– Вишь, проклятые, как заливаются, – сказал Авдеев.
– Это они с тебя смеются, что у тебя рожа набок, – сказал тонкий хохлацкий голос четвертого солдата.
Опять все затихло, только ветер шевелил сучья дерев, то открывая, то закрывая звезды.
– А что, Антоныч, – вдруг спросил веселый Авдеев Панова, – бывает тебе когда скучно?
– Какая же скука? – неохотно отвечал Панов.
– А мне другой раз так-то скучно, так скучно, что, кажись, и сам не знаю, что бы над собою сделал.
– Вишь ты! – сказал Панов.
– Я тогда деньги-то пропил, ведь это все от скуки. Накатило, накатило на меня. Думаю: дай пьян нарежусь.
– А бывает, с вина еще хуже.
– И это было. Да куда денешься?
– Да с чего ж скучаешь-то?
– Я-то? Да по дому скучаю.
– Что ж – богато жили?
– Не то что богачи, а жили справно. Хорошо жили.
И Авдеев стал рассказывать то, что он уже много раз рассказывал тому же Панову.
– Ведь я охотой за брата пошел, – рассказывал Авдеев. – У него ребята сам-пят! А меня только женили. Матушка просить стала. Думаю: что мне! Авось попомнят мое добро. Сходил к барину. Барин у нас хороший, говорит: «Молодец! Ступай». Так и пошел за брата.
– Что ж, это хорошо, – сказал Панов.
– А вот веришь ли, Антоныч, теперь скучаю. И больше с того и скучаю, что зачем, мол, за брата пошел. Он, мол, теперь царствует, а ты вот мучаешься. И что больше думаю, то хуже. Такой грех, видно.
Авдеев помолчал.
– Аль покурим опять? – спросил Авдеев.
– Ну что ж, налаживай!
Но курить солдатам не пришлось. Только что Авдеев встал и хотел налаживать опять трубку, как из-за шелеста ветра послышались шаги по дороге. Панов взял ружье и толкнул ногой Никитина. Никитин встал на ноги и поднял шинель. Поднялся и третий – Бондаренко.
– А я, братцы, какой сон видел…
Авдеев шикнул на Бондаренку, и солдаты замерли, прислушиваясь. Мягкие шаги людей, обутых не в сапоги, приближались. Все явственнее и явственнее слышалось в темноте хрустение листьев и сухих веток. Потом послышался говор на том особенном, гортанном языке, которым говорят чеченцы. Солдаты теперь не только слышали, но и увидали две тени, проходившие в просвете между деревьями. Одна тень была пониже, другая – повыше. Когда тени поравнялись с солдатами, Панов, с ружьем на руку, вместе с своими двумя товарищами выступил на дорогу.
– Кто идет? – крикнул он.
– Чечен мирная, – заговорил тот, который был пониже. Это был Бата. – Ружье иок, шашка иок, – говорил он, показывая на себя. – Кинезь надо.
Тот, который был повыше, молча стоял подле своего товарища. На нем тоже не было оружия.
– Лазутчик. Значит – к полковому, – сказал Панов, объясняя своим товарищам.
– Кинезь Воронцов крепко надо, большой дело надо, – говорил Бата.
– Ладно, ладно, сведем, – сказал Панов. – Что ж, веди, что ли, ты с Бондаренкой, – обратился он к Авдееву, – а сдашь дежурному, приходи опять. Смотри, – сказал Панов, – осторожней, впереди себя вели идти. А то ведь эти гололобые – ловкачи.
– А что это? – сказал Авдеев, сделав движение ружьем с штыком, как будто он закалывает. – Пырну разок – и пар вон.
– Куда ж он годится, коли заколешь, – сказал Бондаренко. – Ну, марш!
Когда затихли шаги двух солдат с лазутчиками, Панов и Никитин вернулись на свое место.
– И черт их носит по ночам! – сказал Никитин.
– Стало быть, нужно, – сказал Панов. – А свежо стало, – прибавил он и, раскатав шинель, надел и сел к дереву.
Часа через два вернулся и Авдеев с Бондаренкой.
– Что же, сдали? – спросил Панов.
– Сдали. А у полкового еще не спят. Прямо к нему свели. А какие эти, братец ты мой, гололобые ребята хорошие, – продолжал Авдеев. – Ей-богу! Я с ними как разговорился.
– Ты, известно, разговоришься, – недовольно сказал Никитин.
– Право, совсем как российские. Один женатый. Марушка, говорю, бар? – Бар, говорит. – Баранчук, говорю, бар? – Бар. – Много? – Парочка, говорит. – Так разговорились хорошо. Хорошие ребята.
– Как же, хорошие, – сказал Никитин, – попадись ему только один на один, он тебе требуху выпустит.
– Должно, скоро светать будет, – сказал Панов.
– Да, уж звездочки потухать стали, – сказал Авдеев, усаживаясь.
И солдаты опять затихли.
III
В окнах казарм и солдатских домиков давно уже было темно, но в одном из лучших домов крепости светились еще все окна. Дом этот занимал полковой командир Куринского полка, сын главнокомандующего, флигель-адъютант князь Семен Михайлович Воронцов. Воронцов жил с женой, Марьей Васильевной, знаменитой петербургской красавицей, и жил в маленькой кавказской крепости роскошно, как никто никогда не жил здесь. Воронцову, и в особенности его жене, казалось, что они живут здесь не только скромной, но исполненной лишений жизнью; здешних же жителей жизнь эта удивляла своей необыкновенной роскошью.
Теперь, в двенадцать часов ночи, в большой гостиной, с ковром во всю комнату, с опущенными тяжелыми портьерами, за ломберным столом, освещенным четырьмя свечами, сидели хозяева с гостями и играли в карты. Один из играющих был сам хозяин, длиннолицый белокурый полковник с флигель-адъютантскими вензелями и аксельбантами, Воронцов; партнером его был кандидат Петербургского университета, недавно выписанный княгиней Воронцовой учитель для ее маленького сына от первого мужа, лохматый юноша угрюмого вида. Против них играли два офицера: один – широколицый, румяный, перешедший из гвардии, ротный командир Полторацкий, и, очень прямо сидевший, с холодным выражением красивого лица, полковой адъютант. Сама княгиня Марья Васильевна, крупная, большеглазая, чернобровая красавица, сидела подле Полторацкого, касаясь его ног своим кринолином и заглядывая ему в карты. И в ее словах, и в ее взглядах, и улыбке, и во всех движениях ее тела, и в духах, которыми от нее пахло, было то, что доводило Полторацкого до забвения всего, кроме сознания ее близости, и он делал ошибку за ошибкой, все более и более раздражая своего партнера.
– Нет, это невозможно! Опять просолил туза! – весь покраснев, проговорил адъютант, когда Полторацкий скинул туза.
Полторацкий, точно проснувшись, не понимая глядел своими добрыми, широко расставленными черными глазами на недовольного адъютанта.
– Ну простите его! – улыбаясь, сказала Марья Васильевна. – Видите, я вам говорила, – обратилась она к Полторацкому.