о нем с иноземцами, из которых ближайшим другом царя был Лефорт”. Осада Азова была полной, ибо флот Лефорта не допускал к крепости турецких кораблей. 18 июля Азов, наконец, капитулировал.
Царь высоко ценил заслуги своего адмирала. “Когда б у меня не было друга моего Лефорта, то не видать бы мне того так скоро, что вижу ныне в моих войсках. Он начал, а мы довершили” – говорил он впоследствии. Франц Якоб был осыпан царскими милостями – в частности, он был назначен новгородским наместником.
Именно Лефорт, познакомивший Петра с бытовой жизнью Немецкой слободы, заронил в молодом царе желание видеть европейские “политизированные” государства. И вот 9 марта 1697 года из Москвы отправилось посольство. Инкогнито, под именем урядника Преображенского полка Петра Михайлова, ехал в свите посольства и русский царь. Сам по себе этот феномен был новым не только для России, где монархи никогда ни в какие заграницы ездить не помышляли, но и для Европы, где правители тоже, как правило, сидели дома. И “главной особою” российской дипмиссии был Франц Якоб Лефорт, сопровождаемый тайным советником Федором Головиным, статским секретарем (думным дьяком) Прокопием Возницыным, а также 4-мя секретарями, 40 “господскими детьми” знатных родов, 70-ю выборными солдатами гвардии с их офицерами (всего 270 человек).
Ранг Великого посольства означал широкие полномочия послов, особую пышность посольской свиты, представительность и богатство подарков. Внушителен был список стран и дворов, которые предстояло посетить послам: Лифляндия, Курляндия, Пруссия, Саксония, Голландия, Англия, Австрия и др.
Помимо задач дипломатических (поиск союзников в борьбе с Турцией за выход к Черному морю), посольство осуществляло наем на русскую службу иноземных специалистов. Только в Голландии было нанято 900 человек. И здесь неоспорима заслуга Лефорта. Обладавший даром убеждения, Франц со свойственной только ему широтой закатывал роскошные пиры, на коих уговаривал иноземцев ехать служить в далекую, но благодатную Московию. Кажется, одно уже это обстоятельство говорит об ошибочности расхожего мнения историков, что “два младших посла… вели собственно деловые отношения; роль же Лефорта свелась, главным образом, на представительство”. Конечно же, европеец Лефорт, будучи официальным лицом, при многих дворах представлял Россию, создавая о ней новое, выгодное впечатление. В ход шли и его старые связи, которые он использовал на благо своей новой родины. Кроме официальных аудиенций, он выступал с речами на торжественных собраниях, вел дипломатические переговоры о союзе против Турции и о польском престолонаследии, вел переписку с представителями европейских дворов.
Лефорт как первый посол был озабочен тем, чтобы “то великое, что ему доверено… благополучно доставить”. А “великой” была для Лефорта европейская цивилизация, которую он помогал “доставить”, то есть увидеть Петру I своими глазами, чтобы тот возбудил россиян к переменам. Таким образом, в действиях Лефорта явственно видна стратегия – внушить Петру мысль о необходимости европеизации России. Конечно, к этому прибавилось горячее желание самого монарха учиться у Запада: “Аз бо есмь в чину учимых и учащих мя требую”, – было вырезано на царской печати. Но все-таки в нетерпении, с каким импульсивный Петр сразу же по приезде из чужих краев стал резать бороды непохожим на европейцев боярам, есть и Лефортова лепта.
В повседневной жизни Лефорт носил немецкое, либо французское платье. Тем симптоматичнее, что для своего заграничного путешествия он, как и другие посланники, облачился в пышную, экзотическую для европейцев боярскую одежду. (Это тем более бросалось в глаза, что свита Франца была одета исключительно в европейское платье). Сохранилось описание торжественного въезда посольства в Голландию, где говорится, что три посла едут “в атласных белых шубах на соболях, с бриллиантовыми двуглавыми орлами на бобровых, как трубы, горлатных шапках; сидят, как истуканы, сверкая перстнями на пальцах и на концах тростей”.
Сохранился портрет Лефорта работы голландского художника Михиля ван Мюсхера, датированный 1698 годом. Франц Якоб гордо восседает в кресле в своем московском одеянии, правда, не в горлатной шапке, а в своем знаменитом парике. Однако есть основания полагать, что подобный наряд был надет им специально для позирования художнику – факты свидетельствуют о том, что именно с 1698 года послы стали носить по преимуществу европейское платье. Существует давняя традиция рассматривать воздействие Лефорта на царя как исключительно благотворное и продуктивное для России. В книге:“Анекдоты о Петре Великом” (1748) Вольтер пытался объяснить европейцам, каким образом дикая отсталая страна Россия превратилась в мощную мировую державу, победившую сильную шведскую армию. Создав вымышленный образ допетровской Московии, а также образ русского царя-дикаря, Вольтер прибегнул к весьма экзотическому приему – на авансцену был выведен герой-наставник, просвещенный европеец Лефорт. Вольтер писал: “Без этого женевца Россия и сейчас, видимо, была бы варварской”. Получалось, что только благодаря воздействию Лефорта на Петра последний превратился в “Прометея, отправившегося за границу за небесным светом, который мог бы оживить подданных”.
Как отметил Николай Копанев, “прямым литературным прототипом отношений Петра с Лефортом в изложении Вольтера были отношения Телемака и Ментора (Наставника) в знаменитом детском романе Фенелона “Приключения Телемака”. Роль Лефорта как благодетеля России явственно просматривается и в книге Вольтера: “Истории Российской империи при Петре Великом” (1758).
Показательно, что цивилизаторская миссия Лефорта в “варварской” стране столь же гиперболизирована европейцем Вольтером, сколь недооцененным при этом остался высокий культурный уровень Московской Руси. То, в чем Вольтер видел скачок в развитии, на самом деле являлось преемственностью жизненных форм. Реформа Петра во многом была завещана XVIII столетию концом XVII века. Как об этом сказал Лев Гумилев, “все петровские реформы были, по существу, логическим продолжением реформаторской деятельности его предшественников”.
В связи с насильственной европеизацией России Петром все чаще и в те времена, да и теперь раздавались голоса об опасности забвения русских традиций. И эта точка зрения бытовала не только среди адептов старины, архаистов и славянофилов. Николай Добролюбов в статье “Первые годы царствования Петра Великого” (1858) писал, что Лефорт о русских обычаях говорил с презрением, тогда как все европейское чрезвычайно возвышал, и молодой монарх захотел превратить Россию в Голландию.
Возможно, наиболее категорично мысль о некоем вредоносном начале, исходившем от Лефорта, была выражена в 1950-х годах эмигрантским историком и публицистом Михаилом Поморцевым (Борисом Башиловым), который заявил, что швейцарец и другие приезжие иноземцы, имевшие огромное влияние на царя, употребили его во зло: внушили Петру “ненависть ко всему родному и к самому русскому народу”. Подобное суждение кажется нам предвзятым. В этой связи уместно привести слова знатока Петровской эпохи Николая Костомарова: “Лефорт, знакомя Петра с культурным ходом европейской жизни, отнюдь не старался своим влиянием выводить вперед иностранцев перед русскими; напротив, советовал Петру приближать к себе русских, возвышать их…”
По инициативе Петра в 1698 году на берегу Яузы для Лефорта был построен роскошный дворец под руководством мастера каменных дел Дмитрия Аксамитова. Он являл собой великолепное сооружение с крышами, украшенными резными гребнями. Зал дворца высотой 10 метров и площадью 300 квадратных метров, обитый шпалерами и английским красным сукном, был украшен портретом Петра, картинами и множеством зеркал.
Новоселье состоялось во дворце 12 февраля 1699 года, а совсем скоро, 2 марта, хозяин его скончался в возрасте сорока четырех неполных лет. Согласно диагнозу врачей, причиной смерти были “жестокая болезнь в голове и в боку и от растворившихся старых ран”, а также “гнилая горячка”.
Известно, что Петр I был суеверен и заказывал себе гороскопы. И современные астрологи не обошли вниманием личности Петра и Лефорта. Поразительно, что в одном из гороскопов раскрывается совместимость двух наших друзей! “Петр I тяжело переживает смерть его лучшего друга, советчика и учителя Ф. Лефорта”, – говорится там о взаимности знаков Близнецы (Петр I) и Козерог (Лефорт). Их отношениям дается следующая характеристика: “Одновременно сложное, противоречивое и продуктивное сочетание. Магическая пара. Она может долго существовать только тогда, когда партнеров объединяет совместное дело, либо при духовном родстве людей… Близнецам импонирует ум партнера, то, как он целеустремленно реализует себя в жизни. Близнецы понимают стремление Козерога к успеху…”. Что ж, налицо и общее дело, и целеустремленность, и духовная близость, связующие Петра и Лефорта – и все это для успеха реформ и процветания России. Не сами ли звезды свели эту Магическую пару? Верно и утверждение о скорби Петра I по поводу утраты своего кармического напарника. Астрологи, правда, не учли только одного – о сохранении, а точнее, о появлении новой Магической пары позаботился один из ее участников, Лефорт.
Именно он подобрал на улице мальчика-пирожника, сына конюха Алексашку Меншикова и познакомил его с царем. Петр дал Алексашке официальный придворный титул спальника, а затем и денщика. Франц Якоб тогда сказал, что он “может быть с пользою употреблен в лучшей должности”. В этом мальчугане с его живостью ума, жадностью к новизне и верности монарху Лефорт, казалось, провидел будущего первого соратника и правую руку Петра, фельдмаршала и светлейшего князя Меншикова.
Потому, когда Петр, оплакивая своего старшего друга, с горечью восклицал: “На кого теперь я могу положиться? Он один был верен мне”, царь еще не осознал вполне, что “мин херц” Меншиков уже занял свое место в его сердце. Ведь это он ночевал с ним в одной палатке во время Азовских походов, сопровождал в поездках по Европе, был неразлучен и в работе, и в попойках. Разумеется, Меншиков не был интеллигентным, грамотным и бескорыстным, как Лефорт. Зато так же был глубоко предан делу Петра, к тому же обладал ярким военным талантом, бесстрашием, недюжинными организаторскими способностями, феноменальной памятью. Со смертью Лефорта распалась старая Магическая пара. Но на ее месте рождалась новая – Петр I и Меншиков. И глубоко символично, что подаренный Лефорту дворец будет всего через несколько лет, в 1702 году, передан Петром I Меншикову.
Но все это будет позднее, а тогда, получив извещение о кончине друга, Петр 8 марта стремглав примчался в Москву. Состоялась погребальная процессия, во главе которой шел сам царь, одетый в глубокий траур. За ним под похоронную музыку шествовали Преображенский, Семеновский и Лефортовский полки. За полками степенно ехал рыцарь с обнаженным мечом, потом следовали два коня, богато убранные, и еще один, под черною попоною. Гроб несли 28 полковников; перед гробом шагали офицеры; на бархатных подушках они торжественно несли золотые шпоры, шпагу, пистолеты, трость и шлем. Далее следовали – все в траурном одеянии – иностранные послы, бояре, сановники. Позади шла вдова покойного в сопровождении 24 знатных дам.
На мраморной надгробной доске Лефорта Петр распорядился вырезать слова: “На опасной высоте придворного счастья стоял непоколебимо”. О каком придворном счастье идет здесь речь? Общеизвестно, что царь игнорировал придворный церемониал, да и Двора в европейском понимании этого слова у него не было – никаких камергеров, пажей, гофмейстеров: всего несколько денщиков и гренадеров! И все-таки Франц был образцом придворного нового типа – не столько местного российского, а – шире! – европейского пошиба. Это был не только бесконечно преданный монарху умный товарищ и советчик, но и носитель изысканных манер, европейской куртуазности и политеса. Петр тем более ценил “политичность” Лефорта, что сам, трудясь над европеизацией России, был лишен европейского лоска в поведении, а в моменты бешенства и вовсе превращался в “русского дикаря”. Царь был демократичен в обращении, любил прямодушие и вовсе не жаловал лицемерие и фальшь. Узок был круг “птенцов гнезда Петрова” (царь еще называл их “своей компанией”) – тем взыскательней относился к ним монарх. Высота их счастья была тем более “опасна”, что именно Петр, со свойственной ему проницательностью, определял цену каждого из них. И Лефорт в этой когорте “непоколебимо” занимал одно из ведущих мест.
Но вернемся к Вольтеру, который сравнил дружбу Лефорта и Петра с отношениями Ментора и Телемака. Хотя в реальной жизни связи между царем и его адмиралом были намного сложнее (прежде всего, это было не одностороннее влияние, а взаимовлияние!), тем не менее образ Ментора-воспитателя, сопровождающего Телемака во всех его жизненных испытаниях и помогающего ему ценными советами, весьма созвучен характеру отношений Лефорта и Петра. Разумеется, с поправкой на то, что это был Ментор именно для русского Телемака.
Венценосный брадобрей. Петр I
27 августа 1698 года во внешнем облике россиян произошла решительная, шокирующая многих перемена. Сам царь Пётр Алексеевич, только что вернувшийся из поездки в чужие края, вооружился ножницами и безжалостно отрезал у приглашённых к нему дворян и бояр привычные русские бороды. Причём венценосный брадобрей не ограничился только первой встряской – на следующий день бороды уже новых гостей кромсал царский шут.
Последовал и высочайший указ, согласно которому бриться надлежало всем, кроме крестьян и духовенства. А в случае, ежели кто расстаться с бородой не пожелает, можно откупиться, хотя пошлина была весьма чувствительная: для дворян она составляла 60 рублей, для купцов – 100 рублей, для прочих посадских людей – 30 рублей в год. Заплатив её, человек получал металлический бородовой знак, по центру которого значилось: “С бороды пошлина взята”, а по периметру помещалась надпись, совсем в духе петровской пропаганды: “Борода – лишняя тягота”. Облагалась пошлиной и крестьянская борода, но только при въезде в город и выезде из него – она составляла 2 деньги.
У городских застав дежурили специальные соглядатаи, которые бойко резали у прохожих бороды, а в случае сопротивления беспощадно вырывали их с корнем. Вскоре, по образному выражению Николая Гоголя, “Русь превратилась на время в цирюльню, битком набитую народом; один сам подставлял свою бороду, другому насильно брили”.
Так, революционно и деспотически, Пётр I порывал с многовековой традицией, стремясь сделать россиян “сходственными на другие европейские народы”. Борода стала знаменем в борьбе двух сторон – реформистов во главе с царём и сторонников старорусской партии. Монарх стремился перевоспитать общество, внушить ему новую концепцию государственной власти. И брадобритие, как и другие культурные явления эпохи преобразований, было существенным элементом государственной политики. Царь, как отметил культуролог Виктор Живов, “требовал от своих подданных преодолеть себя, демонстративно отступиться от обычаев отцов и дедов и принять европейские установления как обряды новой веры”.
Но, повсеместно насаждая бритьё бород, только ли на Европу ориентировался Пётр? Было ли ему известно, что восточные славяне до принятия христианства также брили бороду и усы – открытое лицо почиталось тогда ими признаком знатности. Сознавал ли Пётр эту свою преемственность с язычниками-русичами? Можно сказать определённо – отец Петра, царь Алексей Михайлович, осознавал языческую природу брадобрития, причём именно на русской почве: в одной из грамот царя бритьё бород ставилось им в один ряд с кликаньем Коляды, Усеня и Плуга, распеванием “бесовских” песен, скоморошеством и другими языческими действами. Однако какие-либо высказывания Петра по этому поводу не были слышны.
Если говорить о том, как непосредственно воспринимал это Пётр I, то борода ассоциировалась у него с ненавидимыми им стрельцами (чуть было не лишившими его жизни), а позднее с “опасным” окружением царевича Алексея. (Петру I приписывают слова: “Когда б не монахиня, не монах и не Кикин, Алексей бы не дерзнул на такое зло неслыханное. Ой, бородачи, многому злу корень – старцы да попы. Отец мой имел дело с одним бородачом [патриархом Никоном – Л.Б.], а я с тысячами”.
Пётр I прекрасно понимал, что предметы внешние действуют на внутренннее “благообразие” человека. А русский человек держался за бороду обеими руками, как будто она приросла у него к сердцу. Ведь в течение многих веков россияне видели в бороде признак достоинства мужчины, мерило своего православия, а также символ собственного церковного превосходства над “люторами” и прочими еретиками. В “еретических” же странах Запада, отмечал в своём очерке “Бороды и варвары” современный британский аналитик Сирил Норкот Паркинсон, гладко выбритое лицо всегда соотносилось с периодами расцвета; борода же появлялась во времена упадка и неопределённости. Она была тем покровом, под которым скрывают колебания и сомнения; а их в период с 1650–1850 гг. было довольно мало. Поэтому в западноевропейском обществе укоренились вполне определённые, в корне отличные от московских староверов, взгляды: “Борода заменяла мудрость, опыт, аргументацию, открытость. Людей в возрасте она наделяла престижем, который не подкрепляется ни достижениями, ни интеллектом. Она могла служить – и служила – прикрытием для всего показного, напыщенного, лживого, невежественного”.
Такое критическое восприятие бороды было органически чуждо её русским ревнителям. Впрочем, не только русским: Георгий, митрополит Киевский, повторял: “Стязание с Латиной [католиками]… бреют брады свои бритвой, что отступлением является от Закона Моисеева и Евангельского”. И действительно, согласно Торе, острижение бороды мужчины – позор. В книге “Левит” (гл. 19, ст. 27) читаем: “Не порти края бороды своей”. Известно также, что бороду носили Иисус Христос и апостолы, о чём говорил в своих евангельских беседах св. Иоанн Златоуст.
О необходимости бороды свидетельствовало и правило византийского богослова Никиты Скифита “О пострижении брады”. И в постановлениях Стоглавого Собора 1551 г. указано: “Творящий брадобритие ненавидим от Бога, создавшего нас по образу Своему. Аще кто бороду бреет и преставится тако – не достоит над ним пети, ни просфоры, ни свечи по нём в церковь приносити, с неверными да причтётся”. В Соборном Изложении прадеда Петра I, патриарха Филарета (Романова), в книге “Большой Требник” находим проклятие брадобрития как “псовидного безобразия”. Считалось также, что безбородость способствует содомскому греху.
Митрополит Макарий (председатель Стоглавого Собора) (1482–1563) называл бритьё бород не только “делом латинской ереси”, но и серьёзным грехом. В древнерусской церкви оно считалось хулой на Всевышнего, создавшего совершенного мужчину с бородой: бреющийся тем самым кощунствовал, поскольку выражал недовольство внешним обликом, который дал ему Творец; следовательно, он желал “поправить” Бога, что было, конечно же, недопустимо. Следующий брадобритию должен был быть отлучён от церковного общения.
Староверы называли бритьё бород “еллинским блудническим гнусным обычаем”. В самом деле, древние греки, высоко ценившие молодость, живость, форму, первыми восстали против повсеместного распространения бород. Показательно, что Александр Великий в дисциплинарном порядке велел всем македонцам брить бороды. Причину он выставил такую – во время боя противник может схватить тебя за бороду. Но истинный мотив был другой – древний вождь хотел тем самым подчеркнуть особый характер европейской цивилизации, которую он представлял. Вслед за Грецией бороду стали брить и в республиканском Риме. Как видно, русские поклонники бород нашли своих оппонентов не только среди католиков и протестантов, но и среди язычников, или “поганых”, как они их называли. Даже на саму бритву староверы смотрели как на орудие иноземного разврата и басурманского безбожия.
Резкость тона обличителей брадобрития имела под собой серьёзные основания, ибо во все времена находились отступники от стародавних церковных запретов. Одним из ранних нарушителей традиции стал великий князь Московский Василий III Иванович. Женившись в 47 лет на 18-летней княжне Елене Глинской, он вдруг совершает вызывающий поступок – сбривает бороду (оставляет лишь усы по польской моде). В ту эпоху это был дерзкий вызов и бытовым, и религиозным обычаям: ведь подобное действие приравнивалось к еретичеству, к посягательству на образ Божий в человеке, тем более что оно исходило от Божьего помазанника. Василий Иванович, вольно или невольно, стал насадителем новой моды в Москве – вслед за ним на улицах города появились щёголи, которые не только брили бороды, но и выщипывали себе волосы на лице. По словам филолога Николая Гудзия, их брадобритие “имело эротический привкус и стояло в связи с довольно распространённым пороком мужеложества”.
Один летописец того времени, стараясь (впрочем, неуклюже) оправдать Василия, пишет: “Царям подобает обновлятися и украшатися всячески”. Историки связывают его брадобритие и с желанием угодить молодой капризной жене.
Во время правления Бориса Годунова (1552–1605) подражание иноземцам в бритье бород приобретает дальнейшее распространение. Сохранился портрет самого царя Бориса Фёдоровича в парадном одеянии и шапке Мономаха, но без бороды и усов. Николай Карамзин в “Истории государства Российского” отмечал, что Бориса упрекали, в частности, в “пристрастии к иноземным, новым обычаям (из коих брадобритие особенно соблазняло усердных староверов)”.