Вечером уж непременно сидит у него дядя Ерошка. Ванюша приносит осьмуху чихиря, и они тихо беседуют, напиваются и оба довольные расходятся спать. На завтра опять охота, опять здоровая усталость, опять за беседой так же напиваются и опять счастливы. Иногда, в праздник или в день отдыха, он целый день проводит дома. Тогда главным занятием была Марьянка, за каждым движением которой, сам того не замечая, он жадно следил из своих окон или с своего крыльца. Он смотрел на Марьянку и любил ее (как ему казалось) так же, как любил красоту гор и неба, и не думал входить ни в какие отношения к ней. Ему казалось, что между им и ею не может существовать ни тех отношений, которые возможны между ею и казаком Лукашкой, ни еще менее тех, которые возможны между богатым офицером и казачкой-девкой. Ему казалось, что ежели бы он попытался сделать то, что делали его товарищи, то он бы променял свое полное наслаждений созерцание на бездну мучений, разочарований и раскаяний. Притом же, в отношении к этой женщине, он уже сделал подвиг самоотвержения, доставивший ему столько наслаждения; а главное, почему-то он боялся Марьянки и ни за что бы не решился сказать ей слово шуточной любви.
Однажды летом Оленин не пошел на охоту и сидел дома. Совершенно неожиданно вошел к нему его московский знакомый, очень молодой человек, которого он встречал в свете.
– Ах, mon cher, мой дорогой, как я обрадовался, узнав, что вы здесь! – начал он на московском-французском языке и так продолжал, пересыпая свою речь французскими словами. – Мне говорят: «Оленин». Какой Оленин? Я так обрадовался… Вот привела судьба свидеться. Ну, как вы? что? зачем?
И князь Белецкий рассказал всю свою историю: как он поступил на время в этот полк, как главнокомандующий звал его в адъютанты и как он после похода поступит к нему, несмотря на то, что вовсе этим не интересуется.
– Служа здесь, в этой трущобе, надо по крайней мере сделать карьеру… крест… чин… в гвардию переведут. Все это необходимо, хоть не для меня, но для родных, для знакомых. Князь меня принял очень хорошо; он очень порядочный человек, – говорил Белецкий, не умолкая. – За экспедицию представлен к Анне. А теперь проживу здесь до похода. Здесь отлично. Какие женщины! Ну, а вы как живете? Мне говорил наш капитан – знаете, Старцев: доброе, глупое существо… он говорил, что вы ужасным дикарем живете, ни с кем не видитесь. Я понимаю, что вам не хочется сближаться с здешними офицерами. Я рад, теперь мы с вами будем видеться. Я тут остановился у урядника. Какая там девочка, Устенька! Я вам скажу – прелесть!
И еще и еще сыпались французские и русские слова из того мира, который, как думал Оленин, был покинут им навсегда. Общее мнение о Белецком было то, что он милый и добродушный малый. Может быть, он и действительно был такой; но Оленину он показался, несмотря на его добродушное, хорошенькое лицо, чрезвычайно неприятен. Так и пахнуло от него всею тою гадостью, от которой он отрекся. Досаднее же всего ему было то, что он не мог, решительно не был в силах резко оттолкнуть от себя этого человека из того мира, как будто этот старый, бывший его мир имел на него неотразимые права. Он злился на Белецкого и на себя и против своей воли вставлял французские фразы в свой разговор, интересовался главнокомандующим и московскими знакомыми и на основании того, что они оба в казачьей станице говорили на французском диалекте, с презрением относился о товарищах-офицерах, о казаках и дружески обошелся с Белецким, обещаясь бывать у него и приглашая заходить к нему. Сам Оленин однако не ходил к Белецкому. Ванюша одобрил Белецкого, сказав, что это настоящий барин.
Белецкий сразу вошел в обычную жизнь богатого кавказского офицера в станице. На глазах Оленина он в один месяц стал как бы старожилом станицы: он подпаивал стариков, делал вечеринки и сам ходил на вечеринки к девкам, хвастался победами и даже дошел до того, что девки и бабы прозвали его почему-то дедушкой, а казаки, ясно определившие себе этого человека, любившего вино и женщин, привыкли к нему и даже полюбили его больше, чем Оленина, который был для них загадкой.
XXIV.
Было 5 часов утра. Ванюша раздувал голенищем самовар на крыльце хаты. Оленин уже уехал верхом купаться на Терек. (Он недавно выдумал себе новое удовольствие – купать в Тереке лошадь.) Хозяйка была в своей избушке, из трубы которой поднимался черный густой дым растапливавшейся печи; девка в клети доила буйволицу. «Не постоит, проклятая!» слышался оттуда ее нетерпеливый голос и вслед за тем раздавался равномерный звук доения. На улице, около дома послышался бойкий шаг лошади, и Оленин охлепью на красивом, невысохшем глянцевито-мокром, темно-сером коне подъехал к воротам. Красивая голова Марьяны, повязанная одним красным платком (называемым сорочкой), высунулась из клети и снова скрылась. На Оленине была красная канаусовая рубаха, белая черкеска, стянутая ремнем с кинжалом, и высокая шапка. Он несколько изысканно сидел на мокрой спине сытой лошади, и, придерживая ружье за спиной, нагнулся, чтоб отворить ворота. Волоса его еще были мокры, лицо сияло молодостью и здоровьем. Он думал, что он хорош, ловок и похож на джигита; но это было несправедливо. На взгляд всякого опытного кавказца он всё-таки был солдат. Заметив высунувшуюся голову девки, он особенно бойко пригнулся, откинул плетень ворот и, поддержав поводья, взмахнув плетью, въехал на двор. «Готов чай, Ванюша?» крикнул он весело, не глядя на дверь клети; он с удовольствием чувствовал, как, поджимая зад, попрашивая поводья и содрогаясь каждым мускулом, красивый конь, готовый со всех ног перескочить через забор, отбивал шаг по засохшей глине двора. «Се пре!»[27 - [Готово!]] отвечал Ванюша. Оленину казалось, что красивая голова Марьяны всё еще смотрит из клети, но он не оглянулся на нее. Соскочив с лошади, Оленин зацепил ружьем за крылечко, сделал неловкое движение и испуганно оглянулся на клеть, в которой никого не было видно и слышались те же равномерные звуки доенья.
Войдя в хату, он через несколько времени вышел оттуда на крылечко и с книгой и трубкой, за стаканом чаю, уселся в стороне, не облитой еще косыми лучами утра. Он никуда не собирался до обеда в этот день и намеревался писать давно откладывавшиеся письма; но почему-то жалко было ему оставить свое местечко на крыльце и, как в тюрьму, не хотелось вернуться в хату. Хозяйка вытопила печь, девка угнала скотину и, вернувшись, стала собирать и лепить кизяки по забору. Оленин читал, но ничего не понимал из того, чт? было написано в раскрытой перед ним книге. Он беспрестанно отрывал от нее глаза и смотрел на двигавшуюся перед ним сильную молодую женщину. Заходила ли эта женщина в сырую утреннюю тень, падавшую от дома, выходила ли она на средину двора, освещенного радостным молодым светом, и вся стройная фигура ее в яркой одежде блистала на солнце и клала черную тень, – он одинаково боялся потерять хоть одно из ее движений. Его радовало видеть, как свободно и грациозно сгибался ее стан, как розовая рубаха, составлявшая всю ее одежду, драпировалась на груди и вдоль стройных ног; как выпрямлялся ее стан и под ее стянутою рубахой твердо обозначались черты дышащей груди; как узкая ступня, обутая в красные старые черевики, не переменяя формы, становилась на землю; как сильные руки, с засученными рукавами, напрягая мускулы, будто сердито бросали лопатой, и как глубокие черные глаза взглядывали иногда на него. Хотя и хмурились тонкие брови, но в глазах выражалось удовольствие и чувство своей красоты.
– Что, Оленин, уж вы давно встали? – сказал Белецкий, в кавказском офицерском сюртуке входя на двор и обращаясь к Оленину.
– А, Белецкий! – отозвался Оленин, протягивая руку. – Как вы так рано?
– Что делать! Выгнали. У меня нынче бал. Марьяна, ты ведь придешь к Устеньке? – обратился он к девке.
Оленин удивился, как мог Белецкий так просто обращаться к этой женщине. Но Марьяна, как будто не слыхав, нагнула голову и, перекинув на плечо лопату, своею бойкою мужскою походкой пошла к избушке.
– Стыдится, нянюка, стыдится, – проговорил ей вслед Белецкий, – вас стыдится, – и, весело улыбаясь, взбежал на крыльцо.
– Как, бал у вас? Кто вас выгнал?
– У Устеньки, у моей хозяйки, бал, и вы приглашены. Бал, то есть пирог и собрание девок.
– Да чт? ж мы-то будем делать?
Белецкий хитро улыбнулся, и, подмигнув, показал головой на избушку, в которой скрылась Марьяна.
Оленин пожал плечами и покраснел.
– Ей-Богу, вы странный человек! – сказал он.
– Ну, рассказывайте!
Оленин нахмурился. Белецкий заметил это и искательно улыбнулся. – Да как же, помилуйте, – сказал он, – живете в одном доме… и такая славная девка, отличная девочка, совершенная красавица…
– Удивительная красавица! Я не видывал таких женщин, – сказал Оленин.
– Ну, так что же? – совершенно ничего не понимая, спросил Белецкий.
– Оно, может быть, странно, – отвечал Оленин, – но отчего мне не говорить того, чт? есть? С тех пор, как я живу здесь, для меня как будто не существует женщин. И так хорошо, право! Ну, да и что может быть общего между нами и этими женщинами? Ерошка – другое дело; с ним у нас общая страсть – охота.
– Ну, вот! Чт? общего? А чт? общего между мной и Амалией Ивановной? То же самое. Скажете, что грязненьки они, ну это другое дело. A la guerre, comme ? la guerre![28 - [На войне – по-военному!]]
– Да я Амалий Ивановн не знал и никогда не умел с ними обращаться, – отвечал Оленин. – Но тех нельзя уважать, а этих я уважаю.
– Ну и уважайте! Кто ж вам мешает?
Оленин не отвечал. Ему видимо хотелось договорить то, что он начал. Оно было ему слишком к сердцу.
– Я знаю, что я составляю исключение. (Он видимо был смущен.) Но жизнь моя устроилась так, что я не вижу не только никакой потребности изменять свои правила, но я бы не мог жить здесь, не говорю уже жить так счастливо, как живу, ежели бы я жил по-вашему. И потом, я совсем другого ищу, другое вижу в них, чем вы.
Белецкий недоверчиво поднял брови. – Всё-таки приходите ко мне вечерком, и Марьяна будет, я вас познакомлю. Приходите пожалуста! Ну, скучно будет, вы уйдете. Придете?
– Я бы пришел; но, по правде вам скажу, я боюсь серьезно увлечься.
– О, о, о! – закричал Белецкий. – Приходите только, я вас успокою. Придете? Честное слово?
– Я бы пришел, но, право, я не понимаю, что мы будем делать, какую роль мы будем играть.
– Пожалуйста, я вас прошу. Придете?
– Да, приду, может быть, – сказал Оленин.
– Помилуйте, прелестные женщины, как нигде, и жить монахом! Что за охота? Из чего портить себе жизнь и не пользоваться тем, чт? есть? Слышали вы, наша рота в Воздвиженскую пойдет?
– Едва ли. Мне говорили, что 8-я рота пойдет, – сказал Оленин.
– Нет, я получил письмо от адъютанта. Он пишет, что князь будет сам в походе. Я рад, мы с ним увидимся. Уж мне начинает надоедать здесь.
– Говорят, что в набег скоро.
– Не слыхал; а слыхал, что Криновицыну за набег-то Анна вышла. Он ждал поручика, – сказал Белецкий, смеясь. – Вот попался-то. Он в штаб поехал…
Стало смеркаться, и Оленин начал думать о вечеринке. Приглашение мучило его. Ему хотелось итти, но странно, дико и немного страшно было подумать о том, чт? там будет. Он знал, что ни казаков, ни старух, никого, кроме девок, не должно быть там. Чт? такое будет? Как вести себя? Чт? говорить? Чт? они будут говорить? Какие отношения между ним и этими дикими казачьими девками? Белецкий рассказывал про такие странные, цинические и вместе строгие отношения… Ему странно было думать, что он будет там в одной хате с Марьяной и, может быть, ему придется говорить с ней. Ему это казалось невозможным, когда он вспоминал ее величавую осанку. Белецкий же рассказывал, что всё это так просто. «Неужели Белецкий и с Марьяной будет так же обращаться? Это интересно, – думал он. – Нет, лучше не ходить. Всё это гадко, пошло, а главное – ни к чему». Но опять его мучил вопрос: как это всё будет? И его как будто связывало данное слово. Он пошел, не решившись ни на что, но дошел до Белецкого и вошел к нему.
Хата, в которой жил Белецкий, была такая же, как и хата Оленина. Она стояла на столбах, в два аршину от земли и состояла из двух комнат. В первой, в которую вошел Оленин по крутой лесенке, лежали пуховики, ковры, одеяла, подушки на казачий манер, красиво и изящно прибранные друг к другу у одной лицевой стены. Тут же, на боковых стенах, висели медные тазы и оружие; под лавкой лежали арбузы и тыквы. Во второй комнате была большая печь, стол, лавки и староверческие иконы. Здесь помещался Белецкий с своею складною кроватью, вьючными чемоданами, с ковриком, на котором висело оружие, и с расставленными на столе туалетными вещицами и портретами. Шелковый халат был брошен на лавке. Сам Белецкий, хорошенький, чистенький, лежал в одном белье на кровати и читал Les trois mousquetaires.[29 - [«Три мушкетера».]]
Белецкий вскочил.
– Вот видите, как я устроился. Славно? Ну, хорошо, что пришли. Уж у них идет работа страшная. Вы знаете, из чего делается пирог? Из теста с свининой и виноградом. Да не в том сила. Посмотрите-ка, что там кипит!
Действительно, выглянув в окно, они увидели необыкновенную суетню в хозяйской хате. Девки то с тем, то с другим выбегали из сеней и вбегали обратно.
– Скоро ли? – крикнул Белецкий.
– Сейчас! Аль проголодался, дедушка? – И из хаты послышался звонкий хохот.
Устенька, пухленькая, румяненькая, хорошенькая, с засученными рукавами вбежала в хату Белецкого за тарелками.