Да здравствует Красный Петроград!
Да здравствует социалистическая Россия!
Председатель Военно-Революционного Комиссариата Л. Троцкий.
«Известия ВЦИК». 19 марта 1918 г.
Л. Троцкий. ФРАНЦУЗСКИЙ ИМПЕРИАЛИЗМ И СОВЕТСКАЯ РОССИЯ В ПЕРИОД БРЕСТА
(Показания к процессу Садуля)[135 - Садуль, Жак – бывший член французской социалистической партии (ныне член компартии Франции) – в сентябре 1917 г. был откомандирован во французскую миссию в России в целях информации о русской революции.Под влиянием русской революции Садуль проделал эволюцию, о которой сообщает тов. Троцкий в своих показаниях (см. текст), и уже к сентябрю 1918 г. порвал с французской миссией и начал вести активную работу в качестве коммуниста. В марте 1919 г. Садуль участвовал, как представитель Франции, на первом конгрессе Коминтерна. В том же 1919 г. он был приговорен французским судом заочно к смертной казни за государственную измену, за пропаганду среди французских моряков, за дезертирство и сношение с неприятелем.В конце 1924 г. Садуль вернулся во Францию, был арестован и передан в руки военных властей. 31 марта 1925 г. военный суд в Орлеане оправдал Садуля по обвинению в дезертирстве. По остальным пунктам судебный следователь нашел впоследствии обвинение Садуля необоснованным, и дело его было прекращено.]
Защитнику капитана Садуля.
На ваши вопросы, как защитника Садуля, отвечаю нижеследующее. Капитан Садуль явился ко мне немедленно после Октябрьского переворота для информации, – насколько помню, с ведома французских военного и дипломатического представительств в России.[136 - На запрос редакции о переговорах с французской военщиной тов. Троцкий сообщил следующее:"По вопросу о переговорах с французской военщиной могу сообщить немногое. Во время Брест-Литовских переговоров французская военная миссия играла руководящую роль в борьбе против нас. Генерал Ниссель был центральной фигурой во всех махинациях и заговорах. У меня с ним было очень резкое объяснение в Смольном, и в результате этого объяснения я просто выгнал его. С момента немецкого наступления поведение французов, по крайней мере части их, резко изменилось: они убедились, что у нас нет сделки с Гогенцоллернами, и что переговоры мы ведем всерьез. Еще ярче они убедились в том, что воевать мы не можем. Некоторые из французских офицеров сами настаивали на подписании Брест-Литовского мира, чтобы выиграть хоть несколько недель для подготовки отпора: такую мысль защищал французский разведчик, аристократ-монархист.В Москве от имени французов переговоры вел, кажется, генерал Лаверн. Считая, что офицеры французской миссии в России слишком скомпрометированы борьбой с большевиками, он предлагал мне использовать офицеров французской миссии в Румынии (эта миссия, вынужденная покинуть Румынию, проезжала через Россию). (К этому же времени относится и нота с предложением помощи против Германии. См. примечание 132. Ред.) Лаверн предоставил в мое непосредственное распоряжение двух штабных офицеров, которые были поселены против военного комиссариата и должны были разрабатывать по моему заданию отдельные вопросы. В те же дни, т.-е., очевидно, в марте 1918 г., он представлял мне офицеров всех союзнических военных миссий на предмет установления связи с военным комиссариатом. Целью этих переговоров с моей стороны было получение военных материалов (мы тогда совершенно не знали, что у нас есть и чего у нас не хватает). Переговоры, однако, закончились ничем. Лавернь получил, очевидно, из Парижа инструкцию насчет необходимости борьбы с большевиками, а не соглашения с ними".] Среди многих других военных и дипломатических агентов капитан Садуль резко выделялся, как человек, который добросовестно стремился понять то, что происходило перед его глазами. Из своего общения с кругами Временного Правительства он уже вынес убеждение в их полной несостоятельности и неспособности разрешить основные вопросы революции. Его добросовестность и вдумчивость обеспечили ему право на доверие со стороны руководящих элементов Октябрьской революции. Из общения с нами Садуль должен был скоро понять цену сплетням о блоке большевиков с Гогенцоллерном, если у него вообще были на этот счет какие-либо сомнения. В тот первый период Садуль, насколько я понимал, подходил к советской революции с точки зрения интересов Франции и считал, что французская дипломатия должна сообразовать свою политику с фактом величайшего, исторически неотвратимого социального переворота. Садуль с каждым днем все более убеждался, что политика посла Нуланса,[137 - О Нулансе см. Собр. соч. Л. Троцкого, т. III, ч. 2, примечание 192.] генерала Нисселя[138 - Генерал Ниссель – был в тот период начальником французской военной миссии в России.] и других была мстительной политикой собственников, готовых пожертвовать всеми так называемыми патриотическими интересами во имя классовой мести. Радио г. Клемансо распространяло повседневно чудовищные обвинения против Советов, и Садуль не мог не видеть вместе с нами всю лживость этих обвинений. Мы не раз беседовали с ним на тему о том, что политика официальной Франции по отношению к Советам повторяет политику официальной Англии по отношению к Великой Французской Революции, причем даже выдумки и клеветы французской печати являлись иногда почти дословным плагиатом у органов Питта.[139 - Питт, Виллиам (младший) (1759 – 1806) – английский политический деятель конца XVIII и начала XIX века. В период Великой Французской Революции, будучи премьер-министром, вел по отношению к революционной Франции точно такую же политику, какую вела по отношению к революционной России Франция в период 1917 – 1920 г.г. Был организатором и руководителем всех коалиций, воевавших против Франции. В борьбе с революционной Францией не брезгал никакими средствами от финансирования армий контрреволюции до подкупов прессы, распространения лжи и клеветы и т. д.] Садуль считал, что если бы Франция поддержала мирную инициативу Советов, этим был бы нанесен жестокий удар германскому милитаризму, и война была бы закончена с несравненно меньшими жертвами. Садуль знал, в частности от меня, всю закулисную сторону Брест-Литовских переговоров, т.-е. наши усилия скомпрометировать, как можно больше, германский милитаризм; затянуть, как можно дольше, переговоры; затруднить германскому военному командованию переброску войск с Восточного фронта на Западный. Вместе с тем Садуль знал, что наши усилия были ограничены нашей полной военной слабостью. Армии царизма уже не существовало, и революция была безоружна. Когда, в результате разрыва Брест-Литовских переговоров, возобновилось германское наступление, Садуль сделал ряд попыток побудить французское правительство оказать Советской Республике военную помощь. Я имел по этому поводу ряд совещаний с военными представителями Франции. Насколько я мог судить, в их среде были колебания в ожидании соответственных инструкций из Парижа. Само собою разумеется, что в этих переговорах мы, представители Советов, исходили из забот о военном спасении революции. Садуль уже тогда глубоко сочувствовал революции, но считал прежде всего, что нужно использовать ее огромную моральную силу и увеличить ее материальную силу – в интересах независимости Франции. Скоро, однако, выяснилось, что французское правительство отказалось от мысли о военной помощи Советам, ибо, под влиянием русских собственников, а также слепоты и глухоты г.г. Нуланса и др., не верило в способность Советской власти удержаться и создать вооруженную силу. Садуль наблюдал, как русские буржуазные франкофилы, во главе с Милюковым, после Октябрьского переворота, рассчитывая, что победа Германии обеспечена, сразу переменили ориентацию и искали союза с Гогенцоллерном. Таковы были простые, но неотразимые уроки истории!
Таким образом, исходная патриотическая позиция Садуля приводила его во все большее и большее противоречие с правящей Францией. Он видел ограниченность и своекорыстную слепоту официальных представителей Франции, которые не могли и не хотели понять внутреннюю логику революции, ее неизбежность, ее цели, ее задачи, ее методы и руководились в своей политике злобной клеветой и жаждой мести. Участие Нуланса и др. в контрреволюционных заговорах, финансирование ярославского восстания[140 - Ярославский мятеж – начался 6 июля. Организатором его был Б. Савинков. Белое офицерство, служившее в советских учреждениях, опираясь на часть населения, внезапно захватило центр города, часть пароходов и большое количество боевых припасов. Ряд ответственных советских работников был захвачен на своих квартирах и расстрелян (в том числе тт. Нахимсон и Закгейм). Для ликвидации мятежа были стянуты отряды из Москвы, Костромы и Вологды. Мобилизация, объявленная белыми в Ярославле, успехом не увенчалась. После усиленной артиллерийской подготовки город был 21 июля взят нашими войсками. Руководители восстания во главе с Перхуровым бежали на пароходе по Волге. Позже Перхуров был арестован и расстрелян в 1923 г.] и других подобных предприятий должны были неизбежно довершить разрыв Садуля с официальной Францией Клемансо-Нуланса и его сближение с Республикой Советов. Незачем говорить, что это сближение продиктовано было исключительно идейными побуждениями, не сулило Садулю впереди ничего, кроме трудностей и опасностей, и давало ему лишь удовлетворение в сознании того, что его активное сочувствие рабочей революции разделяется подавляющим большинством трудящихся масс Франции. Таков общий ход эволюции Садуля, на основании тех впечатлений, какие я вынес из частых свиданий и бесед с ним в тот период революции. В дальнейшем наши встречи стали гораздо реже, так как я проводил время на фронтах интервенции, а в последний период Садуль жил вне Советской Республики. Но из этих редких бесед мне было совершенно ясно, что Садуль, ставший открыто под знамя коммунизма, был до последней степени враждебен официальной французской политике блокады и интервенции. Садуль считал, что эта политика, основанная на непонимании внутренних сил революции, не даст ничего, кроме бедствий и жертв. Смею думать, что дальнейший ход событий подтвердил не оценку Нуланса, а оценку Садуля. Политическая же линия Садуля вытекала именно из этой правильной оценки. Таков мой ответ на поставленные вами вопросы о взглядах и поведении Садуля в наиболее критический период войны и советской революции. Свои показания я, разумеется, готов подтвердить под судебной присягой.
28 марта 1925 года.
Л. Троцкий. РЕЧЬ НА СЕДЬМОМ СЪЕЗДЕ РОССИЙСКОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ[141 - VII съезд РКП – состоялся 6 – 8 марта 1918 г. в Петрограде. В порядке дня стояли следующие вопросы: 1) отчет ЦК, 2) вопрос о войне и мире, 3) пересмотр программы и наименования партии, 4) организационные вопросы, 5) выборы ЦК.Центральным вопросом съезда был вопрос о войне и мире, по которому докладчиками были тов. Ленин и тов. Бухарин. Тов. Троцкий выступил в прениях, продолжавшихся в течение двух дней – 7 и 8 марта.Прения носили чрезвычайно бурный характер, отражая глубокие разногласия в партии, стоявшей на волоске от раскола (см. примечания 109 и 110).Несмотря на атаку со стороны левых, съезд большинством 30 голосов против 12 при 4 воздержавшихся принял решение об одобрении тактики ЦК в деле подписания мира.Впоследствии левые, недовольные решением съезда, требовали созыва нового съезда, объявляя состоявшийся съезд неправильным, вследствие того, что при его созыве не были соблюдены некоторые формальности: на нем присутствовали лишь представители наиболее крупных организаций.]
Товарищи, мы подводим итоги тому периоду, который обнаружил несоответствие в темпе развития нашей и западно-европейской революции. Несомненно, что все мы, были ли мы большими или меньшими скептиками, мы все, без исключения, представляли себе, что темп европейской революции будет больше приближаться к размаху нашей революции. Несомненно, что все мы, без исключения, полагали, что самый факт нашей Октябрьской революции, со всеми дальнейшими вытекавшими из этого факта последствиями – с нашими социальными мероприятиями, с разрывом старых договоров, с их опубликованием, с открытым предложением мирных переговоров, – что все это послужит прямым и непосредственным толчком для развития брожения в Западной Европе. Мы полагали, что это потрясение, ослабляя твердыню европейского капитализма, создает для нас новую, усиливающуюся с каждым днем опору в нашем наступлении против русской буржуазии и буржуазии европейской. Здесь обнаружилось известное несоответствие, корень которого лежит очень глубоко: в отсталости нашей страны, в том, что наша страна была вовлечена в круговорот империалистической войны, будучи бессильной выдержать эту длительную мировую бойню.
Из этого острого несоответствия выросла раньше, чем в других странах, задолго до европейской революции, наша революция. Она не нашла на первой же стадии своего развития необходимой поддержки. Отсюда все те глубочайшие тактические затруднения, перед которыми мы стоим. И сейчас – эта мысль может показаться теперь стертой монетой, однако и сейчас она остается во всей своей силе, – сколько бы мы ни мудрили, какую бы тактику ни изобретали, спасти нас в полном смысле слова может только европейская революция.[142 - Эта постановка вопроса представляла собою в тот период действительно «стертую монету». Так, напр., на том же съезде в своем докладе о Брестском мире тов. Ленин говорил:«Не подлежит никакому сомнению, что конечная победа нашей революции, если бы она осталась одинокой, если бы не было революционного движения в других странах, была бы безнадежной. Если мы взяли дело в руки одной большевистской партии, то мы брали его на себя с убеждением, что революция зреет во всех странах и в конце концов, – в конце концов, а не в начале начал, – какие бы трудности мы ни переживали, какие поражения нам ни были бы суждены, международная социалистическая революция придет, ибо она уже идет; дозреет, ибо она уже зреет. Наше спасение от всех этих трудностей, повторяю, во всеевропейской революции». (Собр. соч., т. XV, стр. 129.)]
Я воздержался от голосования в Центральном Комитете[143 - Речь идет о голосовании в заседании ЦК 23 февраля при обсуждении германского ультиматума (голосование дало следующие результаты: за – 7, против – 4, воздержались – 4). Воздержание тов. Троцкого и стоявших на его точке зрения членов ЦК (Крестинского, Дзержинского и Иоффе) и дало перевес сторонникам Ленина.Указанные 4 товарища считали более правильным оттянуть момент капитуляции, чтобы выждать реакцию европейского пролетариата, но, считая раскол в партии более опасным, чем капитуляцию, они решили воздержаться. Воздерживаясь от голосования и не голосуя против резолюции, с которой они были не согласны, тов. Троцкий и его единомышленники «показали, – как он выразился, – акт большого самоограничения» и «жертвовали своим „я“ во имя спасения единства партии в такой ответственный момент». Воздержание имело, следовательно, определенную цель – дать перевес сторонникам тов. Ленина.В выступлении на том же съезде тов. Троцкий следующим образом формулировал причину своего воздержания:"Я объяснял, товарищи, почему я воздержался в Центральном Комитете в один из самых ответственных моментов нашей политической жизни.Я считал, что вести войну в таких условиях, когда партия не только окружена врагами со всех сторон, но и расколота, мы не можем. Поэтому я считал своим долгом предоставить ответственность той части партии, возглавляемой тов. Лениным, которая считала, что путь спасения лежит в данный период через подписание мира, и которая так глубоко была в этом убеждена, что считала возможным по этому вопросу ставить партию перед ультиматумом раскола".] при решении этого важнейшего вопроса по двум причинам: во-первых, потому, что я не считаю решающим для судеб нашей революции то или другое наше отношение к этому вопросу.[144 - В той форме, в какой приведена настоящая фраза, она представляет собой бессмыслицу (как, впрочем, и ряд других мест стенограммы, никем не выправлявшейся, в том числе и автором). Между тем за этой перевранной или неполно изложенной фразой скрывалась определенная политическая мысль, которую тов. Троцкий неоднократно развивал в своих речах этого периода. Основной вопрос состоял в тот период в следующем: договорились ли уже немцы с англичанами относительно условий будущего мира? Действуют ли немцы по соглашению с англичанами, чтобы получить компенсацию на Востоке за счет уступок на Западе? Слухи об англо-германских переговорах были упорны и разделялись многими руководителями партии, в том числе и тов. Троцким (тов. Троцкий говорил об этом, напр., в речи на засед. ВЦИК 14 февраля. См. стр. 107 наст. тома, а также примечание 53).В настоящей связи смысл этой фразы совершенно очевиден. Она означала, что если немцы с англичанами уже договорились, то немцы будут продолжать наступление, независимо от того или иного заявления советского правительства.] Я не считаю его решающим. По вопросу о том, где больше шансов: там или здесь, – я думаю, что больше шансов не на той стороне, на которой стоит тов. Ленин.[145 - И эта фраза, как и оговоренная в примечании 124, передана неполно или в искаженном виде и может быть ошибочно истолкована в том смысле, будто тов. Троцкий хотел сказать, что политика революционной войны имеет больше шансов на успех, чем политика мира. Неправильность такого толкования видна хотя бы из того, что в заседании ЦК 22 января голосование предложения о революционной войне собрало всего 2 голоса, в числе которых голоса тов. Троцкого не было. На самом деле эта фраза имела тот же смысл, что и фраза, оговоренная в примечании 124. Если верно, что Англия и Германия сговорились, то никакими уступками нельзя будет удержать Германию от наступления. Таким образом, речь шла здесь не об абстрактных принципах, как это имело место у левых коммунистов, а о конкретной оценке международной ситуации. Эта оценка впоследствии не подтвердилась, что и обеспечило успех политике передышки.] Об этом я скажу далее. Но вместе с тем я думал и думаю, что та политика, которую отстаивает так называемая оппозиция, – политика революционной войны – для того, чтобы быть действительно примененной на деле, требует, помимо всего прочего, фракционного единодушия, единодушия всех оттенков партии, – это прежде всего. Нельзя вести войну против немцев и против нашей буржуазии, преодолевая косность широких слоев отсталой народной массы, и в то же время иметь против себя половину или большую часть партии, с Лениным во главе. Прежде чем вернуться к этому моменту, я должен в двух словах указать на смысл предшествующей международной политики.
Несомненно, что если иметь в виду простую передышку для нашего внутреннего строительства или для того, чтобы получить благоприятные материальные условия, мы должны были бы заключить мир в ноябре. Тогда мы могли бы получить от немцев самый лучший мир, потому что мы первые пробили брешь в рядах врагов Германии. Но никто из нас на этой точке зрения не стоял. Все, в том числе и тов. Ленин, говорили: «идите и требуйте от немцев ясности в их формулировках, уличайте их, при первой возможности оборвите переговоры и возвращайтесь назад». Все мы видели в этом существо мирных переговоров, а не революционные фразы. Перед последней поездкой в Брест-Литовск мы все время обсуждали вопрос о дальнейшей нашей тактике. И только один голос в Центральном Комитете раздавался за то, чтобы немедленно подписать мир: это голос Зиновьева. Он говорил совершенно правильно, с своей точки зрения, – я с этим был вполне согласен, – он говорил, что оттягиванием мы будем ухудшать условия мира, подписывать его нужно сейчас. Но большинство сказало: «нет, продолжайте ту же политику агитации, затягивания и т. д.».[146 - Речь идет о заседании ЦК от 22 января. См. об этом примечания 85 и 109.] Однако, поставив вопрос о необходимости немедленного подписания мира, Зиновьев уже опоздал. Когда мы приехали в Брест-Литовск в последний раз, нам уже не пришлось затягивать переговоры: немцы затягивали их сами, не устраивали заседаний, потому что налицо был уже новый факт – готовность к предательству со стороны киевской Украинской Рады. Им нужно было иметь признание Украины независимой республикой, для чего они посылали делегацию Украинской Рады в Киев. Им нужно было достигнуть законченного мира с Украиной, чтобы поставить ультиматум нам. Мы знали тогда, что сейчас заключение сепаратного мира не означает мира в точном смысле этого слова; все же мы думали, что теперь с Украинской Радой, потерявшей к тому времени Киев, у них не будет формального завершения дела, что речь идет для них в первую голову о хлебе и других естественных богатствах страны, чего Рада им дать уже не может. Повторяю, если бы мы действительно хотели получить наиболее благоприятный мир, мы должны были бы согласиться на него еще в ноябре. Но ни один голос – ни в Центральном Комитете, ни вообще в нашей партии – не поднимался за это: тогда мы все стояли за агитацию, за борьбу в пользу мира, за революционизирование германского, австро-венгерского и всего европейского рабочего класса. При этом мы рассчитывали, главным образом, на развитие революционного движения в Западной Европе. В последний момент в Брест-Литовске мы получили сведения о стачках в Германии и в Австрии. Спрашивается, должны ли мы были при этих условиях поставить на испытание силы германского пролетариата, его политическую сознательность, его способность к борьбе? Я считаю, что мы должны были это сделать и, следовательно, признать невозможность подписания мира.
Мы должны были сделать последнюю попытку, и хотя тов. Ленин был против этого, но он был против этого не с такой энергией, как сейчас. Однако те товарищи, которые обвиняли нас позже за брест-литовскую декларацию, были тогда с нами.[147 - Кого имел в виду в данном случае тов. Троцкий, выяснить не удалось. Следует, однако, указать, что к моменту партийного съезда многие даже из левых коммунистов (напр. Боголепов, Кузьмин, Сольц и пр.) изменили свою точку зрения.] С этим необходимо считаться. Если бы меня заставили повторить переговоры с немцами, я 10 февраля повторил бы то же, что я сделал.[148 - Эта фраза также совершенно искажена в стенограмме. Там сказано:«Если бы меня заставили повторить переговоры с немцами, я 10 января (?) повторил бы то же, что я сделал. Я не поехал бы (?) в Брест-Литовск».] Я считал бы абсолютно недопустимым подписать в тот момент мирный договор, хотя для меня было ясно, что каждый день затягивания ухудшает условия мира. Почему? Потому, что все наши предшествовавшие переговоры с немцами и наша агитация имели революционизирующий смысл лишь постольку, поскольку их принимали за чистую монету. Я делал сообщение на фракции III Всероссийского Съезда Советов[149 - Протоколов заседания фракции III Съезда Советов редакции достать не удалось.] о том, как бывший австро-венгерский министр Грац говорил, что немцам только нужен повод для того, чтобы поставить нам ультиматум. Им казалось, что мы напрашиваемся на ультиматум. Наша позиция во время Брест-Литовских переговоров изображалась нашими врагами и темными полусознательными друзьями, как игра с заранее предопределенным решением, игра на то, что мы идем к сепаратному миру, что мы заранее обязываемся подписать все, что мы разыгрываем лишь революционную комедию. При таком положении, нам, с одной стороны, грозила – в случае неподписания – потеря Ревеля и других местностей, с другой стороны, нам грозила потеря симпатий со стороны французского и английского пролетариата или значительной части его, если мы подпишем этот мир, не поставивши на испытание боеспособность германского пролетариата. В данном случае мы возложили ответственность на германский пролетариат, на его партию. Но эта партия оказалась абсолютно пассивной и не только не сделала попыток сопротивления (голос: «официальная, – а другая партия?»), но и систематически оправдывала это разбойническое нападение на Россию со стороны германского милитаризма. Я был одним из тех, которые думали, что германцы наступать не будут. В то же время я говорил, что если они будут наступать, то у нас всегда будет время подписать этот мир, хотя бы и в худших условиях. С течением времени – говорил я – все убедятся, что другого выхода у нас нет… (Шум.)
Мы сейчас еще не знаем всех тех фактов, которые заставили или побудили Германию наступать. Тов. Радек говорит, что имеются немецкие газеты, в которых сейчас указывается, что спустя 4 дня после нашего отъезда германская печать говорила, что наступления не будет. Какие тут факторы вмешались, не было ли тут закулисной игры с нашими союзниками, или, быть может, просто победило наиболее крайнее милитаристское крыло в самой Германии, – это для нас в настоящее время почти безразлично. Разумеется, мы сделали рискованный шаг. Это был риск не персональный, не кружковый. Здесь было поставлено на карту очень много: поддержит ли нас европейский пролетариат или не поддержит? Во втором случае мы будем раздавлены. Этот риск вызывался сущностью обстоятельств. Мы разно оценивали в данный момент остроту этого риска. Товарищ Ленин считает, что сегодня необходимо подписать мир, после того как немцы взяли Ревель и др. города; другое крыло, к которому я принадлежу, считает, что сейчас единственная возможность для нас, поскольку это зависит от нашей воли, – воздействовать революционизирующим образом на германский пролетариат. Благодаря этому не разрывается преемственность той агитации, которую мы вели, не создается в ней исторического перерыва.
Сейчас необходимо поставить европейский пролетариат, и германский в первую очередь, перед той политической драмой, которая не нами создана, а вытекает из существа международного положения, и возложить на германскую партию всю ответственность за то, что она нас не поддерживает. Мы отступаем и обороняемся, поскольку это в наших силах. Мы выполним ту перспективу, которую предсказывает тов. Ленин: мы отступим к Орлу, эвакуируем Петроград, Москву. Я должен сказать, что тов. Ленин говорил о том, что немцы хотят подписать мир в Петрограде, – несколько дней тому назад мы вместе с ним думали так. Однако мне помнится, будто Ленин в частном разговоре, имеющем большое значение, выразил сомнение в возможности осуществления этого плана немцев, очевидно, полагая, что факт взятия Петрограда подействовал бы слишком революционизирующим образом на германских рабочих. Это возможно. Взятие Петрограда – угрожающий факт, для нас это – страшный удар, но и для немцев это, разумеется, тоже рискованная тактика. Все эти возможности сопряжены с риском, но вся наша тактика строится именно на этом риске: у нас не может быть какой бы то ни было уверенности. Приходится решать при многих неизвестных и при той и при другой политике, и все зависит от скорости пробуждения и развития европейской революции. Разумеется, она разовьется и в том случае, если мы ратифицируем этот мир… (Шум.) Однако аргументы, которыми мотивируется необходимость мира, дезорганизуют работу не только по созданию армии, но и непосредственную работу по мобилизации рабочих масс. Между прочим, в Пскове и в других местах говорили мобилизованным рабочим, что их послали на убой, что из этого ничего не выйдет… Так воевать, разумеется, нельзя. Раз мы вынуждены обороняться, мы должны обеспечить себе тыл, а мы этого не делаем. Я уже не говорю о том, что все наше внимание обращено на немцев, и что мы открываем дорогу Японии с Владивостока. Там тоже имеется на многие миллионы рублей всевозможных богатств, сырья, которые попадут в руки японцев после высадки десанта. Уже теперь ходят слухи, что японская армия состоит из многих сотен тысяч солдат, что японское правительство выжидает лишь благовидного предлога, чтобы в удобной форме предложить нам удалиться с Дальнего Востока.[150 - Япония в течение многих лет стремилась захватить русский Дальний Восток. Выход России из мировой войны, вызвавший озлобление союзников, окружение Советской Республики тесным кольцом контрреволюции создали для Японии благоприятные условия для осуществления своих стремлений. Уже в ноябре 1917 г. японские крейсера вошли во Владивостокский порт, а 12 декабря 1917 г. во Владивостоке высадился японский десант с крейсера «Микадо». Через несколько дней во Владивостокский порт пришли еще и другие крейсера, которые высадили 4 тысячи человек. Японский адмирал заявил Владивостокскому Совету Рабочих Депутатов, что этот десант ни в коем случае не должен рассматриваться, как начало военных действий против России, а имеет целью лишь защиту интересов японских граждан. На самом же деле Япония стремилась захватить Приморскую и Приамурскую области, как политическую и стратегическую базу на Тихом океане, и русскую (северную) часть Сахалина, обладающую большими минеральными богатствами. Япония хотела отрезать Россию от берегов Тихого океана, изолировать ее от Китая и таким образом утвердить свое господство на Дальнем Востоке. Высадившийся десант был лишь началом подготовлявшегося захвата. К активному осуществлению своих оккупационных планов Япония приступила гораздо позже. 29 июля 1918 г. японцы совместно с чехами и русскими белогвардейцами захватили город Владивосток. При содействии японцев чехи заняли в июле 1918 г. Никольск-Уссурийск. Япония поддерживала все группировки, боровшиеся против Советской России, поддерживала надежду русских контрреволюционеров и черносотенцев на восстановление царизма в России, используя их в качестве орудия своих империалистических замыслов. 12 августа 1918 г. последовала высадка во Владивостоке 12-й дивизии, и японский генерал Отани стал во главе союзных экспедиционных войск. В конце декабря 1918 г. японцами была занята Чита, в которой засел японский агент Семенов. В конце 1919 г. Япония оказалась единственной страной, которая хозяйничала на Дальнем Востоке. В начале 1920 г., в связи с разгромом Колчака и наступлением Красной Армии на Сибирь, японское правительство заявило, что оно не допустит проникновения красных на Восток. В феврале 1920 г. японцы начали сооружать окопы и проволочные заграждения в окрестностях Владивостока. В марте 1920 г. японцами был занят ряд крепостных укреплений в окрестностях Владивостока, и 4 апреля 1920 г. они овладели городом, где в течение двух дней грабили и убивали мирное население. 5 апреля японцы захватили Хабаровск и, наконец, 19 апреля 1920 г. военной силой захватили Сахалин. Но укрепление Японии на Дальнем Востоке ставило в невыгодное положение Антанту, а в частности Англию, которая конкурировала с Японией в Азии. На Японию было оказано давление со стороны Антанты, и благодаря этому 29 апреля 1920 г. между японским и русским (советским) командованиями было заключено соглашение о прекращении военных действий. Расположение японских воинских частей на русской территории осталось по-старому, но была лишь установлена 30-верстная нейтральная полоса по обе стороны от всех железных дорог, захваченных японскими войсками. Однако, японское командование нарушало установленное ими же обязательство. 30-верстная полоса не раз использовывалась позднее для вооруженных налетов на русские войска семеновскими и каппелевскими бандитами, которые поддерживались Японией деньгами и оружием. 14 июля 1920 г. японским командованием был издан приказ, что «все учреждения (на Сахалине) должны 25 июля передать все дела японскому командованию». Позднее были отменены все арендные договоры, заключенные русскими властями. Таким образом, Сахалин и Приморская область стали политически и экономически собственностью Японии. Такое положение продолжалось вплоть до января 1925 г., до момента заключения договора между СССР и Японией, по которому последняя обязалась очистить оккупированные ею области.] Это необходимо учесть. Я не хочу сказать, что, ратифицируя или не ратифицируя мир, мы получим сразу спасительное средство. Но для меня ясно одно: выступая сейчас от имени нашей партии с призывом к революционной войне или к обороне, мы должны были бы прежде всего обладать полным единодушием в наших рядах. Если мы будем расколоты, если в нашей организации, в части ее, будет существовать убеждение, что, призывая рабочих к обороне, мы отдаем на истребление цвет пролетариата, наносим жестокий удар социалистической революции, – при таких условиях революционная оборона становится абсолютно невозможной для данного периода.
Положение наше очень серьезное: часть партии не признавала решения сторонников подписания мира, – я говорю это не в виде упрека: сторонники революционной войны считали, что война, это – единственное решение и единственное спасение, они обязаны были, нарушая формальные партийные соображения, поставить вопрос ребром. Мы стояли перед тем, что в данных условиях откалывалась значительная часть нашей партии, и этим значительно ослаблялась Советская власть. При слабости страны, при пассивности крестьян, при несомненно мрачном настроении пролетариата еще угрожал раскол партии. Ввиду сложившегося соотношения сил в ЦК., от моего голосования зависело очень многое; зависело решение этого вопроса, потому что некоторые товарищи разделяли мою позицию. Я воздержался и этим сказал, что на себя ответственность за будущий раскол в партии взять не могу. Я считал бы более целесообразным отступать, чем подписывать мир, создавая фиктивную передышку, но я не мог взять на себя ответственность за руководство партией в таких условиях. Я считаю, что при нынешнем положении страны психологически и политически раскол невозможен. Тов. Радек был совершенно прав, когда говорил, что комиссар по иностранным делам не имеет права воздерживаться по вопросу о войне и мире. Поэтому я тогда же сложил с себя звание комиссара по иностранным делам, в том же заседании ЦК нашей партии.[151 - Заявление тов. Троцкого обсуждалось в заседании ЦК 24 февраля. После продолжительных прений, в течение которых указывалось, что уход тов. Троцкого с поста НКИД может быть понят в провинции, как раскол, тов. Ленин вносит предложение просить тов. Троцкого отложить свое заявление до следующего заседания ЦК. Тов. Троцкий заявляет, что он слагает с себя звание Народного Комиссара по иностранным делам, но не опубликовывает этого и не принимает участия в заседаниях Совнаркома и ВЦИК. После прений принимается предложение, внесенное тов. Лениным, о том, что, мирясь с отсутствием тов. Троцкого в Совнаркоме при решении иностранных дел, ЦК просит его не отстраняться от работы вообще. Официальное сообщение об уходе тов. Троцкого с поста НКИД было опубликовано 16 марта 1918 г. Одновременно было сообщено о его назначении Народным Комиссаром по военным и морским делам.]
Итак, товарищи, мир подписан, он подлежит ратификации. Я не буду вам предлагать его не ратифицировать. Я с большим уважением отношусь к той политике, которая нашла свое выражение в подписании мира, в его ратификации, в той или иной передышке, даже хотя бы неопределенного исторического размера. Тут совершенно правильно указывалось, особенно тов. Лениным, что войну нужно вести как следует. Нужно иметь для нее не только ножи у псковских крестьян, а необходимо иметь пушки, снаряды, винтовки и проч. Если их нам даст Америка, которой сегодня по тем или иным соображениям выгодно продать винтовки и пушки, так мы возьмем их для своих целей, не пугаясь того, что это исходит от империалистов. Так мы вместе с тов. Лениным смотрели на дело и рассчитывали, что Америка даст военное снаряжение, исходя, конечно, из своих соображений. Очевидно, что мы имели тогда в виду сопротивление, возможное при данной исторической ситуации, а не такое сопротивление, когда создадим мощные железные дороги, сильную армию и т. д. Таким образом мы имели в виду отпор теми силами, какие у нас имеются и которые нужно привести в порядок. Тов. Ленин говорит о возможности эвакуации Петрограда. Но ведь это дело исчисляется днями и неделями, а создание железных дорог исчисляется долгими месяцами и годами.
Эти две перспективы возможны при условии затяжного характера революционной войны. Они могли довести партию до раскола. Эта опасность не исчезает и не уменьшается, если развитие европейской революции будет совершаться слишком медленно, если мы во имя передышки подпишем мир, благодаря которому мы выдадим Украину. Мы не поддерживаем части нашей революционной армии в прямой ее борьбе, а, между тем, там борьба, по последним сообщениям, ведется, по-видимому, с большим напряжением и с некоторым успехом. Мы не воюем, а в это время часть нашей Советской Федерации ведет борьбу. Завтра может возникнуть перед Петроградом или Москвою вопрос о поддержке украинского пролетариата, но что же они смогут сделать? Послезавтра немцы потребуют от нас заключения мира с Украинской Радой; это есть у них в условиях мира, но пока еще не оформлено. Подпишем ли мы мир с Украинской Радой, которую мы разгоняли вместе с украинскими рабочими и крестьянами? Далее, от нас потребуют подписания мира и с Свинхувудом, когда он раздавит красную армию Финляндии. Это требование не исключено, напротив, оно логически вытекает из условий мирного договора. Пойдем ли мы на это, повторяя, что мы слабы и не можем отказать и сопротивляться? Что же это значит? Что революционный пролетариат при данных условиях не может дать того отпора, который вытекает из его положения, – господствующего класса в стране. Тогда скажите, что для революционного пролетариата Советская власть является слишком тяжелой ношей, вот что это значит. Центр тяжести в том, что для революционного класса допустимы сделки с империалистами лишь в тех пределах, в которых мы остаемся Советскою властью.[152 - В этом месте в протоколах съезда (стр. 84) снова грубое искажение, сразу бросающееся в глаза. В протоколах следующий набор несогласованных фраз: «для революционного класса недопустимы сделки с империалистами, вот где центр тяжести. Мы остаемся Советской властью». Как известно, тов. Троцкий не стоял на точке зрения левых коммунистов, отвергавших какие бы то ни было сделки с империалистами, и целиком разделял в этом отношении позицию тов. Ленина. Даже в той же самой речи на VII съезде (стр. 140 наст. тома) мы находим доказательство этого. Говоря о необходимости иметь пушки для ведения войны, тов. Троцкий заявил:«Если их нам даст Америка… так мы возьмем их для своих целей, не пугаясь того, что это исходит от империалистов. Так мы вместе с тов. Лениным смотрели на дело…»Дальнейшим подтверждением того, что тов. Троцкий ни в каком случае не отвергал сделок с империалистами при определенных условиях, может служить его выступление в заседании ЦК от 22 февраля, где он внес предложение о принятии помощи от англо-французских империалистов против Германии.Тов. Овсянников сообщает об этом заседании ЦК следующее:«22 февраля на заседании ЦК Троцкий доложил ноту французской военной миссии с предложением Франции и Англии оказать нам поддержку в войне с Германией и высказался за принятие их предложения при условии полной независимости нашей внешней политики… Бухарин настаивает на отказе от предложения „союзных“ империалистов. ЦК принял предложение Троцкого 6 голосами против 5» (Н. Ленин, Собр. соч., т. XV, стр. 631. См. также примечание 111).] Эту власть надо развивать и усиливать. Неужели мы, оставаясь властью, все же будем, считаясь с неопределенной длительностью передышки, все более отступать и будем идти на уступки за уступками, не ставя решительно никаких пределов, не давая никакой гарантии? Мы слабы и потому уступаем не только топографически, но и политически – в вопросах об аннулировании займов, национализации нашей промышленности. Если мы дадим развиться этому отступлению во имя передышки с неопределенной перспективой, то это будет значить, что мы попадаем во внутренне-противоречивое положение. Мы говорим этим, что пролетариат России не в состоянии сохранить классовую власть в своих руках. Историческая комбинация условий передала ему эту власть, но он в силу разнообразных условий отдает, отступает не только в топографическом, но и в политическом смысле. Я думаю, что этого не случится, что мы построим, в конце концов, если не прекрасные железные дороги, то хоть сколько-нибудь сносные. Но нынешний период передышки исчисляется в лучшем случае двумя-тремя месяцами, а вернее, неделями и днями. В течение этого времени выяснится вопрос: либо события придут нам на помощь, либо мы заявим, что явились слишком рано и уходим в отставку, уходим в подполье, предоставляя сводить счеты со Свинхувудом или Украиной Чернову, Гучкову, Милюкову – этим призванным политиканам. Но я думаю, что уходить в отставку мы должны, если это придется, как революционная партия, т.-е. борясь до последней капли крови за каждую позицию. Перед такой перспективой ставят нас исторические условия.
Для развития революционного движения в Европе победа буржуазии над нами будет ударом, но нельзя его отождествлять с тем, что было после Парижской Коммуны. Тогда французский пролетариат был авангардом революции, остальная же Европа не имела никаких революционных традиций, погрязала в политическом отношении в полуфеодальном варварстве, теперь – совершенно другое. Европейский пролетариат более, чем мы, созрел для социализма. Если бы даже нас раздавили, то нет все же никакого сомнения, что не может создаться такого исторического провала, какой был после Парижской Коммуны.
Мы начали с натиска по всем направлениям; например, арестовали остзейских баронов, в то время когда уезжали из Брест-Литовска, а, между тем, арест этот был прямой провокацией по адресу германских империалистов. Это было в те самые дни, когда я заявил: «мы прекращаем войну». Арестовав в Прибалтике остзейских баронов, мы показали немцам кулак русской революции. Всякое подобное наше действие всегда будет провокацией по отношению к германским империалистам. И я спрашиваю: ставим ли мы себе какой-либо предел, где кончаются наши уступки? Я ставил этот вопрос в ЦИК и здесь снова его повторяю: Украина сражается, украинские пролетарии и солдаты сражаются с буржуазией; считаясь с создавшимся положением вещей, мы их не поддерживаем. Мы берем передышку. Но если немец потребует, чтобы мы подписали мир с Украинской Радой, подпишем мы его или нет? Некоторые товарищи из ЦК говорят: «да, подпишем», я говорю – нет. Это уже будет предательство в полном смысле слова. Ведь они сражаются сейчас, они сражаются с частью нашей собственной пролетарской армии. Поэтому я говорю: нет, товарищи, мира с Украинской Радой мы не подпишем. Есть известный предел, дальше которого мы идти не можем. Я не знаю еще, какая резолюция будет вам предложена, при том условии, что мир подписан. Революционной войны мы не можем вести, потому что тогда возник бы раскол в партии, и была бы подорвана Советская власть. Ратификация представляется неизбежной, но я хочу внести в эту резолюцию попытку поставить предел тому отступлению, которое есть не только отступление от известной границы, но и от известных принципов интернациональной политики. Мы должны сказать, что мы хотим получить известную передышку, хотим выиграть время для подготовки своих сил, но мы не можем во имя этой передышки подменить смысл нашей интернациональной политики в то время когда Украинская Рада душит украинских рабочих. Мы не можем заключить мира с киевской Радой, которая рассматривает украинских рабочих, как непосредственных классовых врагов.[153 - В этой последней части речи тов. Троцкого несомненно заключается отступление от общей принципиальной позиции, занимавшейся им в течение всего периода внутрипартийной борьбы (см. примечание 111). Требование предела для отступления само по себе было, разумеется, правильным, но предел этот, как неоднократно объяснял тов. Ленин, состоял в том, чтобы сохранить Советскую власть, как революционную силу, хотя бы на небольшой территории. С этой единственно-правильной точки зрения вопрос об Украине ни в каком случае не мог иметь решающего значения, и формальное требование – ни в каком случае не заключать соглашения с Радой – являлось неправильным. Дальнейшие события ясно обнаружили это.]
Мы, воздержавшиеся, показали акт большого самоограничения, так как мы жертвовали своим «я» во имя спасения единства партии в такой ответственный момент. Мы должны признать о другой стороне, что тот путь, на который она стала, имеет некоторые реальные шансы. Однако, это есть опасный путь, который может привести к тому, что спасают жизнь, отказываясь от ее смысла. Вы должны в этой резолюции дать нам гарантию того, что в нашем отступлении существует такой предел, дальше которого ЦК и Совет Народных Комиссаров отступать не позволят. (Рукоплескания.)
«Седьмой Съезд Росс. Комм. Партии», стр. 77–86.
Л. Троцкий. ЗАЯВЛЕНИЕ НА СЕДЬМОМ СЪЕЗДЕ РОССИЙСКОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ[154 - 134 Заявление тов. Троцкого вызвано было следующим инцидентом, имевшем место на съезде. После принятия резолюции по вопросу о войне и мире тов. Крестинский предложил съезду высказать свое суждение по вопросу о тактике мирной делегации в Бресте. Резолюция, внесенная тов. Крестинским совместно с тов. Иоффе, гласила:«VII съезд РСДРП (большевиков) полагает, что тактика неподписания мира в Бресте 10 февраля этого года была правильной тактикой, так как она наглядно показала даже самым отсталым отрядам международного пролетариата полную независимость рабоче-крестьянского правительства России от германского империализма и разбойничий характер последнего».Когда съездом эта резолюция была отвергнута (в протоколах съезда не указано, сколько голосов получила эта резолюция при первом голосовании, но при последующих голосованиях результат был: за – 17, против – 19), тов. Троцкий выступил со своим заявлением. Заявление вызвало длительные прения. Было внесено еще несколько резолюций, которые многократно голосовались. В результате большинством голосов была принята предложенная тов. Зиновьевым резолюция, гласившая:«Съезд приветствует Брестскую советскую делегацию за ее громадную работу в деле разоблачения германских империалистов, в деле вовлечения рабочих всех стран в борьбу против империалистических правительств».]
Я объяснял, товарищи, почему я воздержался в Центральном Комитете в один из самых ответственных моментов нашей политической жизни.
Я считал, что вести войну в таких условиях, когда партия не только окружена врагами со всех сторон, но и расколота, мы не можем. Поэтому я считал своим долгом предоставить ответственность той части партии, возглавляемой тов. Лениным, которая считала, что путь спасения лежит в данный период через подписание мира, и которая так глубоко была в этом убеждена, что считала возможным по этому вопросу ставить партию перед ультиматумом раскола. Сейчас здесь эта политика одобрена. Разумеется, это обстоятельство само по себе не могло изменить той позиции и той доли ответственности, которая ложится на меня в партии. Но здесь произошло нечто другое. Партийный съезд, высшее учреждение партии, косвенным путем отверг ту политику, которую я в числе других проводил в составе нашей брест-литовской делегации, которая имела известный международный отклик с двух сторон – и в рабочем классе, и среди правящих классов, и которая сделала имена участников этой делегации самыми ненавистными именами для буржуазии Германии и Австро-Венгрии; и сейчас вся германская и австро-венгерская пресса полны обвинений по адресу брест-литовской делегации и, в частности, по моему адресу в том смысле, что мы повинны в срыве мира и во всех дальнейших несчастьях. Хотел этого или не хотел партийный съезд, но он это подтвердил своим последним голосованием, и я слагаю с себя какие бы то ни было ответственные посты, которые до сих пор возлагала на меня наша партия.
«Седьмой Съезд Росс. Комм. Партии», стр. 147–148.
Л. Троцкий. БРЕСТСКИЙ ЭТАП[155 - Настоящая статья, написанная значительно позже, дает общую характеристику эпохи Брестских переговоров. Статья представляет собой предисловие к I тому протоколов Брестских переговоров, изданному НКИД в 1920 г. под заглавием «Мирные переговоры в Брест-Литовске, т. I. Пленарные заседания. Заседания политической комиссии».]
Брест-Литовские мирные переговоры – в наше быстротекущее время – отошли уже в область далекого прошлого. Если Буасси д'Англа[156 - Буасси д'Англа, Франсуа Антуан (1756 – 1826) – деятель Великой Французской Революции. В Национальном Собрании был депутатом от третьего сословия. Участвовал в низвержении Робеспьера. После реставрации Бурбонов присягнул им и получил звание пэра.] считал, что год Великой Французской Революции равнялся столетию, то какой же масштаб выбрать для нашей эпохи – мировой капиталистической свалки и мировой революции?..
В Брест-Литовск мы отправлялись для того, чтобы заключить мир. Почему? Потому, что воевать не могли. На совещании представителей фронта мы произвели предварительно анкету, вывод которой был совершенно ясен: армия не хочет и не может воевать. Вывод этот был, впрочем, только формальным подтверждением вполне очевидного факта. Солдаты, пробужденные революцией, восстановленные ею против империалистической войны, не успевшие еще ни передохнуть, ни тем более разобраться во всей сложности мировой обстановки, не хотели более ни одного лишнего дня оставаться в окопах. Раз мы не могли вести войну, – мы вынуждены были заключить мир.
Но в то же время мы стремились использовать самые переговоры в целях международной революционной пропаганды.
Поистине, Брест-Литовская конференция была самой причудливой комбинацией, какую могла создать история: по одну сторону стола – представители могущественного тогда милитаризма, насквозь проникнутого победоносным солдафонством, кастовой надменностью и величайшим презрением ко всему не истинно гогенцоллернско-прусско-немецкому; по другую сторону – представители пролетарской революции, вчерашние эмигранты, которые в Берлин Гогенцоллерна въезжали не иначе, как с фальшивым паспортом в кармане
(#c_6).
Конечно, немцы в эпоху переговоров были несравненно сильнее нас, – на это не раз «намекал» в выражениях полированной грубости барон фон-Кюльман, не говоря уже о генерале Гофмане, который не переставал громыхать и угрожать нам, представителям побежденной страны. Да мы это слишком хорошо знали и без их слов. Но у нас было в то же время одно огромное преимущество: мы гораздо лучше знали и понимали наших партнеров, чем они нас. Кюльман и те, кого он представлял, были, по-видимому, вполне уверены, что имеют дело со случайной группой, временно вознесенной сумасшедшим капризом истории на высоту, и что германский империализм за протянутый палец сможет получить все, что захочет, и в любой момент сможет без затруднения выдернуть палец. Кюльман представлял себе большевиков, как революционную разновидность тех колониальных «политиков» без роду и племени, выскочек, демагогов, которых можно на одном повороте истории использовать, чтобы затем, если понадобится, толкнуть их в спину. Пред глазами Кюльмана и Чернина вставали, вероятно, образы балканских дипломатов с их германо– или англофильскими и – фобскими симпатиями, связями и взятками. Кюльман долго не хотел верить, что мы каким-то качеством отличаемся от дипломатов… киевской Рады. Можно не сомневаться, что германский империализм никогда не затеял бы с нами мирных переговоров, если бы понимал нас, если бы предчувствовал, какая опасность ему отсюда грозит. Воевать мы все равно были бессильны. Восточный фронт был, следовательно, и без мирного договора пассивным для центральных империй, и они могли безнаказанно снимать свои войска и перебрасывать их на Запад. Если они вступили с нами в переговоры, то именно потому, что в их высокомерной ограниченности было немало исторического тупоумия. Они не понимали нас. Мы же знали их и предвидели последствия того, что произойдет. Вот почему Брест-Литовские переговоры в последнем счете целиком пошли на пользу русской и международной революции.
Руководящая роль в делегации Четверного Союза принадлежала по праву барону Кюльману. В этом баварце не было и тени пресловутого баварского добродушия; католик не вносил никакого диссонанса в прусско-бисмарковскую школу архи-прусских волкодавов. Если этот незаурядный реакционер с полной готовностью пошел навстречу открытым переговорам и во время их нимало не уклонялся от «принципиальной» постановки вопросов, то только потому, что не сомневался в том, что открытые переговоры нам нужны лишь для того, чтобы найти благовидную форму для нашей дружбы с династией Гогенцоллернов. И так как фон-Кюльман не сомневался в нашей дипломатической беспомощности, то готовился от избытка своей изобретательности найти подходящие юридические и политические формулы для капитуляции пролетарской революции пред мировой политикой германских юнкеров и биржевиков. Ошибочность расчета скоро обнаружилась, и этот господин, которому нельзя отказать в выдержке, все более и более раздражался, по мере того как убеждался, что мы относимся с полной серьезностью к собственным программным заявлениям и отнюдь не склонны принимать за чистую монету – хотя бы только притворно – благожелательное вранье капиталистической дипломатии. Кюльман и его сообщники прежде всего недоумевали, с чем имеют дело: с ограниченностью ли новичков, которые не разобрались в собственной выгоде, или с прямой недобросовестностью партнеров, которые нарушают правила молчаливо принятого соглашения.
Именно в этом последнем смысле изображали ход и смысл переговоров дипломаты и печать стран Согласия. Там не сомневались или притворялись, что не сомневаются в наличности предварительного соглашения между Советской властью и Вильгельмом II. Брест-Литовские переговоры оценивались, как более или менее неуклюжее прикрытие уже состоявшейся сделки пред лицом обманываемых революционных масс. В таком освещении печать Парижа, Лондона, Рима и Нью-Йорка ежедневно преподносила осколки Брест-Литовских переговоров общественному мнению рабочих масс стран Согласия. Мало того, жалкие пошляки типа Бернштейна обвиняли нас внутри самой Германии в противо-революционном сотрудничестве с правительством Гогенцоллерна.
В этом обстоятельстве заключалось большое политическое, то есть агитационно-психологическое затруднение для формального заключения мира. Отсюда возникли разногласия. Мы все были солидарны в том, что переговоры нужно тянуть как можно долее, чтобы извлечь из них весь агитационный «капитал» и в то же время выгадать как можно более времени, дав истории возможность приблизить нас к германской и обще-европейской революции. Разногласия начинались с вопроса: как быть в случае ультиматума? Тов. Ленин ставил вопрос ребром: ни в каком случае не доводить переговоров до разрыва. Раз мы не можем вести войну, то непозволительно играть с войной. Меньшинство партии, наоборот, считало обязательным довести переговоры до разрыва, чтобы ответить на наступление партизанской войной. Наконец, было течение, которое считало невозможным военное сопротивление, но в то же время находило необходимым довести переговоры до открытого разрыва, до нового наступления Германии, так, чтобы капитулировать пришлось уже перед очевидным применением империалистской силы и вырвать тем самым почву из-под ног инсинуаций и подозрений, будто переговоры являются только прикрытием уже состоявшейся сделки. Этот агитационный довод представлялся решающим автору настоящих строк. При борьбе двух крайних течений в партии временное преобладание получила «средняя» точка зрения, давшая каждому из флангов надежду на то, что дальнейший ход событий подтвердит правильность его диагноза и прогноза.
Переговоры были прерваны. Германия перешла в наступление даже без оговоренного перемирием предупреждения за семь дней. Тот минимум усилия, который понадобился для этого мошенничества, был братски поделен бароном Кюльманом и генералом Гофманом, которые, вообще говоря, во всех других отношениях жили, как кошка с собакой.[157 - Внутренние раздоры между Кюльманом и Гофманом шли по линии тактики по отношению к советской делегации и к России вообще. Принадлежавший к военной партии Гофман все время настаивал на тактике ультиматумов и угроз, в то время как Кюльман, не надеявшийся на победу над Антантой, считал необходимым более мягкую тактику по отношению к России для предупреждения возможности нового выступления ее на стороне Антанты. Весьма характерный эпизод такого рода рассказывает в своих мемуарах Чернин:«Вечером у меня было снова длинное совещание с Кюльманом и Гофманом, во время которого между генералом и государственным секретарем была жестокая схватка. Упоенный успехом ультиматума, поставленного нами России, Гофман желал продолжать в том же духе и еще раз хорошенько ударить их по голове. Мы с Кюльманом стояли на противоположной точке зрения и требовали перехода к спокойным деловым совещаниям». (Запись от 10 января 1918 г.)По отношению к данному случаю, о котором говорит тов. Троцкий, он оказался неправым. Если верить Людендорфу, то Кюльман решительно высказывался против наступления на совещании 13 февраля в Гамбурге (где был решен вопрос о наступлении. Людендорф сообщает об этом в своих воспоминаниях] Переход немцев в наступление, захват ими ряда городов, расстрелы коммунистов на Украине – все это слишком ясно показало, что дело идет не о закулисной сделке. Нам ничего не оставалось, как временно капитулировать пред силой.
Нет никакого сомнения в том, что если мы не оказались вовлеченными в безнадежную войну, которая закончилась бы разгромом русской революции в течение 2–3 месяцев, то этим партия и революция обязана той решительности, с какой тов. Ленин поставил вопрос о необходимости временной капитуляции, – «перехода на нелегальное положение по отношению к германскому империализму», как выражался он на партийных собраниях. Но, оглядываясь назад, можно сейчас с полной уверенностью сказать, что временный разрыв Брест-Литовских переговоров и переход германских войск в наступление против нас в последнем счете не повредил, а, наоборот, помог делу европейской революции. После захвата немцами Двинска, Ревеля и Пскова английские и французские рабочие не могли, разумеется, верить, что дело идет о закулисном сотрудничестве большевиков с Гогенцоллерном. Это надолго затруднило бандитам Согласия возможность наступать на нас. Тов. Раковский однажды выразился так: «Если подписание Брестского мира второй формации избавило нас от дальнейшего наступления германского империализма, то предшествовавший отказ подписать Брестский мир первой формации надолго избавил нас от наступления стран Согласия». Во всяком случае, здесь уместно более, чем где бы то ни было, сказать: все хорошо, что хорошо кончается.
Время пребывания в Брест-Литовске не принадлежало к самым приятным дням нашей жизни, как и общество, в котором приходилось проводить ежедневно несколько часов, не являлось самым привлекательным. Выше я уже определил тон Кюльмана, как лощеную наглость. Этот тон господствовал – с теми различиями, что одни немного более подчеркивали лоск, другие откровенно напирали на наглость.
Граф Чернин с достаточной полнотой выражал расслабленную в своей преступности природу Австро-Венгерской империи. Он слыл в своем роде «пацифистом». Руководящие австрийские социалисты шушукались с ним и, не прекращая фамильярной полемики в представительных учреждениях, обнадеживали в то же время рабочих насчет «искреннего» стремления графа Чернина заключить мир. Во время Брест-Литовских переговоров граф Чернин свой «пацифистский» оттенок выражал только в том, что брал на себя, по поручению Кюльмана, наиболее непримиримые заявления, приправляя их полуоткрытыми угрозами
(#c_7).
При Чернине состояли венские профессора из катедер-социалистов, справа примыкающих к австро-марксистам и считающих себя глубокими знатоками вопросов пролетарской революции, так как в венских кафе им доводилось болтать об этом с «самими» Бауэром и Реннером.[158 - Советниками австро-венгерской делегации были барон Андриан и граф Коллоредо.]
Турецкие делегаты, как старо-, так и младотурецкой школы, открыто приглашали на комиссионных заседаниях плюнуть на принципы и заняться «делом». У них при этом был проницательный вид старых и опытных фальшивомонетчиков. Болгары не раскрывали рта.[159 - На основании мемуаров Чернина можно установить причину столь скромного поведения болгар. Оказывается, что они в самом начале переговоров пытались было проявить самостоятельность, но получили от своих союзников решительный отпор, после которого они, по выражению Чернина, «не делали больше никаких историй». Вот как описывает это Чернин в записи от 24 декабря:«Утром и вечером – длительные совещания с болгарами. Между мной и Кюльманом, с одной стороны, и болгарами, с другой, произошли серьезные стычки. Они требовали включения в нашу программу параграфа, по которому для болгар было бы сделано исключение из формулы „без аннексий“ и было бы признано, что приобретение Болгарией румынской и сербской территории не должно быть признано аннексией. Такое признание, разумеется, отняло бы всякий смысл у всей нашей работы и не могло быть сделано ни в коем случае. Разговор временами шел в очень возбужденных тонах, и болгарские делегаты дошли до угрозы уехать, если мы не уступим. Но мы с Кюльманом остались непреклонными и заявили, что мы ничего не имеем против их отъезда, так же, как и против того, чтоб они дали отдельный ответ, но что редакция нашего протокола больше не подлежит изменению. Так как ни к какому решению мы не пришли, то пленарное заседание было отложено на 25-е, и болгарские делегаты телеграфировали в Софию, прося новых инструкций. Болгары получили отрицательный ответ и, по-видимому, остались с носом, как мы и рассчитывали. Они были очень подавлены, не делали больше никаких историй и присоединились к общему заявлению».Само собой разумеется, что ни Кюльман, ни Чернин особенно ярыми сторонниками формулы «без аннексий» тоже не были, но болгары, очевидно, были настолько наивны, что требовали заявления об этом в такой момент, когда немцы решили показать себя сторонниками демократических принципов. Впрочем, возможно, что вся эта история изложена Черниным неверно, ибо в мемуарах, которые писались им уже после австро-венгерской революции, он старался изобразить себя пацифистом и демократом (см. подстрочное примечание на стр. 149).Остается, однако, фактом то, что, получив в самом начале переговоров щелчок, болгары предпочитали впредь не вмешиваться в ход переговоров.]
Но самым постыдным пятном конференции являлась бесспорно делегация киевской Рады. Трудно передать тот букет вороватого плутовства, провинциального самодовольства, мелкобуржуазного подхалимства и напыщенной глупости, который излучался во все стороны от господина Голубовича. Перед верховным трибуналом фон-Кюльмана и генерала Гофмана киевские дипломаты многословно и плаксиво жаловались на антидемократический образ действий Советской власти и на нарушение ею высших принципов социализма. Самодовольная низость достигала отвратительного апофеоза, когда, по окончании своей жалобы, Голубович, раздвинув сзади фалды дипломатического сюртука, почти с гордостью опускался на стул против Талаат-Паши. Если Брест-Литовские переговоры не были лишены черты подлинного исторического трагизма, то дипломат Довгочхун из Миргорода вносил в переговоры элемент полагающегося в старой трагедии шутовства.
«Здесь сегодня слышалось дуновение истории», сказал как-то тов. Каменев, выходя с одного из заседаний конференции, на котором разыгрался принципиальный конфликт двух миров. Ибо, даже заигрывая с нами внешним образом в начале переговоров, австро-германские дипломаты противостояли нам с открытой враждебностью, как представители всего капиталистического мира. Они уже тогда брали против нас по возможности под защиту буржуазные классы и правительства стран Согласия, ибо чувствовали, что каждый удар, какой мы наносим английскому империализму, рикошетом ударяет и по ним. Весть об аресте нами румынского посланника Диаманди вызвала явное «возмущение» в их среде, хотя Румыния находилась еще с ними в войне, а Диаманди – типичный румынский дипломат со взломом – стоял в центре преступных заговорщиков сиятельного и уголовного типа…
Мы же тогда уже выступали против империалистов центральных империй, как представители международного и в том числе австро-германского пролетариата.
Знаменитая январская стачка 1918 года в Австрии и Германии – первая зарница надвигавшейся в центральных империях революции – была непосредственно вызвана Брест-Литовскими переговорами. В первый момент она произвела великое смущение в рядах буржуазии и особенно социал-патриотов; пресса последних стала заигрывать с Советской Россией и требовать от своей дипломатии смягчения условий, пугая ее революционным развитием событий. Но как только соединенными усилиями социал-предательской дипломатии, буржуазной лжи и гогенцоллернского террора стачечное движение было подавлено, тон правящих сразу переменился. Чем более они испугались, тем оголеннее прорвалась их ненависть к большевизму. Правое крыло требовало разрыва переговоров, умеренные буржуазные партии вяло настаивали на заключении мира, обнадеживая быстрым падением большевиков, и, наконец, социал-демократы требовали уступчивости от нас, пугая нас новым натиском германского милитаризма. Столбцы «Форвертса» того времени представляли, поистине, альманах низости и предательства. И когда ныне Шейдеманы и Эберты обличают задним числом «непримиримость» гогенцоллернской дипломатии и жадность имущих классов в разгроме Германии, приходится пожалеть, что на лбу этих обличителей не выжжены их собственные январские и февральские речи и статьи.