В конце июня, незадолго до занятия деникинцами Харькова, был я в бою тяжело ранен. Признаться, не рассчитывал больше гулять по белу свету, но меня отправили в Москву, выходили, и в августе я уже смог явиться для получения нового назначения.
– Так и так, – говорю, – считаю себя вполне здоровым и прошу откомандировать обратно на фронт.
– Отлично, товарищ Пронин, – говорят мне, – только поедете вы не на фронт, а в Петроград, поступите в распоряжение Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем.
Не сразу понял я характер порученной мне работы. Товарищи мои, думаю, кровь на фронтах проливают, а меня в тылу оставляют. Решил, что меня после ранения щадят и хотят мне дать время окрепнуть.
– Очень хорошо, – говорю. – Разрешите идти?
– Получите путевку, – говорят, – и можете отправляться.
Приехал в Петроград, явился в Чрезвычайную Комиссию, послали меня к товарищу Коврову.
Расспросил Ковров меня – кто я и что я… Ну а что я тогда был? Мастеровой, солдат – вот и все мои звания. Исполнилось мне двадцать семь лет, царскую войну провел в окопах, на фронте вступил в партию большевиков, добровольцем пошел в Красную Армию, знаний никаких, человек не совсем грамотный, одним словом – не клад. Все, что умел делать, – винтовку в руках держать и стрелять без промаху.
Значит, расспросил Ковров меня и говорит:
– Отлично, товарищ Пронин, пошлем мы вас на разведывательную работу.
Обрадовался я, думаю – на фронт пошлют, на передовые линии: в разведку я всегда охотно ходил.
– Терпение у вас есть? – спрашивает Ковров.
– Найдется, – отвечаю.
– Вот и отлично, – повторяет Ковров. – Нате вам ордер от жилищного отдела, идите на Фонтанку, номер дома тут указан, и занимайте комнату.
– Это зачем же? – спрашиваю.
– А все за тем же, – усмехается Ковров. – Вселяйтесь и живите.
– Ну а делать что? – спрашиваю.
– А ничего, – смеется Ковров. – Живите, вот и вся ваша забота.
Тут я рассердился.
– Что вы, – говорю, – смеетесь надо мной, что ли? Меня к вам работать послали, а не отдыхать. Я и так два месяца в лазарете пробыл, хватит.
– Нет, так не годится, товарищ Пронин, – отвечает Ковров, и даже переходит со мной в разговоре на “ты”. – А еще военный! Разная бывает работа. Иногда посидеть да помолчать бывает полезнее, чем стрелять и сражаться. Особняк, в который мы тебя посылаем, принадлежал Борецкой, важной петербургской барыне. Живет она в нем и сейчас. Были у нее и поместья, и деньги в банках, и я даже понять не могу, как она за границу не убежала. Или не успела, или понадеялась, что большевики долго не продержатся. Особняк ее национализирован, но дело в том, что в особняке Борецкой хранится замечательная коллекция фарфора. После войны устроим мы в ее особняке музей, будем для рабочих и крестьян посуду по этим образцам делать, а пока имеется у нее охранная грамота от Музейного управления, и числится Борецкая, так сказать, надзирательницей над фарфором.
Слушаю я Коврова и ничего не понимаю.
– Ну а я тут при чем?
– Ты, – продолжает Ковров, – поселишься у нее. Квартира большая, авось найдется для тебя комната. Подозрителен нам ее дом, понимаешь? Давно за ним наблюдаем. Ни в чем она не замечена, не уличена, но… Надо, чтобы там свой человек поселился. Объясни ей, что, мол, ранен был, демобилизован, вышел в отставку, поправляюсь, живу на пенсию, вас беспокоить не буду…
– А дальше?
– Дальше ничего. Живи и живи. Из дому выходи пореже, со старухой не ссорься, а покажется что-нибудь подозрительным – приходи. Понятно?
Понимать, конечно, особенно нечего было, но не понравилась мне такая работа.
– А нельзя ли, – говорю, – все-таки на фронт?
Ковров только головой покачал.
– Дисциплина, брат, – подчиняйся и не огорчайся.
2
Пришлось подчиниться. Взял ордер, пошел на Фонтанку. Дом как дом, поместительный, красивый – подходящий дом. Дверь высокая, резная. Позвонил. Открывает дверь старушка, глядит на меня через цепочку. Седенькая такая, в черном платье и, несмотря на голодное время, довольно-таки полная. Волосы назад зачесаны и на затылке пучком закручены. По моим тогдашним понятиям, она мне больше на купчиху похожей показалась, чем на важную барыню.
– Мне, – говорю, – гражданку Борецкую надо.
– Я и есть Борецкая, – отвечает она. – Что вам от меня, матросик?
А в матросики я попал за свой бушлат. Уезжая из Москвы, получил я ордер на обмундирование, а на складе ничего, кроме бушлатов, не оказалось. Так и пришлось мне вырядиться матросом, хоть и не был я никогда моряком.
Подаю ордер.
– Вот, – говорю, – послали до вашего дома…
– А известно ли вам, матросик, – говорит мне эта бывшая владелица дома, – что у меня охранная грамота на всю жилищную площадь имеется?
– Известно, бабушка, – говорю, – только куда же мне сейчас вечером деваться, жилищный отдел закрыт, а знакомых в городе не имеется…
– Где же вы, матросик, служите? – спрашивает она меня.
– Нигде не служу, – объясняю я ей, – я по инвалидности на пенсию переведен и прибыл сюда на поправку.
– А дрова вы колоть можете? – спрашивает она.
– Почему же, – отвечаю, – не поколоть…
– Так заходите, – говорит она, – все равно ко мне кого-нибудь вселят, такие уж теперь времена, а вы, кажется, симпатичный.
Впустила она меня в особняк, заперла дверь на засовы и цепочки, велела хорошенько вытереть ноги и повела по комнатам… Не приходилось мне видеть такой богатой обстановки в домах! На окнах шелковые занавеси, стены тоже обтянуты шелком, отделаны деревом, мебель полированная, украшена бронзой и позолотой, хрустальные горки, и всюду – на полках, на столах, на этажерках – стояла нарядная посуда: вазы, блюда, чашки и всякие разнообразные фигурки.
Провела она меня через эти роскошные комнаты, ввела в комнату попроще и поменьше, но тоже хорошо обставленную и, пожалуй, слишком нарядную для такого молодого человека, каким я в то время был.
– Вот, устраивайтесь, – говорит. – В этой комнате у меня племянник помещался. Он теперь под Псковом живет, в деревне. В учителя поступил. – Она помолчала, вздохнула. – Теперь я совсем одна…
Устроиться мне было недолго. Все мои вещи находились в небольшом фанерном чемодане, да и вещей было не густо.
Вечером старуха заглянула ко мне.
– Ну как, устроились? – спрашивает.