Оценить:
 Рейтинг: 4.6

История русской революции. Том I

Год написания книги
2009
<< 1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 21 ... 26 >>
На страницу:
17 из 26
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

После переворота прошел уже месяц – срок для революции, как и для войны, большой. Между тем в партии не определились еще взгляды на самые основные вопросы революции. Крайние патриоты, вроде Войтинского, Элиава и других, участвовали в совещании наряду с теми, которые считали себя интернационалистами. Процент откровенных патриотов, несравненно меньший, чем у меньшевиков, был все же значителен. Совещание в целом не решило для себя вопроса: раскалываться ли с собственными патриотами или объединяться с патриотами меньшевизма. В промежутке между заседаниями большевистского совещания происходило объединенное заседание большевиков и меньшевиков, делегатов советского совещания, для обсуждения вопроса о войне. Наиболее неистовый меньшевик-патриот Либер заявил на этом совещании: «Прежнее деление на большевиков и меньшевиков следует устранить и только говорить о нашем отношении к войне». Большевик Войтинский не замедлил прокламировать свою готовность подписаться под каждым словом Либера. Все вместе, большевики и меньшевики, патриоты и интернационалисты, искали общей формулы своего отношения к войне.

Взгляды большевистского совещания нашли, несомненно, наиболее адекватное выражение в докладе Сталина об отношении к Временному правительству. Необходимо привести здесь центральную мысль доклада, который до сих пор не опубликован, как и протоколы в целом. «Власть поделилась между двумя органами, из которых ни один не имеет всей полноты власти. Трения и борьба между ними есть и должны быть. Роли поделились. Совет фактически взял почин революционных преобразований; Совет – революционный вождь восставшего народа, орган, контролирующий Временное правительство. Временное же правительство взяло фактически роль закрепителя завоеваний революционного народа. Совет мобилизует силы, контролирует. Временное же правительство, упираясь, путаясь, берет роль закрепителя тех завоеваний народа, которые фактически уже взяты им. Такое положение имеет отрицательные, но и положительные стороны: нам невыгодно сейчас форсировать события, ускоряя процесс отталкивания буржуазных слоев, которые неизбежно впоследствии должны будут отойти от нас».

Взаимоотношение между буржуазией и пролетариатом докладчик, поднявшийся над классами, изображает как простое разделение труда. Рабочие и солдаты совершают революцию, Гучков и Милюков «закрепляют» ее. Мы узнаем здесь традиционную концепцию меньшевизма, неправильно скопированную с событий 1789 года. Именно вождям меньшевизма свойствен этот инспекторский подход к историческому процессу, раздача поручений разным классам и покровительственная критика их выполнения. Мысль о том, что невыгодно ускорять отход буржуазии от революции, всегда была высшим критерием всей политики меньшевиков. На деле это означало: притуплять и ослаблять движение масс, чтобы не отпугивать либеральных союзников. Наконец, вывод Сталина относительно Временного правительства целиком укладывается в двусмысленную формулу соглашателей: «Поскольку Временное правительство закрепляет шаги революции, постольку ему поддержка; поскольку же оно контрреволюционно – поддержка Временного правительства неприемлема».

Доклад Сталина сделан был 29 марта. На следующий день официальный докладчик советского совещания, внепартийный социал-демократ Стеклов, в защиту той же условной поддержки Временного правительства нарисовал, в пылу увлечения, такую картину деятельности «закрепителей» революции – сопротивление социальным реформам, тяга к монархии, покровительство контрреволюционным силам, аннексионистские аппетиты, – что совещание большевиков в тревоге отшатнулось от формулы поддержки. Правый большевик Ногин заявил: "…доклад Стеклова внес одну новую мысль: ясно, что не о поддержке, а о противодействии должна теперь идти речь". Скрыпник тоже пришел к выводу, что после доклада Стеклова «многое изменилось: о поддержке правительства говорить нельзя. Идет заговор Временного правительства против народа и революции». Сталин, за день до этого рисовавший идиллическую картину «разделения труда» между правительством и Советом, счел себя вынужденным исключить пункт о поддержке. Краткие и неглубокие прения вращались вокруг вопроса, поддерживать ли Временное правительство «постольку-поскольку» или лишь революционные действия Временного правительства. Саратовский делегат Васильев не без основания заявлял: «Отношение к Временному правительству у всех одинаковое». Крестинский формулировал положение еще ярче: «Разногласий в практических шагах между Сталиным и Войтинским нет». Несмотря на то что Войтинский сейчас же после совещания перешел к меньшевикам, Крестинский был не так уж не прав: снимая открытое упоминание о поддержке, Сталин самой поддержки не снимал. Принципиально поставить вопрос пытался лишь Красиков, один из тех старых большевиков, которые отходили от партии на ряд лет, а теперь, отягощенные опытом жизни, пытались вернуться в ее ряды. Красиков не побоялся взять быка за рога. «Не собираетесь ли вы устанавливать диктатуру пролетариата?» – спрашивал он иронически. Но совещание прошло мимо иронии, а заодно и мимо вопроса, как не заслуживающего внимания. Резолюция совещания призывала революционную демократию побуждать Временное правительство «к самой энергичной борьбе за полную ликвидацию старого режима», т. е. отводила пролетарской партии роль гувернантки при буржуазии.

На следующий день обсуждалось предложение Церетели об объединении большевиков и меньшевиков. Сталин отнесся к предложению вполне сочувственно: «Мы должны пойти. Необходимо определить наши предложения о линии объединения. Возможно объединение по линии Циммервальда – Кинталя». Молотов, отстраненный Каменевым и Сталиным от редактирования «Правды» за слишком радикальное направление газеты, выступил с возражениями: Церетели желает объединить разношерстные элементы, сам он тоже называет себя циммервальдистом, объединение по этой линии неправильно. Но Сталин стоял на своем. «Забегать вперед, – говорил он, – и предупреждать разногласия не следует. Без разногласий нет партийной жизни. Внутри партии мы будем изживать мелкие разногласия». Вся борьба, которую Ленин провел за годы войны против социал-патриотизма и его пацифистской маскировки, как бы шла насмарку. В сентябре 1916 года Ленин с особой настойчивостью писал через Шляпникова в Петроград: «Примиренчество и объединенчество есть вреднейшая вещь для рабочей партии в России, не только идиотизм, но и гибель партии… Полагаться мы можем только на тех, кто понял весь обман идеи единства и всю необходимость раскола с этой братией (с Чхеидзе и K°) в России». Это предупреждение не было понято. Разногласия с Церетели, руководителем правящего советского блока, объявлялись Сталиным мелкими разногласиями, которые можно «изживать» внутри общей партии. Этот критерий дает лучшую оценку тогдашним взглядам самого Сталина.

4 апреля на партийном съезде появляется Ленин. Его речь, комментировавшая «тезисы», проходит над работами конференции, точно влажная губка учителя, стирающая с доски то, что на ней было написано запутавшимся школьником.

«Почему не взяли власть?» – спрашивает Ленин. На советском совещании Стеклов незадолго до того путано объяснял причины воздержания от власти: революция буржуазная, – первый этап, – война и пр. «Это – вздор, – заявляет Ленин, – Дело в том, что пролетариат недостаточно сознателен и недостаточно организован. Это надо признать. Материальная сила – в руках пролетариата, а буржуазия оказалась сознательной и подготовленной. Это – чудовищный факт, но его необходимо откровенно и прямо признать и заявить народу, что не взяли власть потому, что неорганизованны и бессознательны».

Из плоскости фальшивого объективизма, за которым прятались политические капитулянты, Ленин передвинул весь вопрос в субъективную плоскость. Пролетариат не взял власть в феврале потому, что партия большевиков не была на высоте объективных задач и не смогла помешать соглашателям политически экспроприировать народные массы в пользу буржуазии.

Накануне адвокат Красиков с вызовом говорил: «Если мы считаем, что сейчас наступило время осуществления диктатуры пролетариата, то так и надо ставить вопрос. Физическая сила, в смысле захвата власти, несомненно у нас». Председатель лишил тогда Красикова слова на том основании, что дело идет о практических задачах и вопрос о диктатуре не обсуждается. Но Ленин считал, что в качестве единственной практической задачи стоит именно вопрос о подготовке диктатуры пролетариата. «Своеобразие текущего момента в России, – говорил он в тезисах, – состоит в переходе от первого этапа революции, давшего власть буржуазии в силу недостаточной сознательности и организованности пролетариата, ко второму ее этапу, который должен дать власть в руки пролетариата и беднейших слоев крестьянства».

Совещание вслед за «Правдой» ограничивало задачи революции демократическими преобразованиями, осуществляемыми через Учредительное собрание. В противовес этому Ленин заявил: «Жизнь и революция отводят Учредительное собрание на задний план. Диктатура пролетариата есть, но не знают, что с ней делать».

Делегаты переглядывались. Говорили друг другу, что Ильич засиделся за границей, не присмотрелся, не разобрался. Но доклад Сталина о мудром разделении труда между правительством и Советом сразу и навсегда утонул в безвозвратном прошлом. Сам Сталин молчал. Отныне ему придется молчать долго. Обороняться будет один Каменев.

Еще из Женевы Ленин предупреждал в письмах, что готов рвать со всяким, кто идет на уступки в вопросах войны, шовинизма и соглашательства с буржуазией. Теперь, лицом к лицу с руководящим слоем партии, он открывает атаку по всей линии. Но вначале он не называет по имени ни одного из большевиков. Если ему нужен живой образец фальши, половинчатости, он указывает пальцем на непартийных, Стеклова или Чхеидзе. Это обычный прием Ленина: никого преждевременно не пригвождать к его позиции, чтобы дать возможность осторожным своевременно выйти из боя и таким путем сразу ослабить будущих открытых противников. Каменев и Сталин считали, что, участвуя в войне после Февраля, солдат и рабочий защищают революцию. Ленин считает, что солдат и рабочий по-прежнему участвуют в войне как подневольные рабы капитала. «Даже наши большевики, – говорит он, сужая круги над противниками, – обнаруживают доверчивость к правительству. Объяснить это можно только угаром революции. Это – гибель социализма… Если так, нам не по пути. Пусть лучше останусь в меньшинстве». Это не просто ораторская угроза. Это ясно и до конца продуманный путь.

Не называя ни Каменева, ни Сталина, Ленин вынужден, однако, назвать газету: «Правда» требует от правительства, чтобы оно отказалось от аннексий. Требовать от правительства капиталистов, чтобы оно отказалось от аннексий, – чепуха, вопиющая издевка…" Сдерживаемое негодование прорывается здесь высокой нотой. Но оратор немедленно берет себя в руки: он хочет сказать не меньше того, что нужно, но ничего лишнего. Мимоходом, вскользь Ленин дает несравненные правила революционной политики: «Когда массы заявляют, что не хотят завоеваний, – я им верю. Когда Гучков и Львов говорят, что не хотят завоеваний, – они обманщики. Когда рабочий говорит, что хочет обороны страны, – в нем говорит инстинкт угнетенного человека». Этот критерий, если назвать его по имени, кажется прост, как сама жизнь. Но трудность в том и состоит, чтобы вовремя назвать его по имени.

По поводу воззвания Совета «К народам всего мира», которое дало повод либеральной «Речи» заявить в свое время, что тема пацифизма развертывается у нас в идеологию, общую с нашими союзниками, Ленин выразился точнее и ярче: «Что своеобразно в России, это – гигантски быстрый переход от дикого насилия к самому тонкому обману».

"Воззвание это, – писал Сталин о манифесте, – если оно дойдет до широких масс (Запада), без сомнения, вернет сотни и тысячи рабочих к забытому лозунгу «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».

«Воззвание Совета, – возражает Ленин, – там нет ни слова, проникнутого классовым сознанием. Там – сплошная фразах». Документ, которым гордились доморощенные циммервальдцы, есть в глазах Ленина лишь одно из орудий «самого тонкого обмана».

До приезда Ленина «Правда» вообще не упоминала о циммервальдской левой. Говоря об Интернационале, не указывала о каком. Это Ленин и называл «каутскианством» «Правды». «В Циммервальде и Кинтале, – заявил он на партийном совещании, – получил преобладание центр… Мы заявляем, что образовали левую и порвали с центром… Течение левого Циммервальда существует во всех странах мира. Массы должны разбираться, что социализм раскололся во всем мире…»

Три дня перед тем Сталин провозглашал на этом самом совещании свою готовность изживать разногласия с Церетели на основах Циммервальда – Кинталя, то есть на основах каутскианства. «Я слышу, что в России идет объединительная тенденция, – говорил Ленин, – объединение с оборонцами – это предательство социализма. Я думаю, что лучше остаться одному, как Либкнехт. Один против 110!» Обвинение в предательстве социализма, пока еще безыменное, здесь не просто крепкое слово: оно полностью выражает отношение Ленина к тем большевикам, которые протягивают палец социал-патриотам. В противовес Сталину, считающему возможным объединиться с меньшевиками, Ленин считает недопустимым носить дальше общее с ними имя социал-демократии. "Лично от себя, – говорит он, – предлагаю переменить название партии, назваться Коммунистической партией". «Лично от себя» – это значит, что никто, ни один из участников совещания не соглашался на этот символический жест окончательного разрыва со Вторым Интернационалом.

«Вы боитесь изменить старым воспоминаниям?» – говорит оратор смущенным, недоумевающим, отчасти негодующим делегатам. Но настало время «переменить белье – надо снять грязную рубашку и надеть чистую». И он снова настаивает: «Не цепляйтесь за старое слово, которое насквозь прогнило. Хотите строить новую партию… и к вам придут все угнетенные».

Пред грандиозностью еще непочатых задач, пред идейной смутой в собственных рядах острая мысль о драгоценном времени, бессмысленно расточаемом на встречи, приветствия, ритуальные резолюции, исторгает у оратора вопль: «Довольно приветствий, резолюций, – пора начать дело, надо перейти к деловой, трезвой работе!»

Через час Ленин вынужден был повторить свою речь на заранее назначенном общем собрании большевиков и меньшевиков, где она большинству слушателей показалась чем-то средним между издевательством и бредом. Более снисходительные пожимали плечами. Этот человек явно с луны свалился: едва сойдя, после десятилетнего отсутствия, со ступеней Финляндского вокзала, проповедует захват власти пролетариатом. Менее добродушные из патриотов упоминали о пломбированном вагоне. Станкевич свидетельствует, что выступление Ленина очень обрадовало его противников: «Человек, говорящий такие глупости, не опасен. Хорошо, что он приехал, теперь он весь на виду… теперь он сам себя опровергает».

А между тем, при всей смелости революционного захвата, при непреклонной решимости рвать даже и с давними единомышленниками и соратниками, если они неспособны идти в ногу с революцией, речь Ленина, где все части уравновешены между собою, проникнута глубоким реализмом и безошибочным чувством массы. Но именно поэтому она должна была казаться фантастичной скользящим по поверхности демократам.

Большевики – маленькое меньшинство в советах, а Ленин замышляет захват власти. Разве это не авантюризм? Ни тени авантюризма не было в ленинской постановке вопроса. Ни на минуту не закрывает он глаз на наличие «честного» оборонческого настроения в широких массах. Не растворяясь в них, он не собирается и действовать за их спиною. «Мы не шарлатаны, – бросает он навстречу будущим возражениям и обвинениям, – мы должны базироваться только на сознательности масс. Если даже придется остаться в меньшинстве – пусть. Стоит отказаться на время от руководящего положения, не надо бояться остаться в меньшинстве». Не бояться остаться в меньшинстве, даже одному, как Либкнехт против 110, – таков лейтмотив речи.

«Настоящее правительство – Совет рабочих депутатов… В Совете наша партия – в меньшинстве… Ничего не поделаешь! Нам остается лишь разъяснять, терпеливо, настойчиво, систематически, ошибочность их тактики. Пока мы в меньшинстве – мы ведем работу критики, дабы избавить массы от обмана. Мы не хотим, чтобы массы нам верили на слово. Мы не шарлатаны. Мы хотим, чтобы массы опытом избавились от своих ошибок». Не бояться оставаться в меньшинстве! Не на всегда, а на время. Час большевизма пробьет. «Наша линия окажется правильной… К нам придет всякий угнетенный, потому что его приведет к нам война. Иного выхода ему нет».

«На объединительном совещании, – рассказывает Суханов, – Ленин явился живым воплощением раскола… Помню Богданова (видный меньшевик), сидевшего в двух шагах от ораторской трибуны. Ведь это бред, прерывал он Ленина, это бред сумасшедшего!.. Стыдно аплодировать этой галиматье, кричал он, обращаясь к аудитории, бледный от гнева и презрения, вы позорите себя! Марксисты!»

Бывший член большевистского ЦК Гольденберг, стоявший в это время вне партии, оценил в прениях тезисы Ленина следующими уничтожающими словами: "Много лет место Бакунина в русской революции оставалось незанятым, теперь оно занято Лениными.

«Его программа тогда встречена была не столько с негодованием, – вспоминал позже эсер Зензинов, – сколько с насмешками, настолько нелепой и выдуманной казалась она всем».

Вечером того дня в беседе двух социалистов с Милюковым, в преддверии контактной комиссии, разговор перешел на Ленина. Скобелев оценивал его как «совершенно отпетого человека, стоящего вне движения». Суханов присоединился к скобелевской оценке и присовокупил, что Ленин «до такой степени ни для кого не приемлем, что сейчас он совершенно не опасен для моего собеседника Милюкова». Распределение ролей в этой беседе получилось, однако, совершенно по Ленину: социалисты охраняли спокойствие либерала от забот, которые мог ему причинить большевизм.

Даже до британского посла дошли слухи о том, что Ленин был признан плохим марксистом. «Среди вновь прибывших анархистов… – так записал Бьюкенен, – был Ленин, приехавший в запломбированном вагоне из Германии. Он появился публично первый раз на собрании социал-демократической партии и был плохо принят». Снисходительней других отнесся к Ленину в те дни, пожалуй, Керенский, неожиданно заявивший в кругу членов Временного правительства, что хочет побывать у Ленина, и пояснивший в ответ на недоуменные вопросы: «Ведь он живет в совершенно изолированной атмосфере, он ничего не знает, видит все через очки своего фанатизма, около него нет никого, кто бы сколько-нибудь помог ему ориентироваться в том, что происходит». Таково свидетельство Набокова. Но Керенский так и не нашел свободного времени, чтобы ориентировать Ленина в том, что происходит.

Апрельские тезисы Ленина не только вызвали изумленное негодование врагов и противников. Они оттолкнули ряд старых большевиков в лагерь меньшевизма или в промежуточную группу, которая ютилась вокруг газеты Горького. Серьезного политического значения эта утечка не имела. Неизмеримо важнее то впечатление, которое произвела позиция Ленина на весь руководящий слой партии. «В первые дни по приезде, – пишет Суханов, – его полная изоляция среди всех сознательных партийных товарищей не подлежит ни малейшему сомнению». «Даже его товарищи по партии, большевики, – подтверждает эсер Зензинов, – в смущении отвернулись тогда от него». Авторы этих отзывов встречались с руководящими большевиками ежедневно в Исполнительном комитете и имели сведения из первых рук.

Но нет недостатка в подобных же свидетельствах и из большевистских рядов. «Когда появились тезисы Ленина, – вспоминал позже Цихон, крайне смягчая краски, как и большинство старых большевиков, споткнувшихся на Февральской революции, – в нашей партии почувствовались некоторые колебания, многие из товарищей указывали, что Ленин имеет синдикалистический уклон, что он оторвался от России, не учитывает данного момента и т. д.». Один из видных большевистских деятелей в провинции, Лебедев, пишет: «По приезде Ленина в Россию его агитация, первоначально не совсем понятная даже нам, большевикам, казавшаяся утопической, объяснявшаяся его долгой оторванностью от русской жизни, постепенно была воспринята нами и вошла, можно сказать, в плоть и кровь». Залежский, член Петроградского комитета и один из организаторов встречи, выражается прямее: «Тезисы Ленина произвели впечатление разорвавшейся бомбы». Залежский вполне подтверждает полную изолированность Ленина после столь горячей и внушительной встречи. «В тот день (4 апреля) товарищ Ленин не нашел открытых сторонников даже в наших рядах».

Еще важнее, однако, показание «Правды». 8 апреля, через четыре дня после оглашения тезисов, когда можно было уже достаточно полно объясниться и понять друг друга, редакция «Правды» писала: «Что касается общей схемы т. Ленина, то она представляется нам неприемлемой, поскольку она исходит от признания буржуазно-демократической революции законченной и рассчитывает на немедленное перерождение этой революции в революцию социалистическую». Центральный орган партии заявлял, таким образом, открыто, перед лицом рабочего класса и его врагов, о расхождении с общепризнанным вождем партии по краеугольному вопросу революции, к которой большевистские кадры готовились в течение долгого ряда лет. Этого одного достаточно, чтобы оценить всю глубину апрельского кризиса партии, выросшего из столкновения двух непримиримых линий. Без преодоления этого кризиса революция не могла продвинуться вперед.

ПЕРЕВООРУЖЕНИЕ ПАРТИИ

Чем же объясняется исключительная изолированность Ленина в начале апреля? Как могло вообще сложиться такое положение? И как достигнуто было перевооружение кадров большевизма?

С 1905 года большевистская партия вела борьбу против самодержавия под лозунгом «демократической диктатуры пролетариата и крестьянства». Лозунг, как и его теоретическое обоснование, исходил от Ленина. В противовес меньшевикам, теоретик которых, Плеханов, непримиримо боролся против «ошибочной мысли о возможности совершить буржуазную революцию без буржуазии», Ленин считал, что русская буржуазия уже неспособна руководить своей собственной революцией. Довести демократическую революцию против монархии и помещиков до конца могли только пролетариат и крестьянство в тесном союзе. Победа этого союза должна была, по Ленину, установить демократическую диктатуру, которая не только не отождествлялась с диктатурой пролетариата, но, наоборот, противопоставлялась ей, ибо задачею ставилось не установление социалистического общества, даже не создание переходных форм к нему, а лишь беспощадная чистка авгиевых конюшен средневековья. Цель революционной борьбы вполне точно определялась тремя боевыми лозунгами – демократическая республика, конфискация помещичьих земель, 8-часовой рабочий день, – которые в просторечии назывались тремя китами большевизма, по аналогии с теми китами, на которых, по старому народному поверью, держится земля.

Вопрос об осуществимости демократической диктатуры пролетариата и крестьянства разрешался в зависимости от вопроса о способности крестьянства совершить свою собственную революцию, то есть выдвинуть новую власть, способную ликвидировать монархию и дворянское землевладение. Правда, лозунг демократической диктатуры предполагал участие в революционном правительстве также и рабочих представителей. Но участие это заранее ограничивалось ролью пролетариата как левого союзника при разрешении задач крестьянской революции. Популярная и даже официально признанная идея гегемонии пролетариата в демократической революции не могла, следовательно, означать ничего, кроме того, что рабочая партия поможет крестьянам политическим оружием из своих арсеналов, подскажет им наилучшие способы и методы ликвидации феодального общества и покажет, как применять их на деле. Во всяком случае речи о руководящей роли пролетариата в буржуазной революции отнюдь не означали, что пролетариат использует крестьянское восстание для того, чтобы, опираясь на него, поставить в порядок дня свои собственные исторические задачи, то есть прямой переход к социалистическому обществу. Гегемония пролетариата в демократической революции резко отличалась от диктатуры пролетариата и полемически противопоставлялась ей. На этих идеях большевистская партия воспитывалась с весны 1905 года.

Действительный ход февральского переворота нарушил привычную схему большевизма. Правда, революция была совершена союзом рабочих и крестьян. То, что крестьяне выступали главным образом в виде солдат, не меняло дела. Поведение крестьянской армии царизма имело бы решающее значение и в том случае, если бы революция развернулась в мирное время. Тем более естественно, если в условиях войны многомиллионная армия на первых порах совершенно заслонила собою крестьянство. После победы восстания рабочие и солдаты оказались хозяевами положения. В этом смысле можно было бы, казалось, сказать, что установилась демократическая диктатура рабочих и крестьян. Между тем на самом деле февральский переворот привел к буржуазному правительству, причем власть имущих классов ограничивалась не доведенной до конца властью рабочих и солдатских советов. Все карты оказались смешаны. Вместо революционной диктатуры, то есть самой концентрированной власти, установился расхлябанный режим двоевластия, где скудная энергия правящих кругов бесплодно расходовалась на преодоление внутренних трений. Этого режима никто не предвидел. Да и нельзя требовать от прогноза, чтобы он указывал не только основные тенденции развития, но и их эпизодические сочетания. «Кто когда-либо мог делать величайшую революцию, зная заранее, как ее делать до конца? – спрашивал Ленин позже. – Откуда можно взять такое знание? Оно не исчерпывается из книг. Таких книг нет. Только из опыта масс могло родиться наше решение».

Но человеческое мышление консервативно, а мышление революционеров подчас – особенно. Большевистские кадры в России продолжали держаться за старую схему и восприняли Февральскую революцию, несмотря на то что она явно заключала в себе два несовместимых режима, лишь как первый этап буржуазной революции. В конце марта Рыков посылал из Сибири в «Правду» от имени социал-демократов приветственную телеграмму по поводу победы «национальной революции», задача которой – «завоевание политической свободы». Все руководящие большевики без изъятия – мы не знаем ни одного – считали, что демократическая диктатура еще впереди. После того как Временное правительство буржуазии «исчерпает себя», установится демократическая диктатура рабочих и крестьян как преддверие буржуазно-парламентарного строя. Это была совершенно ошибочная перспектива. Режим, вышедший из февральского переворота, не только не подготовлял собой демократической диктатуры, но явился живым и исчерпывающим доказательством того, что она вообще невозможна. Что соглашательская демократия не случайно, не по легкомыслию Керенского и ограниченности Чхеидзе передала власть либералам, она доказала тем, что в течение восьми дальнейших месяцев изо всех сил боролась за сохранение буржуазного правительства, подавляла рабочих, крестьян, солдат и пала 25 октября на посту союзницы и защитницы буржуазии. Но и с самого начала было ясно, что если демократия, имевшая перед собой гигантские задачи и неограниченную поддержку масс, добровольно отказалась от власти, то это вызывалось не политическими принципами или предрассудками, а безнадежностью положения мелкой буржуазии в капиталистическом обществе, особенно в период войны и революции, когда решаются основные вопросы существования стран, народов и классов. Вручая Милюкову скипетр, мелкая буржуазия говорила: нет, эти задачи мне не по плечу.

Крестьянство, поднявшее на себе соглашательскую демократию, заключает в себе в первичной форме все классы буржуазного общества. Вместе с городской мелкой буржуазией, которая в России никогда, однако, не играла серьезной роли, оно является той протоплазмой, из которой новые классы дифференцировались в прошлом и продолжают дифференцироваться в настоящем. У крестьянства всегда два лица: одно обращено к пролетариату, другое к буржуазии. Промежуточная, посредническая, соглашательская позиция «крестьянских» партий, вроде партии эсеров, может держаться только в условиях относительного политического застоя; в революционную эпоху неизбежно наступает момент, когда мелкой буржуазии приходится выбирать. Эсеры и меньшевики выбор свой сделали с первого часа. Они ликвидировали в зародыше «демократическую диктатуру», чтобы помешать ей стать мостом к диктатуре пролетариата. Но этим-то они и открыли дорогу последней, только с другого конца: не через них, а против них.

Дальнейшее развитие революции могло исходить, очевидно, из новых фактов, а не из старых схем. Через свое представительство массы, наполовину против своей воли, наполовину помимо своего сознания, были втянуты в механику двоевластия. Они должны были отныне пройти через нее, чтобы убедиться на опыте, что она не может дать им ни мира, ни земли. Отшатнуться от режима двоевластия означает отныне для масс порвать с эсерами и меньшевиками. Но совершенно очевидно, что политический поворот рабочих и солдат в сторону большевиков, опрокидывая всю постройку двоевластия, не мог уже более означать ничего иного, как установление диктатуры пролетариата, опирающейся на союз рабочих и крестьян. В случае поражения народных масс на развалинах большевистской партии могла установиться лишь военная диктатура капитала. «Демократическая диктатура» была в обоих случаях исключена. Направляя к ней взоры, большевики поворачивались фактически лицом к призраку прошлого. В таком виде их и застал Ленин, прибывший с непреклонным намерением вывести партию на новую дорогу. Формулы демократической диктатуры сам Ленин, правда, не сменял на иную, даже условно, даже гипотетически, до самого начала Февральской революции. Правильно ли это было? Мы думаем, что нет. То, что происходило в партии после переворота, слишком грозно обнаруживало запоздалость перевооружения, которое к тому же при данных условиях мог произвести один лишь Ленин. Он к этому готовился. Свою сталь он добела нагревал и перековывал в огне войны. Изменилась в его глазах общая перспектива исторического процесса. Потрясения войны резко приближали возможные сроки социалистической революции на Западе. Оставаясь, для Ленина, все еще демократической, русская революция должна была дать толчок социалистическому перевороту в Европе, который затем должен был вовлечь и отсталую Россию в свой водоворот. Такова была общая концепция Ленина, когда он покидал Цюрих. Уже цитированное нами письмо к швейцарским рабочим гласит: «Россия – крестьянская страна, одна из самых отсталых европейских стран. Непосредственно в ней не может победить тотчас социализм. Но крестьянский характер страны, при громадном сохранившемся земельном фонде дворян-помещиков, на основе опыта 1905 года, может придать громадный размах буржуазно-демократической революции в России и сделать из нашей революции пролог всемирной социалистической революции, ступеньку к ней». В этом смысле Ленин впервые писал теперь, что русский пролетариат начнет социалистическую революцию.

Таково было соединительное звено между старой позицией большевизма, которая ограничивала революцию демократическими целями, и новой позицией, которую Ленин впервые представил партии в своих тезисах 4 апреля. Перспектива непосредственного перехода к диктатуре пролетариата казалась совершенно неожиданной, противоречащей традиции, наконец попросту не укладывалась в голове. Здесь необходимо напомнить, что до самого взрыва Февральской революции и в первое время после него троцкизмом называли не мысль о том, что в национальных границах России нельзя построить социалистическое общество (мысль о такой «возможности» вообще никем не высказывалась до 1924 года и вряд ли кому-либо приходила в голову), – троцкизмом называлась мысль о том, что пролетариат России может оказаться у власти раньше, чем западный пролетариат, и что в этом случае он не сможет удержаться в рамках демократической диктатуры, а должен будет приступить к первым социалистическим мероприятиям. Не мудрено, если апрельские тезисы Ленина осуждались как троцкистские.

Возражения «старых большевиков» развертывались по нескольким линиям. Главный спор шел вокруг вопроса, закончилась ли буржуазно-демократическая революция. Так как аграрный переворот еще не совершился, то противники Ленина с полным правом утверждали, что демократическая революция не доведена до конца, а значит, заключали они, нет и места для диктатуры пролетариата, даже если бы социальные условия России вообще допускали ее в более или менее близком времени. Именно так ставила вопрос редакция «Правды» в приведенной уже нами цитате. Позже, на апрельской конференции, Каменев повторял: «Неправ Ленин, когда говорит, что буржуазно-демократическая революция закончилась… Классический остаток феодализма – помещичье землевладение – еще не ликвидирован… Государство не преобразовано в демократическое общество… Рано говорить, что буржуазная демократия исчерпала все свои возможности».

«Демократическая диктатура, – возражал Томский, – вот наше основание… Мы должны организовать власть пролетариата и крестьянства и должны ее отделить от коммуны, так как там власть только пролетариата».

«Перед нами стоят громадные революционные задачи, – вторил им Рыков. – Но осуществление этих задач еще не выводит нас из рамок буржуазного строя».

Ленин видел, конечно, не хуже своих оппонентов, что демократическая революция не закончилась, вернее, что, едва начавшись, она уже стала откатываться назад. Но именно отсюда и вытекало, что довести ее до конца возможно лишь при господстве нового класса, а прийти к этому нельзя иначе как вырвав массы из-под влияния меньшевиков и эсеров, т. е. из-под косвенного влияния либеральной буржуазии. Связь этих партий с рабочими и особенно солдатами питалась идеей обороны – «обороны страны» или «обороны революции». Ленин требовал поэтому непримиримой политики по отношению ко всем оттенкам социал-патриотизма. Отколоть партию от отсталых масс, чтобы затем освободить эти массы от их отсталости. «Старый большевизм должен быть оставлен, – повторял он. – Необходимо разделение линии мелкой буржуазии и наемного пролетариата».

На поверхностный взгляд могло казаться, что исконные противники поменялись оружием. Меньшевики и эсеры представляли теперь большинство рабочих и солдат, как бы осуществляя на деле политический союз пролетариата и крестьянства, всегда проповедовавшийся большевиками против меньшевиков. Ленин же требовал, чтобы пролетарский авангард оторвался от этого союза. На самом деле каждая из сторон оставалась верна себе. Меньшевики, как и всегда, видели свою миссию в поддержке либеральной буржуазии. Союз их с эсерами был только средством для расширения и укрепления этой поддержки. Наоборот, разрыв пролетарского авангарда с мелкобуржуазным блоком означал подготовку союза рабочих и крестьян под руководством большевистской партии, т. е. диктатуры пролетариата.

Возражения другого порядка исходили из отсталости России. Власть рабочего класса неизбежно означает переход к социализму. Но экономика и культура России не созрели для этого. Мы должны довести до конца демократическую революцию. Только социалистическая революция на Западе может оправдать у нас диктатуру пролетариата. Таковы были возражения Рыкова на апрельской конференции. Что культурно-экономические условия России сами по себе недостаточны для построения социалистического общества, это было для Ленина азбукой. Но общество вовсе не устроено так рационально, что сроки для диктатуры пролетариата наступают как раз в тот момент, когда экономические и культурные условия созрели для социализма. Если бы человечество развивалось так планомерно, не было бы надобности в диктатуре, как и в революциях вообще. Все дело в том, что живое историческое общество дисгармонично насквозь, и тем более, чем запоздалое его развитие. Выражением этой дисгармонии и является тот факт, что в такой отсталой стране, как Россия, буржуазия успела загнить до полной победы буржуазного режима и что заменить ее, в качестве руководителя нации, некому, кроме пролетариата. Экономическая отсталость России не избавляет рабочий класс от обязанности выполнить выпавшую на него задачу, а лишь обставляет это выполнение чрезвычайными трудностями. Рыкову, повторявшему, что социализм должен прийти из стран с более развитой промышленностью, Ленин давал простой, но достаточный ответ: «Нельзя сказать, кто начнет и кто кончит».

В 1921 году, когда партия, еще далекая от бюрократического окостенения, с такой же свободой оценивала свое прошлое, как и подготовляла свое будущее, один из старейших большевиков, Ольминский, принимавший руководящее участие в партийной печати на всех этапах ее развития, задавался вопросом, чем объясняется тот факт, что партия оказалась в момент Февральской революции на оппортунистическом пути? И что позволило ей затем так круто свернуть на октябрьскую дорогу? Источник мартовских блужданий названный автор вполне правильно видит в том факте, что партия «передержала» курс на демократическую диктатуру. «Предстоящая революция может быть только революцией буржуазной… Это было, – говорит Ольминский, – обязательное для каждого члена партии суждение, официальное мнение партии, ее постоянный и неизменный лозунг, вплоть до Февральской революции 1917 года и даже некоторое время после нее». Для иллюстрации Ольминский мог бы сослаться на то, что «Правда», еще до Сталина и Каменева, т. е. при «левой» редакции, включавшей самого Ольминского, писала (7 марта), как о чем-то само собою разумеющемся: «Конечно, у нас еще не идет вопрос о падении господства капитала, а только о падении господства самодержавия и феодализма»… Из слишком короткого прицела и вытекло мартовское пленение партии буржуазной демократией. «Откуда же взялась Октябрьская революция, – спрашивает далее тот же автор, – каким образом произошло, что партия, от ее вождей до ее рядовых членов, так „внезапно“ отказалась от того, что она считала непреложной истиной в течение почти двух десятков лет?»

Суханов, в качестве противника, ставит тот же вопрос по-иному. «Как и чем ухитрился Ленин одолеть своих большевиков?» Действительно, победа Ленина внутри партии была одержана не только полно, но и в очень короткий срок. Противники немало вообще иронизировали по этому поводу над личным режимом большевистской партии. На поставленный им вопрос сам Суханов дает ответ вполне в духе героического начала: «Гениальный Ленин был историческим авторитетом – это одна сторона дела. Другая та, что, кроме Ленина, в партии не было никого и ничего. Несколько крупных генералов, без Ленина, – ничто, как несколько необъятных планет без солнца (я сейчас оставляю Троцкого, бывшего тогда еще вне рядов ордена)». Эти курьезные строки пытаются объяснить влияние Ленина его влиятельностью, как способность опиума наводить сон объясняется его усыпляющей силой. Подобное объяснение, однако, не очень далеко подвигает нас вперед.

Действительное влияние Ленина в партии было, несомненно, очень велико, но отнюдь не было неограниченным. Оно не стало безапелляционным и позже, после Октября, когда авторитет Ленина чрезвычайно возрос, ибо партия измерила его силу метром мировых событий. Тем более недостаточны голые ссылки на личный авторитет Ленина по отношению к апрелю 1917 года, когда весь руководящий слой партии успел уже занять позицию, противоречащую ленинской.
<< 1 ... 13 14 15 16 17 18 19 20 21 ... 26 >>
На страницу:
17 из 26