Отец. Навряд.
Ванька. Отчего же он радуется? Что же он будет делать в солдатах?
Отец. В городе будет жить, в казарме.
Ванька. Что ж он там будет делать?
Отец. Будет учиться стрелять, рубить, чтобы защищать отечество.
Ванька. Что такое отечество?
Отец. А это та земля, в которой мы живем.
Ванька. Что же земля эта наша?
Отец. Хорошо бы было, если бы была наша, а то у кого из нас кусочек, а то и вовсе ничего нет.
Ванька. У кого же она?
Отец. У богачей.
Ванька. Так зачем же Михайла будет защищать эту чужую землю? Ведь нам нет пользы от того, что у богачей ее много.
Отец. Да известно лучше бы было, если бы у нас ее побольше было. Совсем другое бы житье было.
Ванька. Так отчего же нам не взять земли сколько нам нужно?
Отец. Потому, что даром не дают. А денег у нас нет.
Ванька. А скажи, батя, у тех, кто в городах живут, много земли?
Отец. У тех и совсем нет. Те совсем бедные.
Ванька. Так вот как. Все, значит, бедные, кроме богачей. Если так много бедных, они бы взяли себе земли, сколько нужно.
Отец. Хорошо бы так, да нельзя, пришлют солдат.
Ванька. Зачем их пришлют?
Отец. А затем, чтобы стрелять в тех людей.
Ванька. Вот чудно! И что же их за это в тюрьму не посадят?
Отец. Какое в тюрьму, их еще наградят за это.
Ванька. Вот чудно! Когда на празднике Петруха Гавриле голову в кровь расшиб, его за это на пять лет в тюрьму посадили, а солдат за то, что людей насмерть убивать будут, награждать будут? Чудно !.. Зачем же солдаты стреляют по людям?
Отец. А офицеры велят. Так и с Михайлой будет.
Ванька. Что же и Михайла также по нас стрелять будет?
Отец. И Михайла, как и все солдаты.
Ванька. Так зачем же Михайла идет в солдаты?
Отец. А затем, что если не пойдет, то придут другие солдаты и заставят его идти.
Ванька. Что же другие солдаты богатые люди?
Отец. Какие богатые! Все такие же бедняки, как и наш Михайла.
Ванька. Так зачем же они помогают богатым, а не бедным?
Отец. А затем, что если не будут слушаться, так их всех либо в острог посадят, либо перестреляют.
Ванька. Кто же их перестреляет, офицеры?
Отец. Нет, другие солдаты.
Ванька. Да ведь другие солдаты такие же бедняки, как и они?
Отец. А то кто же? Такие же.
Ванька. Ну, а если они офицеров не послушают, что же тогда будет?
Отец. Да тогда… Да тогда…
Ванька. Тогда, значит, никто в солдаты не пойдет, солдат не будет, и кому нужна земля, тот на ней работать и кормиться будет, и не будут больше люди убивать друг друга и всем будет хорошо.
Отец (задумывается). Однако малый-то, пожалуй, и верно рассудил.
** [ИЕРОМОНАХ ИЛИОДОР]
I
Иеромонах Илиодор, опустив голову и закрыв глаза, сидел во время службы в алтаре скитской церкви. Сейчас ему надо будет встать, подойти к престолу, стать лицом к царским дверям и сделать руками известное движение, произнести известные слова и потом подойти к алтарю, взять в руки серебряную золоченую чашу и начать совершать таинство причащения телом и кровью Христа бога. Прошло уже три с половиной года с тех пор, как он, князь Иван Тверской, перестал быть князем Тверским и отставным гвардии полковником, а стал смиренным иноком Илиодором, и никогда еще не было с ним того, что было сейчас.
Первые после пострижения три года его жизни в уединенной келье в лесу, жизни, во время которой он виделся только с старцем руководителем и с сестрой, раз в год приезжавшей к нему, и братиею в церкви, с которой он не имел никаких сношений, жизнь его была сплошной восторг. Всё большее и большее сознание в своей душе бога по мере всё большего и большего освобождения себя от страстей тела давало ему полное удовлетворение. И беседы с древним, кротким, простодушным и глубоко-религиозным старцем, и чтение священных книг, пророчеств, евангелий, посланий и особенно близкого его сердцу послания Павла и одинокая молитва не только по определенны временам, но постоянное молитвенное настроение: памятование о временности телесной жизни и о сознании в себе бога, давали ему не только удовлетворение, но сознание свободы от уз тела и радость, доходящую до восторга. – Так это продолжалось почти три года. Но в конце этих трех лет с ним случилось то, что вместе с этими минутами, часами, днями восторга стали повторяться и минуты, и часы, и дни упадка духа, слабости, уныния. Илиодор сообщил об этом старцу, и старец посоветовал – а совет старца был для Илиодора повелением – служить в церкви по очереди с братьею и принимать приходящих. Про отца Илиодора уже давно говорили те, кто посещали монастырь, и как только стало известно, что он принимает, посетители осадили его. В первое время и сознание послушания старцу, и той пользы, которую он мог принести людям, и той физической усталости, которую он испытывал при исполнении всех новых, возникших для него обязанностей, совершенно избавили его от тех часов и дней уныния, которые он прежде испытывал. Ему приятна бывала и самая телесная и душевная усталость, которую он испытывал, исполняя все возлагавшиеся на него обязанности. Служение еженедельное в церкви, которое советовал старец, тоже возбудительно действовало на него.
Сейчас, сидя в алтаре в кресле и ожидая своего времени, он, как это всегда бывает, совершенно неожиданно и неуместно думал о том разговоре, который у него был нынче утром с посетительницей-исповедницей. Старая девица, институтская классная дама, очевидно восторженно преданная ему, говорила ему о том великом добре, которое он делает людям своей жизнью и своими поучениями, и что ее он спас от неверия, погибели. Когда она утром говорила это ему, он не обратил внимания на эти слова. Сейчас же он по случаю молитвы......[31 - Многоточие в оригинале.] вспомнил о них и ужаснулся на то, как они польстили, порадовали его, понял, насколько эта похвала, насколько вообще слава людская еще важна, дорога для него. И вспомнив о словах этой женщины, он вспомнил и о том, что ему говорил льстивый казначей, о том удовольствии, которое он испытал, когда добродушный старец, поговорив о тех посетителях, которые ходят к нему, к Илиодору, улыбаясь сказал ему, что он теперь еще веселей помрет, зная, что есть ему заместитель. Вспомнил раз за разом случаи, где он, забывая душу и бога, весь отдавался славе людской. И он ужаснулся и стал молиться, прося бога помочь ему. И подумал, что сейчас избавит его от этого соблазна та важная минута совершения таинства, которая предлежала ему. И вдруг, о ужас, он совершенно неожиданно, ничем не подготовленный, почувствовал, что то, что он будет совершать, не поможет, не может помочь ему. Он вспомнил, как в прежнее время совершение этого таинства, когда он причащался у старца, возвышало его, и как теперь, когда он сам совершал его, как он был равнодушен – да, совершенно равнодушен – к этому.
– «Да ведь я сам причащусь, соединюсь с ним. Да кабы духом соединиться. А ведь это одна внешность…» И ужас охватил его. Он усумнился. И, усумнившись, понял, что в этом деле не было середины: или это точно великое таинство, или это – ужасный, отвратительный обман. Он всё забыл и, мучительно страдая, старался не думать – и думал, и, думая, забыл, где он и что предстоит ему. Отец Евмений подошел к нему и напомнил, что время.
Илиодор встал во весь свой высокий рост и, не понимая в первую минуту, где он и что с ним, подошел к алтарю и, услыхав пение, опомнился настолько, что вспомнил, чего от него ждут и что надо делать. И он начал делать то, что надо было делать, и что он так часто делал. Но делая и чем дальше он делал, тем ему мучительнее становилось. Он говорил себе, что, может быть, совершение таинства избавит его от соблазна славы людской, а между тем то, что он теперь отрывался от своих мыслей и молитвы, он отрывался для того, чтобы сделать то, чего требует от него не бог, а люди. И выходило то, что совершение таинства было тоже действие во имя славы людской. И он вспомнил о том, как он вырезал из просфоры кусочки хлеба, вспомнил и о вкусе вина, которое он влил в чашу. И между тем он делал с внешним видом уважения и торжественности то, чему он в эту минуту не приписывал уже должного уважения и торжественности. И он всё больше и больше презирал себя и то, что он делал. Однако он докончил всё до конца и [спрашивал], как звать, и младенцев и взрослых. Вернувшись в царские двери в алтарь, допил чашу и поставил ее.
– Или вам не по себе, батюшка? – сказал Евмений.
– Да, что-то, да, да, нездоровится, – солгал он.