Знаменитый Кюн сбежал в неизвестном направлении. На его фабрику лакокрасок был наложен арест. Чуть ли не в одну ночь с Кюном сбежал и крупный нэпман мебельщик Янаки, грек из Одессы, в руках которого была сосредоточена чуть ли не вся торговля антикварной мебелью.
Вместо арестованных фининспекторов были назначены другие, и подступиться к ним уже было абсолютно невозможно.
«Вечерняя Красная газета», имевшая в те годы широкую подписку в связи с тем, что в качестве приложения к ней печатался сенсационный «дневник фрейлины Вырубовой» – любимицы императрицы и подруги Гришки Распутина, – поместила довольно глухую, но весьма зловещую заметку о том, что следствие по делу группы фининспекторов, незаконно снижавших нэпманам налоги, успешно разворачивается и выясняются все новые лица, причастные к этим преступлениям.
Ночные поездки в Сестрорецк и кутежи в «Астории» и на «Крыше» прекратились. Начали закрываться многие частные магазины и товарищества. Лихачи и владельцы машин с желтым кругом на борту, обозначавшим, что эта машина работает на прокате, простаивали без дела на стоянках – пассажиров почти не было.
«Линия фронта» была явно прорвана во многих направлениях.
Большое групповое дело фининспекторов и нэпманов, получавших и дававших взятки, поступило в мое производство. В этом многотомном деле были десятки эпизодов, тысячи всякого рода документов, много экспертиз. Работать приходилось очень напряженно, и областной прокурор, наблюдавший за следствием, торопил с его окончанием, так как дело привлекало большой общественный интерес.
Существует мнение, столь же распространенное, сколь и ошибочное, что по так называемым хозяйственным и должностным делам следователю редко приходится встречаться с человеческими драмами, психологическими конфликтами и большими чувствами. Это далеко не так.
Конечно, по делам о преступлениях бытовых, вроде убийств на почве ревности, доведения до самоубийства, понуждения к сожительству и т. п., сама «фабула» дела выдвигает перед следователем прежде всего вопросы психологические, связанные с любовью, ревностью, местью, коварством, обманом, насилием над чужой волей и прочим. По таким делам невозможно закончить следствие, не выяснив до конца всей суммы этих вопросов, имеющих первостепенное значение хотя бы потому, что они освещают мотивы совершенного преступления, причины и обстоятельства возникновения преступного умысла и подготовку к его осуществлению.
Конечно, в деле о даче и получении взятки эти вопросы иногда вообще не всплывают, и следствие, прежде всего выяснив самый факт взяточничества, должно ответить на вопрос, за что была дана и получена взятка. Как и в каждом уголовном деле, здесь нельзя ограничиваться признанием обвиняемых, давших и получивших взятку, ибо ставка на признание обвиняемых – как «царицу всех доказательств» – всегда свидетельствует либо о юридической и психологической тупости следователя, либо о его нежелании или неумении справиться со своими обязанностями.
В деле фининспекторов и нэпманов почти все обвиняемые признались. Но это признание надо было объективно проверить и подтвердить документами, фактами, точно установленными цифрами, поскольку речь шла о незаконном снижении налогов. Поэтому буквально по каждому из многочисленных эпизодов дела я считал своим долгом точно установить факт и размеры незаконного снижения налога, как результата данной и полученной взятки.
С другой стороны, меня не меньше занимал вопрос, имевший, как я был убежден, и социально-психологическое значение: как могло случиться, что значительная группа людей, в том числе и коммунистов, поставленных на ответственные участки нашего финансового фронта, встала по существу на путь измены, оказавшись в одних случаях перебежчиками, в других – лазутчиками врага?
Я старался найти ответ на этот вопрос в биографии, характере, условиях жизни каждого из фининспекторов, привлеченных по этому делу. Постепенно выяснилась и эта сторона дела, и вскрылись разные причины, мотивы и обстоятельства – пьянство и моральная неустойчивость, неизбежное сползание на дно на почве бесхарактерности и беспринципности, жадность и стремление к легкой жизни, очень последовательное и тонкое обволакивание со стороны нэпманов. Один становился взяточником потому, что никогда не имел за душой ни искренних убеждений, ни твердых взглядов, ни веры в дело, которому должен был служить. Другой начал пьянствовать и постепенно, незаметно для самого себя, стал алкоголиком и пропил и свою честь и свою судьбу. Третий, будучи раньше человеком честным, подпал под влияние дурной среды и, начав с мелких подношений и одолжений, которые он принимал от нэпманов, сумевших к нему подойти, потом уже стал матерым взяточником, махнувшим на все рукой по известной формуле «пропади все пропадом». Четвертый, подпав под влияние жены – цепкой и жадной бабенки, неустанно укоряющей за то, что «все люди как люди живут, а я одна, несчастная, мучаюсь – даже котиковой шубки себе справить не могу», – принимал в конце концов эту котиковую шубку от налогоплательщика и уже оказывался у черта в лапах.
Мне запомнился любопытный эпизод по этому делу, когда нэпман Гире, человек очень ловкий и вкрадчивый, сумев всучить котиковую шубку фининспектору Платонову, без ума влюбленному в свою молоденькую, хорошенькую и очень требовательную жену, – потом стал из этого Платонова веревки вить до такой степени, что начал от его имени получать взятки у нэпманов и, присваивая львиную долю себе, заставлял Платонова делать все, что он требовал. Платонов – молодой белокурый голубоглазый человек с добродушным лицом и полногубым, мягко очерченным ртом чувственного и бесхарактерного человека, пытался пару раз взбунтоваться, но Гире, уже считая себя полновластным хозяином этого человека, только выразительно поднимал брови и произносил своим скрипучим голосом неизменную фразу: «Вы, кажется, милейший, начинаете забывать, чем мне обязаны».
Это произносилось в таком открыто угрожающем тоне и сопровождалось таким злым и холодным взглядом, что Платонов начинал что-то лепетать и извиняться, проклиная в глубине души и этого дьявола, и свою хорошенькую жену, и ту страшную котиковую шубку, которая превратила его в раба…
Я хорошо помню, что тогда, как и в последующие годы своей следственной работы, сталкиваясь со многими фактами подчинения слабохарактерных, малоустойчивых, хотя в прошлом и неплохих людей чужой злой и преступной воле, я всегда жалел этих несчастных, хотя они и заслуживали презрения за свою тупую, какую-то скотскую, недостойную человека безропотность, превращавшую их в белых рабов. Безволие – сестра преступления, и как часто мне приходилось наблюдать это зловещее родство!.
Пожары в Саранске
В третьем часу ночи Бочков, сторож столярной мастерской в Саранске, вышел покурить. Апрель был на исходе, но ночь стояла темная, как в сентябре. Бочков жадно затянулся папироской и уже собирался по привычке сплюнуть, как чуть не поперхнулся: из выходящего на двор столярной мастерской окна нарсуда густо валил оранжевый дым, и языки пламени с треском вились по рамам.
Бочков бросился к телефону, и через несколько минут примчались пожарные. Они быстро ликвидировали пожар, и выяснилось, что огонь возник в помещении нарсуда, где на полу оказались сваленные в кучу и облитые керосином судебные дела.
Всего сгорело около сорока дел, но сохранились алфавиты и картотека, и дела нетрудно было восстановить.
Загадочный поджог суда взволновал весь город.
Строились всевозможные версии и предположения. Местные следственные власти решили, что поджог учинен уголовниками не то из мести, не то из понятного стремления уничтожить судебные дела. Эту версию разделял и старший нарсудья Демидов.
На всякий случай арестовали уборщицу нарсуда Гусеву, исполнявшую одновременно обязанности сторожихи.
При этом «мудро» рассудили, что если Гусева и неповинна в поджоге, то уж в халатности изобличена безусловно.
Следствие шло, как принято говорить, полным ходом, но события продолжали разворачиваться и через две с лишним недели обернулись совершенно неожиданным образом. В ночь на 16 мая снова подожгли нарсуд, причем принятая на работу после первого поджога сторожиха Стешина оказалась убитой.
И второй пожар был замечен ночью все тем же неугомонным Бочковым. Приехавшие пожарные застали страшную картину полного разгрома суда. На этот раз сгорело около четырехсот дел. Сгорели алфавиты и картотека. Стешину убили в ее комнате, размозжив ей череп.
Оттуда труп волоком тащили в канцелярию (на это указывали следы крови на полу), где его обложили делами, облили керосином и подожгли.
Был сбит со стены и выброшен за окно электрический счетчик. Настенный телефон старательно и искусно подожжен. Из камеры судебного исполнителя была выволочена на двор почему-то хранившаяся там старая перина.
Письменные столы судей Демидова и Палатова взломаны топором.
Словом, была типичная картина разбойничьего налета на суд.
Пять месяцев после этого топтались на месте саранские следственные власти. Сначала было единодушно признано, что поджоги учинены какой-то загадочной бандитской шайкой. Весь вопрос сводился только к тому, чтобы эту шайку изловить. Но это не удавалось. Местный угрозыск переворошил все свои архивы, однако не находил ничего подходящего. Старший следователь прокуратуры Мордовской республики Коннов исписал огромное количество бумаги и передопросил чуть ли не весь город. Но все подозреваемые, как бы сговорившись, представляли неоспоримое алиби.
В середине сентября 1936 года Прокурор СССР предложил мне и работнику МУРа Осипову выехать на место и принять энергичные меры к раскрытию этого дела. В ту же ночь мы выехали в Саранск.
Признаться, мы ехали туда с сомнением в успехе. Очень трудно вести расследование через пять месяцев после совершения преступления, да еще такого специфического, как двойной поджог с убийством. В таких случаях время неизбежно стирает показания «немых свидетелей» и затуманивает впечатления и факты в памяти живых.
Всю дорогу мы перебирали всевозможные дела за последние пятнадцать лет. Вереницы разных преступлений и происшествий, сотни преступных типов и характеров припомнились нам, но аналогий не было. Случай в Саранске был из ряда вон выходящим.
Ночью мы приехали. Город встретил нас проливным дождем, обрывистыми ямами разрытых улиц и черными провалами окон спящих домов.
В первые же дни нашей работы выяснились очень интересные подробности.
Оказалось, что дела, собранные для сожжения как при первом, так и при втором пожаре, были взяты из разных шкафов, где они хранились. Оказалось, что шкафы с архивными и гражданскими делами вовсе тронуты не были.
Оказалось, что столы судей были взломаны топором, хранившимся за шкафом, и этого никто, кроме работавших в суде, знать не мог. Оказалось, что алфавиты и картотека были взяты из стола секретаря нарсуда и больше ничего оттуда взято не было. Оказалось, что в Саранске не было… бандитских шаек, и местная уголовная хроника ограничивалась регистрацией скромных домовых краж и не очень значительных хулиганских выходок. Ясно было, что здесь действовали свои, знающие и уверенные руки.
Бывший судья Демидов вошел в комнату, где мы работали, твердыми и спокойными шагами уверенного в себе человека. Высокий, чуть сутуловатый, этот человек молча сел, как бы ожидая вопросов. У него было тусклое, ничего не выражающее лицо, застывшее, как восковая маска, и только веки на этом странном лице беспрерывно и болезненно мигали.
Я не спешил задать ему вопрос и с интересом разглядывал этого человека. Чувствуя мой взгляд, Демидов неожиданно начал зевать, протяжно, чрезмерно протяжно, как бы с удовольствием, потягиваясь и выгибая грудь, запрокинув назад голову… Так сладко и заразительно не зевают у следователя, к которому приходят в первый раз.
– Вы что, не выспались? Тогда можем отложить нашу беседу до другого раза, – сказал я.
Демидов понял, что переборщил, и поспешил заявить, что он готов беседовать и сейчас. Я приступил к допросу.
Демидов начал работать в Саранске с 1934 года.
Странное совпадение: сжигались дела, возникшие с 1934 года.
– Как это объяснить?
– Чисто случайный момент.
– Допустим. Но у меня есть данные, что вы подделывали определения суда об освобождении осужденных.
– Меня удивляет такое заявление.
– Но все же: да или нет?
– Нет. Безусловно.
– Установлено, что за взятку в триста рублей вы изготовили подложные определения по делу Богачева, кулака, осужденного в тысяча девятьсот тридцать четвертом году за хищение зерна к десяти годам.