Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Крестьянская история

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Сталин был везде один. На первой полосе газеты, в центре, с волевым лицом, с плотной копной волос на голове, солидными усами и взглядом пророка: он всё видит, всё знает, думает о нас всех. Портреты Сталина во всех учреждениях, в печатных изданиях – лицо строгое, надёжное. Его имя – по радио с утра до вечера. С этим мы росли, это был наш повседневный быт. Хрущёва рисовали молодым и бодрым, и Брежнева, и Черненко, и Горбачёва, и Ельцина. Если великий, то должен быть обязательно красивым. Это синдром всех наших вождей. Крепкий и здоровый Ельцин на портретах заметно отличался от Ельцина на экранах телевизора, даже говорить членораздельно не всегда получалось. А как трудно и стыдно было слушать! Но – вождь! Ведь знал же, какой он есть, неужели его самого это не смущало? Перед выборами клятвенно заверял народ с экранов телевизора, что у него проблем со здоровьем нет, а через три месяца – операция на сердце. Самому ему за своё враньё стыдно не было, жителям нашей страны было стыдно.

Я училась в девятом классе, был февраль 1956 года, когда по радио передали доклад Первого секретаря ЦК КПСС Никиты Сергеевича Хрущёва на XX съезде теперь уже КПСС «О культе личности и преодолении его последствий». Мама с бабушкой жили в десяти километрах от Топчихи, в посёлке Труд. Колхоз «Комбайн», где раньше работала мама, присоединили в качестве бригады к другому колхозу, в зоотехнике теперь там не нуждались, пришлось поменять место жительства. В Труде была школа-семилетка. Я квартировала в Топчихе в молодой крестьянской семье: хозяин – тракторист, двадцать четыре года, его жене восемнадцать лет, не работала, семимесячный ребёнок. Радио у них не было, газеты не выписывали. Вечером к хозяйке зашла соседка тётя Груня, пожилая женщина, чтобы поделиться новостью, и с порога объявила:

– Сталин-то, оказывается, не Сталин – Джугашвили он!

Сказала она это с сарказмом и издёвкой, и этим всё объяснилось. С именем Сталина связаны были определённые понятия: вождь, гений, отец народов и так далее – скорее бог, нежели человек. Джугашвили – обыкновенная грузинская фамилия. То есть был он, Сталин, не тем, за кого себя выдавал. Кстати сказать, в нашем большом селе кроме упомянутого директора школы, который к этому времени уже куда-то исчез, кавказцев вообще не было. Были украинцы, немцы, татары, была еврейская семья – семья аптекаря, грузин не было. Стало быть, не вождь, не гений, а обыкновенный мужик, к тому же совершенно чужой человек. Более краткого и ёмкого вывода, сделанного тётей Груней, я больше не встречала. Меня всегда удивляло и до сих пор удивляет, почему дети Сталина носили фамилию Сталины – это ведь не фамилия, это кличка. То есть чтобы все знали, чья она дочь, чей он сын? Рядом со словом «Ленин» в скобках всегда стояло «Ульянов». Рядом со словом «Сталин» нигде никогда не стояло слово «Джугашвили». Только старший сын, Яков, имел фамилию Джугашвили. Что же они пренебрегли своей родовой фамилией? Стеснялись? Чем же она им не нравилась? Может быть, потому, что фамилия чисто грузинская? А они не хотели быть грузинами? Как-то непонятно и неприятно. На фотографиях Сталин в кителе, шинели, фуражке. Так скромно одет. Известно, встречают по одёжке, и Сталин, конечно, это использовал. Смотрите, мол, как просто и скромно одет, так, мол, и живу. Так все и думали, и искренне сочувствовали, что вождь всё в шинели да в кителе. Хоть бы костюм купил, но, видимо, не хочет тратить на себя лишние деньги. Такой бережливый. А потом узнали и были ошеломлены. Почти два десятка дач! Как поясняет в своих воспоминаниях дочь Сталина, Светлана Аллилуева, что «Формула "Сталин в Кремле" выдумана неизвестно кем и означает только то, что его кабинет, его работа находились в Кремле, в здании Президиума ЦК и Совета Министров»[5 - Аллилуева С. Двадцать писем к другу. – Иркутск, 1992. – С. 23.]. Сколько прислуги-обслуги! «Сразу же колоссально вырос сам штат обслуживающего персонала, или "обслуги" (как его называли, в отличие от прежней, "буржуазной", прислуги). Появились на каждой даче коменданты, штат охраны (со своим особым начальником), два повара, чтобы сменяли один другого и работали ежедневно, двойной штат подавальщиц, уборщиц – тоже для смены»[6 - Аллилуева С. Двадцать писем к другу. – Иркутск, 1992. – С. 102.]. «Ну а уж если "выезжали" из Ближней и направлялись целым поездом автомашин к Липкам, там начиналось полное смятение всех – от постового у ворот до повара, от подавальщицы до коменданта. Все ждали этого, как страшного суда…»[7 - Там же. – С. 105.] «Это уж чисто кавказская манера: многочасовые застолья, где не только пьют или едят, а просто решают тут же, над тарелками, все дела – обсуждают, судят, спорят»[8 - Там же. – С. 31.]. Летнее время проводили в Сочи, где специально было построено несколько дач для отца-Сталина.

После доклада Хрущёва народ забурлил. Всегда молчаливые, послушные, безропотные люди вдруг осмелели. Обсуждали то, что прочитали, услышали. Пытались разобраться, понять, осмыслить: что произошло? В голове не укладывалось – как такое могло случиться? Как партия большевиков – ум, честь и совесть нашей эпохи – позволила такому произойти? Радио передавало доклад Хрущёва, по коже бегали мурашки. Как же нас долго обманывали! За кого нас принимали? Но утешала мысль: теперь-то уж узнали всё, теперь наше мудрое руководство во всём разберётся, исправит допущенные ошибки, промахи. Дальше всё пойдёт прекрасно, и никто больше не помешает нам быстро дойти до светлого будущего. Низвергали памятники Сталину, полагая, что вместе с памятниками исчезнет несправедливость, безысходность, накопившееся зло.

В это время я пережила второе потрясение. Было ужасно обидно и стыдно за такой грандиозно организованный лживый спектакль с похоронами. «Как же так, – думала я (и не только я), – вся страна оплакивала его смерть. С какими почестями хоронили. Они там, наверху, знали ведь, какое это чудовище. Зачем же организовали такие помпезные похороны? Неужели им теперь не стыдно перед всем народом?» При воспоминании о столь масштабно организованном обмане с паровозными гудками у меня возникло чувство, что над нами, над всеми жителями нашей такой большой страны, публично поглумились. И стыдно было за те детские слёзы. Так что в той среде, где жила я, смерть Сталина была воспринята совсем иначе, чем в его окружении.

Дочь Сталина, Светлана, вспоминала: «Но искренние слёзы были в те дни у многих – я видела там в слезах и К.Е. Ворошилова, и Л.М. Кагановича, и Г.М. Маленкова, и Н.А. Булганина, и Н.С. Хрущёва»[9 - Аллилуева С. Двадцать писем к другу. – Иркутск, 1992. – С. 15.]. «Повара, шофёры, дежурные диспетчеры из охраны, подавальщицы, садовники – все они тихо входили, подходили молча к постели, и все плакали. Утирали слёзы, как дети, руками, рукавами, платками. Многие плакали навзрыд, и сестра давала им валерьянку, сама плача»[10 - Там же. – С. 15.]. Это совершенно понятно: им было что терять. Они кормились около Сталина, были под его защитой. Подавальщица жила лучше, чем директор школы. Они оплакивали свою судьбу, завтра им предстоит всё поменять, ушла сытая, спокойная жизнь, их место займут другие. Для них, других, смерть Сталина – удача. Плакал Хрущёв, а через три года низверг Сталина. Может быть, это были слёзы радости? Все подавальщицы, повара, шофёры – это ещё не народ.

Народ в это время был далеко от того места, где умер Сталин. Те люди, которых видела я, по поводу смерти вождя не сокрушались, не было ни слёз печали, ни слёз радости. Все как-то молчаливо напряглись в ожидании перемен: к худу или к добру? Вообще ни о чём не говорили: о плохом говорить боялись, хорошего было мало. Самым хорошим было то, что войну выстояли, но какой ценой! Эту победу, это горькое счастье берегли в себе, старались не расплескать. Проголосовать за верность идеям великого Сталина – единогласно. Сходить на собрание – а куда ещё идти? Попробуй не пойди – станешь врагом народа.

Жизнь в селе в послевоенные годы

Что оставил после себя покойник для жителей села? Нудная, грязная, тяжёлая, изнурительная работа с ненормированным рабочим временем. Серые, унылые будни без выходных, без праздников – у скотины праздников нет, её надо кормить, поить, ухаживать за ней каждый день. Неустроенный, убогий быт-прозябание, слова «комфорт» даже не знали. Какой там комфорт – даже уборную не из чего было построить. Лепили из глины, смешанной с соломой. Зимой её заметало, замораживало, нужду справляли за сугробом снега. Пока отсидишь на стуже положенное время, так застынешь, что потом ещё долго остаётся жгучее ощущение холода. А уж если совсем лютый мороз да ещё с диким ветром, то справляли нужду в пристройке для скота и тут же лопатой выбрасывали содержимое на улицу на кучу навоза.

Слова «мебель» тоже не знали, не было такого понятия в крестьянском лексиконе. Были самодельные столы, табуретки, лавки. Всё покупалось на базаре у какого-нибудь умельца. Не было такой фабрики, которая бы изготовляла лавки и табуретки. Мои учебники и тетради лежали в тарном ящике из-под хозяйственного мыла. Ящик был сделан из грубых, шершавых досок, стянутых ржавой проволокой. От тетрадок и книжек исходил стойкий запах хозяйственного мыла. Но как-то прочитала, что, когда В.И. Ленин и Н.К. Крупская жили в эмиграции в Швейцарии на съёмной квартире, вся их мебель состояла из тарных ящиков. Это утешило. Забота о хлебе насущном, о семье, детях, скоте сегодня и завтра. Многие семьи без мужчин – война забрала. Какие уж тут слёзы по покойнику? Прискорбно об этом писать, но ведь это так и было. Избёнки-лачуги, вросшие в землю, крытые соломой, обложенные скирдами кизяков[11 - Кизяк – высушенный или переработанный навоз, используется в качестве топлива.]. Рядом с хатой – обязательно гора навоза. Весной, осенью, летом в сырую погоду на дорогах непролазная грязь. Транспорт только гужевой. Грузовая машина – редкость, легковых машин не было вообще. На весь район одна больница, одна амбулатория, одна десятилетняя школа. В начальной школе учились бесплатно, обучение в средней школе было платным. Зимы в Сибири долгие, студёные, с длинными тёмными ночами, отапливалась школа дровами, которых не всегда хватало. В классах было холодно, сидели одетыми в пальто, фуфайках, пимах, порою даже в рукавицах. Рукава на локтях быстро пронашивались на прорехи накладывали заплаты. Так и ходили, это было нормально. Чтобы чернила не замерзали, чернильницу держали в левой руке, правой рукой писали, периодически дуя на неё для согрева. Электричества не было. В центре класса висела двадцатилинейная керосиновая лампа (одна на весь класс) с плоским абажуром из жести, окрашенным в белый цвет. Тем, кто сидел под лампой, было и светлее, и теплее. На задних партах царил полумрак. Примитивный источник света, конечно, коптил. Но на это никто не обращал внимания. Класс даже не проветривался, форточек не было, и так не жарко. В каждом классе было по сорок и более учащихся, и все они дышали. В таких условиях мы учились. И ведь хорошо учились! Никто не жаловался, считалось, что так живут, так учатся во всём мире. Начиная с восьмого класса учащиеся весь сентябрь должны были работать в колхозе, на уборке урожая. Зимой школьники не работали – учились.

Но учились не все. Окончив пятый, шестой класс, а то и после четвёртого школу бросали, так как материальное положение семьи было очень трудным, иногда настолько безысходным, что слово «трудное» его не объясняет. Многие дети не посещали школу по той простой причине, что ходить в школу было не в чем – не было ни обуви, ни одежды. Это считалось уважительной причиной. Чуть повзрослев, шли работать в колхоз: мальчики – в пастухи, на работу в бригаду, девочки – на ферму, на полевые работы, в доярки. Доярками работали девчата в возрасте от четырнадцати лет. За каждой работницей закреплялось по двенадцать коров. Кто придумал эту норму, какой негодяй? Чтобы знать, что это такое, надо хоть один раз попробовать подоить корову руками. Доить можно двумя способами – щипком и кулаком. Слабодойных коров доили щипком. Пальцы, большой, указательный и средний, обхватывали щипком сосок у основания, плотно сжимая и одновременно вытягивая его, рука двигалась вниз, молоко струйкой вытекало в подойник. Тугодойных коров таким способом хорошо не выдоишь, их доили, сложив пальцы рук в кулак. Так же плотно обхватив сосок кулачком у основания, не ослабевая напора, надо вести руку вниз, сжимая и вытягивая сосок. Доить надо в хорошем темпе, напористо, ритмично и обязательно доводить щипок или кулачок до края соска, тогда струйка молока будет упругая, пенистая. Мне приходилось проделывать эту процедуру, когда прихварывала бабушка. Была наша Зорюшка с характером, уже после нескольких движений от усилий и напряжения руки немели, сбивались с ритма, пальцы начинала сводить судорога, молоко стекало по локтям на землю, приходилось тщательно вытирать руки и начинать всё сначала. Придя с работы поздно вечером, мама обязательно проверяла мою работу, у меня всегда был брак. Кстати сказать, коровы – большие привереды, они знают свою хозяйку, часто не доверяют чужому человеку своё «сокровище», «зажимают», не отдают молоко, поэтому требуются усилия, чтобы выцедить весь удой. Доярка идёт к своей подопечной со скамеечкой и двумя вёдрами – одно для молока, другое ведро, по возможности, с тёплой водой. Приласкав свою Красулю или Берёзку, моет и чистой тряпицей протирает вымя, садится на лавочку «под корову», аккуратно выдавливает первые капли на ладони, делает лёгкий массаж вымени, массирует руки, молоком же смазывает соски, при необходимости эта процедура повторяется несколько раз – как пойдёт молоко, после окончания доения надо снова сделать лёгкий массаж, вытереть и погладить вымя. Вставали девочки рано, к шести часам нужно быть на ферме. Мама обязательно приходила на каждую дойку. Юных доильщиц было жалко, она брала подойник и садилась буквально вытягивать молоко из самой трудной коровы. Так, пока каждая из девчат выдаивала свою норму, мама иногда успевала выпростать каждой по корове. Потом ещё надо было выборочно проверить, как справились с работой девчата, хорошо ли опорожнили своих подопечных. Халтурить нельзя: если в вымени осталось молоко, животному грозит мастит, а это беда. После дойки надо было помыть вёдра, молокомеры, фляги для следующего доения. Воду грели в котле подсобки до тёплого состояния – экономили топливо. Доярки сами грузили фляги с молоком в брички. Случалось, что скотник не приходил, тогда надо было вычистить от навоза хлев, раздать своим подопечным корм – сено, силос (этот концентрат, кстати, сырой и очень тяжёлый), напоить животных (воду привозили в бочке и носили вёдрами). Обессиленные труженицы фермы делали непосильную работу со слезами и руганью. Вечером всё повторялось.

В городе Белгороде поставлен памятник челнокам: юноша и девушка тянут на тележках большие тюки: вот, мол, они спасли страну. Памятника юной советской доярке нет. Её работу не видел, видимо, ни один художник, чтобы отразить сей тяжёлый труд в произведении искусства. Художники в таких местах не бывают. Но памятник алкоголику в столице нашей Родины есть.

Учились с огромным желанием

Из близлежащих сёл, что в пяти-семи километрах от Топчихи, осенью и весной ученики старших классов ходили в школу пешком. Каждый день туда и обратно шесть раз в неделю. Зимой вынуждены были жить на квартирах, так как мерить километры через степь было невозможно: дули неуёмные бураны, дорогу переметало, заламывали холода до сорока градусов мороза. Каждую зиму случались людские трагедии. Кто-то поехал на лошади в поле за сеном или за соломой, кто-то шёл из одной деревни в другую, был застигнут бураном, да так и остался в поле. Плата за постой была натуральной – продуктами. Приходилось отказывать в чём-то семье: мы уж тут как-нибудь, а ты учись. Учились с огромным желанием. Какие тогда были умные, целеустремлённые ученики! А какие были замечательные учителя! Как великолепно они учили! Как много знали! Как искренне хотели всех научить!

Учитель географии и астрономии, Михаил Александрович Панфилов, в ясную, морозную ночь приглашал учащихся старших классов на уроки астрономии в десять-одиннадцать часов вечера. На чистом звёздном небе показывал звёзды и созвездия: Млечный Путь, Андромеду, Кассиопею, Большую и Малую Медведиц, Полярную звезду. Тут же, на морозе, увлекательно о них рассказывал. Учил ориентироваться по Полярной звезде, если вдруг случится заблудиться. На эти ночные уроки приходили все. Знал он и про Тунгусский метеорит, и про Бермудский треугольник, и ещё много интересного. Михаил Александрович прошёл всю войну, был контужен, мог сорваться на грубость, но на него не обижались, его всё равно любили. Учитель математики, Куприян Иванович Тибекин, был строгий, требовательный, сделал планшет, заполнил его воском (пластилина тогда не было), изготовил из толстой проволоки стержни и использовал это как наглядное пособие, чтобы дети лучше постигли премудрости планиметрии. Учитель литературы, Никита Григорьевич Цысь, читал наизусть отрывки из «Слова о полку Игореве» на языке оригинала – старославянском. И не просто читал, как читают стихи, а мелодично, нараспев, растягивая слова и фразы. Мы сидели, околдованные, погрузившись в таинственно-сказочный мир наших далёких предков. Учитель немецкого языка, Евгений Николаевич Миллер, руководил драматическими кружками – ученическим и учительским. Учителя школы ставили спектакли для населения по пьесам Н.В. Гоголя и А.П. Чехова на сцене районного Дома культуры. Это была настоящая интеллигенция, просветители. На школьных вечерах Евгений Николаевич садился на стул в углу коридора и весь вечер играл на баяне вальсы и танго. Мы танцевали, наши учителя танцевали вместе с нами. Учитель физкультуры, Леонид Фёдорович Сапрыкин, на уроках физкультуры учил нас танцевать вальс. А где бы ещё мы этому научились? Не было у нас ни художественной, ни музыкальной, ни спортивной школ. Считалось, что такие учреждения в сельской местности – излишество. Зачем это сельским детям? Обойдутся, у них есть лопаты, вилы, грабли. К любому учителю можно было подойти до уроков, после уроков, на перемене и попросить объяснить непонятное. Учитель объяснял так, как будто он только тебя и ждал: терпеливо, внятно, спокойно.

Были пионерская и комсомольская организации. Комсомольцы старших классов шефствовали над младшеклассниками. В каждом пионерском классе был вожатый из числа старшеклассников – это было комсомольское поручение. Вожатые помогали классным руководителям организовывать досуг детей, праздничные мероприятия, оказывали своим подопечным помощь в учёбе. Была и я отрядной вожатой. К этому поручению относилась очень ответственно, проводила с детьми много времени. Участвовали мои пионеры во всех школьных праздниках, спортивных соревнованиях, сдавали нормы БГТО («Будь готов к труду и обороне!»).

По весне, когда снег с полей сходил, а лужи ещё оставались, всем отрядом ходили далеко в степь «выливать» сусликов. Находили норку зверька, двое удальцов садились на корточках у входа в подземное жилище обитателя, остальные участники акции носили вёдрами воду из ближайшего водоёма, по очереди аккуратно цедили её в отверстие в земле. Через некоторое время из ямки осторожно высовывалась мокрая удивлённая головка местного степного аборигена, и он тут же попадал в ловкие руки юных охотников. Таков был тогда широко распространённый метод борьбы с вредителями-грызунами за будущий урожай. Конечно, гомон, крик, визг! Шкурки сусликов сдавали в приёмный пункт, за них платили какие-то небольшие деньги. Отловом сусликов занимались и взрослые, но они добывали зверьков капканами – таков был местный охотничий промысел. Мясо этих грызунов употребляли в пищу, вытопленный жир использовали как эффективное лекарственное средство при туберкулёзе, его можно было купить на базаре. Младшеклассники относились к своим вожатым уважительно, встречали всегда с искренней радостью: «Наша Лида пришла!» Какое было красивое название – «пионеры»! Пионер – значит первый! Теперь оно забыто, вычеркнуто из нашей истории, его усиленно пытаются заменить трудновоспринимаемым словом «бойскаут» – но это же совсем не то! (На слух слово «бой» – это вроде как война, а «скаут» похожее на «скот» – понятия несовместимые и вызывают отторжение.) В нашем родном русском языке это слово-пришелец никак приживаться не хочет, но СМИ его усиленно впихивают. А «комсомол» – звонкое, призывное, объединяющее слово! Были мы комсомольцы-добровольцы. Теперь всё заменили словом «волонтёр», изгнано из языка наше родное, такое гордое, ёмкое и понятное слово «доброволец».

Навсегда осталось в памяти, как мои пионеры-шестиклассники приветствовали комсомольцев в районном Доме культуры по случаю тридцать седьмой годовщины образования ВЛКСМ (Всесоюзный ленинский коммунистический союз молодёжи). С каким воодушевлением готовились мы к этому торжественному дню! В зал вошли колонной под заливистые звуки горна и раскатистую дробь барабана. Впереди знаменосец – лучший ученик, отличник учёбы, за ним два ассистента. Мальчики в белых рубашках, девочки в белых кофточках, все в красных галстуках. На сцене дружным пионерским салютом приветствовали сидящих в зале комсомольцев района. Звенящими задорными голосами, живо и интересно, стихами рассказали о пройденном пути, о заслугах комсомола, обо всех его орденах. Виновники торжества ответили на приветствие бурными аплодисментами. Художественную часть готовили старшеклассники. Это был праздник!

Так и жили с благородным порывом преодолеть все трудности, жить и работать на благо Родины. Так и мечтали пронести этот юношеский, комсомольский задор через всю свою жизнь. Моё поколение сделало это достойно. Взрослели. Сдавали экзамены, оканчивали школу. Потом ещё раз сдавали экзамены и поступали в вузы, техникумы. Не было ни курсов по подготовке к сдаче вступительных экзаменов, ни репетиторов. Таких понятий вообще в природе не существовало. Шпаргалками пользоваться было неприлично, стыдно. На радио была передача для младших школьников, называлась «Пионерская зорька», передача для старшеклассников «Ровесники» начиналась с обращения: «Парни-ровесники, девчата-ровесницы, здравствуйте!» Сколько было замечательных песен, стихов для детей, для молодёжи! Для детей и юношества транслировались по радио спектакли, рассказывающие о жизни молодёжи, о дружбе, любви, чести, верности, взрослении («Её друзья», «Четыре креста на солнце» и много других). Теперь уже забыты и пионеры-герои, и комсомольцы-герои.

Мои ученики иногда спрашивали меня, какая была мода во времена моей молодости. Мода? Такого понятия не было. Учительница русского языка, Елена Афанасьевна, приходила на уроки в платье из мешковины, была она из эвакуированных ленинградцев. Как она много знала! Как она умела рассказывать, как увлечённо читала стихи! Было стыдно не выучить урок и вдруг что-нибудь не ответить. Учительница начальных классов, Екатерина Алексеевна, бала одета в платье, сшитое из солдатских гимнастёрок. Михаил Александрович, географ, носил старые потёртые галифе и выцветшую гимнастёрку. Евгений Николаевич, щёголь, бегал в школу в новенькой стёганой фуфайке ярко-синего цвета и новых суконных штанах. Нарядных красок не было, да и не принято было носить яркое. И никого это не смущало, не расстраивало. Все понимали – а где взять лучше и на какие шиши? Зарплата у учителей была мизерная. Колхозники вообще кроме абстрактных трудодней ничего не имели.

О налогах, первом платье по размеру и о «выходном гардеробе» бабушки

По окончании календарного года, когда колхоз полностью рассчитывался с государством по всем плановым поставкам (план нужно было выполнять и обязательно перевыполнять), в феврале наступившего года трудодни отоваривались. Тут следует заметить, что закупочные цены, по которым государство оплачивало колхозам за произведённую продукцию, были ниже себестоимости этой продукции. Это выглядело так, как если бы рабочий, скажем, токарь, расписываясь в ведомости при получении зарплаты, обнаружил, что ему получать нечего, наоборот, за весь свой произведённый труд он оказался должен государству. В городе продукты стоили дёшево. После денежной реформы 1961 года в городских продуктовых магазинах булка хлеба стоила от четырнадцати копеек, литр молока – восемнадцать копеек. Произведённые в домашнем хозяйстве продукты питания облагались налогом. Он назывался «план». В план надо было сдавать мясо и шкуры, если вырастил свинью или телёнка; мясо, шерсть и шкуры, если в хозяйстве были овцы; яйца, если в хозяйстве были куры. Не было плана, то есть налога, только на кошек. Кошка была в каждой избе как средство от мышей. Собак в хозяйстве держали редко, они тоже облагались налогом. Назначение собаки – стеречь дом от грабителей. Грабить было нечего, да и корма лишнего для этого животного не было. Если в хозяйстве была корова, то надо было сдавать молоко в план – триста литров за сезон при установленной жирности. Если жирность молока оказывалась ниже, то молока надо было сдать больше. Жирность почему-то у всех коров почти всегда была ниже положенной. Можно было рассчитаться за всё деньгами, но денег у колхозников не было. Чтобы как-то выжить, надо было продать то, что сумели вырастить и выкормить сами. И только тогда (если удастся продать) купить что-то самое необходимое – одежду, обувь. Но продать было непросто – товар надо вести в город. А как? На себе мешок муки до города не дотащишь, транспорта никакого не было. Как колхозники ухитрялись всё-таки доставлять свой товар на городской базар – это удивительно. Зимой базары (слова «рынок» тогда в деревенском обиходе не было) ломились от продуктов сельского хозяйства. Крестьяне оставляли себе минимум, всё отправляли в город, продавали за бесценок. Были они никудышными коммерсантами, никто не знал реальную стоимость произведённого товара, считалось, что базар скажет цену сам. Конкуренция! Гуляй, рабочий класс, выбирай, торгуйся!

Что покупал народ на вырученные деньги? Поношенную одежду с чужого плеча, старую обувь, шапки, шали, платки. Летом все крестьянки ходили в платках, босиком, берегли обувь. Мужчины всё-таки были обуты в сапоги. Лёгкой обуви не было – ни ботинок, ни туфель. Были какие-нибудь тапочки кустарной работы. Но они быстро изнашивались, для семьи это было очень накладно, уж лучше пусть сапоги, хоть и жара тридцать пять градусов. Привыкали, куда денешься! Ранней весной, когда снег начинал таять, и осенью, когда снег ещё основательно не лёг на землю, люди ходили в пимах с галошами. У некоторых для такого случая были особые валенки из тонкого войлока – чёсанки. Галоши были из серой пузыристой кустарно изготовленной резины. Зимой все обувались в пимы. После первой зимы эта обувь подшивалась (тоже были умельцы) и ещё одну зиму использовалась в подшитом виде, получалась одна пара пимов на две зимы. На третью зиму старые валенки использовались на подошву. Иногда на трудодни доставались две-три овчины грубой выделки. Из такого количества материала шубу не сделаешь. В таком случае родственники, друзья или соседи кооперировались, шили шубы по очереди. У мамы было две таких шубы-«дублёнки»: одна для хождения по фермам, другая «на выход» – в кино, на политзанятия, на совещание. Шкура домашнего животного после забоя обязательно сдавалась в пункт приёма, который назывался «Заготскот». Невыделанное сырьё подлежало оценке, за него полагалась оплата. Деньги в руки не давали, выписывалась квитанция, в которой указывалась стоимость товара. Этот, как бы теперь сказали, «сертификат», можно было отоварить готовыми кожаными изделиями для изготовления обуви: голенищами, союзками, задниками, подошвами, стельками. В течение двух-трёх лет накапливался полный набор деталей для пошива пары сапог. Их шили вручную великолепные сапожники-мастера, шубы, шапки шили скорняки. И тех, и других было немного, один-два на всё село. В девятом классе из такого набора мастер сделал мне хромовые сапоги. Шик.

Когда я училась в пятом классе (1952 год), мне купили новенькие кирзовые сапоги по размеру и новую фуфайку с чёрным сатиновым верхом. Фуфайка бала не на мой рост – широкая и длинная, как всегда, завезли один размер, сестре Тамаре купили такую же. До этого я донашивала то, что оставалось от сестры. Рукава обновки пришлось подвернуть, но это не испортило моего праздничного настроения, я ходила такая нарядная! У других и этого не было. Подружка моя носила в школу галоши на два размера больше и до самого лета – не по размеру длинное и широкое вытертое пальто с совершенно облезлым кроличьим воротником.

Когда я пошла в седьмой класс, а Тамара – в девятый, мама решила одеть нас для школы в платья из штапельного полотна. По этому случаю обратились к портнихе. Швея предложила свой фасон, несколько раз приглашала на примерку. Платьица получились красивые: с воланами, юбка клиньями. Рисунок ткани скромный, очень приятный, мягкий коричневый фон с нежными зелёными, жёлтыми, розовыми листочками. Это было первое платье, сшитое по моему размеру. Помню, как шла я в этом наряде в школу первого сентября, торжественно, с достоинством, чувствовала себя барышней: смотрите, какая я уже взрослая и красивая! Старалась вести себя степенно, как серьёзная, умная девочка, к которой все должны относиться с уважением. А как берегли мы эти платьица – они были предназначены только для школы. Наши родители тоже были довольны. Прошло несколько дней, и вдруг бабушка стала настойчиво убеждать нас, что платья сидят на нас плохо, «фонбрки» (так она называла воланы) торчат, клинья висят. Авторитетно посоветовала, чтобы мы эти платья не носили, а то, мол, все будут смеяться. Эта был очень веский аргумент. Носить платья мы перестали. Какое-то время они сиротливо лежали в уголке сундука вместе со старым бельём, потом исчезли вовсе. Видимо, бабушка определила их на прихватки для чугунов.

Много лет спустя мама объяснила причину так внезапно изменившегося отношения к нашей выходной одежде. До неё дошёл слух, что в селе возник ропот: «Ишь, Ананьиха своих девок разодела, ходят как барыни». И это всего-навсего копеечные штапельные платья! Во избежание дальнейших неприятностей платья решено было с нас снять и впредь одевать так, как одевается большинство. У нашей мудрой бабушки на этот счёт было своё резюме: «Попа в рогоже знают», – убеждала она нас.

Хорошо одеваться было неприлично. Прилично было ходить в старье, быть бедным, если одет лучше других – ты уже на подозрении. Такова была сталинская мера воздействия. Не высовывайся, живи как все, для тебя же лучше, если живёшь хуже других. Тут уж без хлопот – ты бедняк, к тебе никаких претензий. Даже если ты заработал своё скромное, шаткое благосостояние честным трудом, жить хорошо не смей. Увидели, что Ананьиха «разодела» своих дочерей, но почему-то не заметили, как она день и ночь вкалывает на полях, на фермах, на скотных дворах, как работают её дочери всё лето – то на колхозных полях, то на своём огороде. У тех, кто больше всех возмущался хрупким благополучием соседей, порой даже огорода не было, жили легко, не напрягаясь – ни забот, ни хлопот.

Когда пришло время и можно было одеваться получше, понаряднее, наших отечественных хороших товаров не оказалось, ни одежды, ни обуви. О мебели и речи нет, она вообще отсутствовала в продаже. Радужных, весёлых красок не было. То ли красителей у нашей промышленности не имелось, то ли время такое было, что не подобало носить светлое, радостное, то ли просто выпускали немаркое, практичное, сообразно условиям нашей жизни – чтобы меньше хлопот. Кто мог, кому было доступно, покупали иностранное. Импортные товары в магазинах не продавались. Только «по блату» для избранных или на барахолке, втридорога. Оказалось, что красиво одетые люди могут быть не только на картинках. Учительской зарплаты на такие вещи не хватало. Мои дети – два сына – тоже выросли в кирзовых сапогах, вместо зипунов были так называемые куртки-штормовки из плотной материи цвета солдатской гимнастёрки. Все мальчишки города от мала до велика, всё взрослое мужское население города были одеты в эти штормовки. Шила их наша швейная фабрика. Надо отдать должное, размеры были всякие, от самого маленького до самого большого, рукава подворачивать не приходилось.

В 60-70-е годы я работала в Отделении ВАО «Интурист», в основном с гостями из европейских стран. Наш город был своеобразной туристской Меккой. Ехали сюда люди не на отдых, как теперь принято, а из любопытства, за знаниями, за впечатлениями, чтобы своими глазами увидеть динамику развития Сибири – здесь была стройка века. Смотрела я на иноземных визитёров с удивлением. От них веяло комфортом и благополучием. Одеты были соответственно возрасту и сезону, у каждого – своё предпочтение, значит, есть выбор. Более всего меня изумляли путешественники преклонных лет. И мужчинам, и женщинам было присуще какое-то возрастное изящество во внешнем виде, в манерах поведения, они проявляли неподдельный интерес ко всему, что им рассказывали и показывали, и, казалось, совершенно не ощущали груза прожитых лет. Особенно удивили рассказы, что у них существует мода для пожилых людей. И я вспоминала наших старушек и стариков, ссутулившихся, скрюченных от нескончаемой работы, от тягот груза прожитых лет и постоянных житейских забот, в одежде с чужого плеча – от детей или внуков. В облике наших бабушек и дедушек присутствовало какое-то прискорбное чувство вины, от мыслей ли, что что-то не успели или не смогли сделать в своей жизни, или от чувства ненужности, что зажились на этой земле, а может быть, от гнёта неимоверных испытаний жестокого безжалостного времени, в котором им пришлось жить.

Помню мою бабушку, она донашивала мамины, а потом наши с сестрой вещи, подделывая их под себя. Конечно, мы покупали ей обновки, но она страшно смущалась и говорила, что ей в её возрасте «не к лицу румяна», что ей хватит и того, что у неё есть, она очень не хотела, чтобы на неё тратились деньги. До войны бабушка жила с сыном. Перед уходом на фронт сын купил ей белую кофточку в голубую полоску, чёрную юбку и чёрный пиджак. Это был её «выходной гардероб», который она надевала один раз в месяц, когда надо было идти в банк получать пенсию за погибшего на войне сына, шла как на кладбище. Похоронить просила в этой одежде – последнем подарке сына. Купил он ей в своё время шубу, украинцы бы сказали – кожух, т. е. овчина мехом вовнутрь. В этой шубе она и дошла до смерти. По возвращении из банка бабушка переодевалась, аккуратно складывала свой ритуальный убор до следующего раза. Ни мама, ни бабушка никогда не наряжались. Боялись. А потом уж и привыкли – чем проще, тем лучше. И на этот случай у бабушки была отговорка: «Лучше враг не радуется».

Мама моя была очень красивая. Высокая, стройная женщина с великолепно сохранившейся фигурой. Иногда вдруг покупала себе что-нибудь из одежды – платье, костюм, юбку, кофту, хромовые сапоги. Дома примеряла, смотрелась в зеркало, спрашивала нас: «Ну как?» Мы с сестрёнкой были в восторге: какая наша мама красавица! Потом, задумавшись, погрустнев, всё снимала, аккуратно свёртывала и убирала в сундук со словами: «Ладно, пусть лежит. Девочки вырастут, будут носить». И как мы ни уговаривали её надеть новое, она всё равно одевалась в старое, привычное, в новом она чувствовала себя неуютно, скованно. Ей не хотелось, чтобы на неё обращали внимание.

Наши отечественные изделия были однообразными, невыразительными, тусклыми. Все были одеты почти одинаково. Моя молодость – эра суконных ботинок и суконных сапог для всех возрастов, эра клетчатых платков, от детей до старух, эра суконных шапок-ушанок. Всё это было выдержано в серых, чёрных и коричневых тонах. А как хотелось девчатам, молодым женщинам нарядно одеться, хоть как-то привлечь внимание, отличиться! Про импортное и не помышляли – было бы своё, родное, но чуть поудобнее, чуть покрасивее и чуть поразнообразнее. К тому же была такая негласная установка, что мы, советские люди, заграничные вещи носить не должны. Это порицалось. Не пристало нам так же уделять много внимания своей внешности. Выделяться нельзя. Живи как все. Стремление хорошо одеться и иметь хороший вкус – буржуазные замашки. В нашем гараже до сих пор хранится пара кирзовых сапог, оставшаяся от моих сыновей. Возможно, когда-нибудь понадобятся для музея или спектакля.

Неизмеримо огромная тяга моих предков к земле

Родители моей бабушки Анны Ефимовны Морозовой (в девичестве Ковешниковой), матери моей мамы, родом из Рязанской губернии. Отправились в Сибирь после отмены крепостного права.

Крепостное право-то отменили, но землю бывшим крепостным не дали. Если крестьянин хотел иметь свою землю, то должен был в течение пятидесяти лет (то есть расчёт был сделан на три поколения) выплачивать государству так называемый «выкупной платёж». (Кстати, на эти выкупные платежи была построена Транссибирская железная дорога, и назвать бы её следовало «Крестьянской».) Это кабальное бремя отменил в 1907 году премьер-министр царского правительства Пётр Аркадьевич Столыпин. С крестьянина спустили семь шкур и отправили по миру голым. Кормиться было нечем. На то, видимо, и рассчитывал главный крепостник Российского государства – царь, что мужику деваться некуда, кроме как идти в наём к своему же барину, и всё останется по-прежнему. Но народ был настолько измучен, измождён тяжким ярмом рабства, так ненавистен был ему его бывший алчный хозяин, что многие решили свою судьбу иначе. Кто-то пошёл в город, а преданные земле люди двинулись в Сибирь за давней сокровенной мечтой – иметь свою землю. Судьба народа царское правительство не волновала – освобождённым от рабства крестьянам не было оказано ни помощи, ни поддержки. Власть не принимала никакого участия в скорейшем обустройстве такого количества здоровой рабочей силы. Барин, бывший владелец крепостных душ, не дал в дорогу своим бывшим работникам даже сухой корки хлеба. Каждый проделывал этот долгий, нелёгкий путь сам.

Мои предки тоже отправились в Сибирь. Шли в свою землю обетованную пешком более двух лет, вместе с взрослыми шагали дети. Какая же неизмеримо огромная тяга к земле влекла крестьян в неизведанную дальнюю дорогу! Их не устрашали никакие невзгоды и лишения, годами они упорно шли и шли к своей извечной мечте. Ни саней, ни телег – только ноги. На их долгом пути не было даже какой-нибудь казённой избы, ночлежки, где можно было бы согреться, отдохнуть, или хотя бы какого-нибудь сарая, чтобы укрыться от непогоды. Царское правительство не обременяло себя заботой о судьбе своих подданных. Для него они, эти люди, не существовали. Дошли не все. Многие так и не достигли своей заветной, сокровенной, призрачной мечты, оставив после себя скорбные холмики, как вехи для тех, кто пойдёт после них. Сколько безымянных упокоений на этой неизмеримо долгой, безмерно тяжёлой крестьянской стезе, никто не считал. Беспощадное, безжалостное время всё сравняло, всё кануло в вечность.

Окажись эти упрямые, не терявшие надежду достичь своей цели люди здесь раньше, они за два года смогли бы распахать землю и собрать два урожая. Но это золотое время было потрачено на борьбу с бедами и лишениями, на упорное стремление выжить. По мере надобности останавливались, нанимались на работу, чтобы заработать необходимое: обувь, одежду. Летом, конечно, шли босыми. Побирались. Просить милостыню было стыдно. Шли по селениям с так называемой потайной, то есть заплечной сумой. Желающий оказать странникам посильную помощь мог положить в эту котомку свою скромную лепту. Во дворы, в дома не заходили, у старообрядцев не принято впускать в дом чужаков. Чтобы известить о себе, побирушка шёл с протяжной распевкой: «Подайте милостыню Христа ради. Подайте – не ломайте, несите – не трясите, налейте – не пролейте, насыпьте – не просыпьте, кладите – не помните…» и так далее, всё зависело от фантазии пилигрима. Люди делились тем, что у кого было. И совсем не обязательно, чтобы попрошайка непременно знал, кто и что ему пожертвовал. Тот, кто облагодетельствовал странника ломтём хлеба, не ждал похвалы, он был удовлетворён тем, что от чистого сердца помог тому, кто сейчас бедствует. Таковы были нравственные понятия, духовные заповеди нашего народа: нельзя было не помочь нуждающемуся путнику. Этот бабушкин рассказ ещё в детстве поразил меня искренним бескорыстием и чисто человеческой наполненностью русской души, высокой степенью сострадания и любви к людям, личной ответственностью за судьбу каждого человека и за свою судьбу. Сегодня помог ты, завтра, может статься, помогут тебе. С той поры у бабушки сохранилась поговорка, которую она слышала от своей матери: «Для нищего и дальняя деревня не крюк, всё равно, где побираться». Она руководствовалась этой притчей, когда надо было идти по делу куда-нибудь далеко.

В долгом, изнурительном пути и её родственники дошли не все. Бабушка родилась уже в Сибири, теперь это село Малахово Алтайского края. Отец её был бондарем, поэтому в деревне их звали Бондаревы. Семья была большая, дружная, трудолюбивая, жили хорошо. Было хозяйство, созданное своими руками: дом с надворными постройками, надел земли, пашня, выпаса, покосы. Всё шло размеренно и безмятежно, в гармонии с окружающим миром. К земле относились как к божьему дару, заботливо и бережно возделывая и сохраняя её. Для каждой работы было своё время, всё делалось обстоятельно, старательно, аккуратно. Все члены семьи, от мала до велика, исполняли каждый своё дело, радели о благополучии и достатке в семье, все понимали: работа – это благо. У всех были общие чаяния, общие помыслы, общие не проходящие заботы – будущий урожай, семейное благополучие. Это были счастливые люди.

Зимой, когда вставал санный путь, глава семейства вместе с другими крестьянами обозом возил свои товары на ярмарку в село Смоленское. Ярмарки здесь проходили ежегодно с середины ноября и продолжались десять дней. Сюда везли всё, что добыли, создали своим трудом: муку, зерно, мясо, сливочное масло, сало, кузнечные и бондарные изделия. Продавали скот, телеги, сани, шорные изделия. По тому, что привозил отец с ярмарки, можно судить о её статусе: красную рыбу, икру, севрюгу, бочонок селёдки, дублёные овчины, обновки всем членам семьи, одежду, обувь, сельхозинвентарь и ещё много необходимых для домашнего быта вещей. Когда бабушке исполнилось двенадцать или тринадцать лет, тятя привёз ей обновку – ботинки с резинками – это короткий сапожок с резинками по бокам голенища, благодаря которым сапожок изящно обхватывает женскую ножку. И девушки, и женщины носили в те времена длинные, до пят, юбки, поэтому красоту эту мало кто видел. Но бабушка всегда с затаённой радостью и тихой грустью рассказывала об этом подарке. При этом она меня обязательно спрашивала, были ли у меня ботинки с резинками? Когда я отвечала, что нет, не было (она и сама это прекрасно знала), она с гордостью говорила: «А у меня были!» Такое внимание отца к дочери значило, что она стала уже барышней. Замуж бабушку выдали не по любви, за парня из другой деревни, так тогда было принято. Ей глянулся Васятка, и Васятка признался ей, что она ему глянется, на вечёрках всегда старался сесть рядом, угощал конфетами, если играли в «ручеёк», в «третий лишний», «в кандалы закованы», Васятка всегда выбирал её.

Отец мамы, Морозов Никифор Семёнович, родом из Тамбовской губернии. Семья моего деда оказалась на Алтае гораздо раньше, чем крестьяне-землепроходцы, получившие свободу в 1861 году. Первыми поселенцами здесь были старообрядцы-кержаки. Их семьи были крепкими, очень трудолюбивыми, зажиточными. Жили замкнуто, ревностно и трепетно оберегали свои религиозные обряды и культурные традиции, очень сдержанно относились к более поздним, «рассейским», переселенцам. Именно старообрядцы наполнили Сибирь русской речью. Переселенцы по реформе Столыпина шли потоком, большим числом, земли уже на всех хватать не стало, начались земельные междоусобицы.

Было у деда Никифора три брата – Иван, Яков, Алексей. Жили одним домом, в ладу и в согласии. В старообрядческих семьях к женщине относились уважительно. Младшие члены семьи слушались старших беспрекословно, никогда не было ни склок, ни скандалов. Бабушка была в доме четвёртой невесткой. Здесь соблюдалась строгая традиция: невестки по очереди пекли хлеб. Узнав об этом, молодка закручинилась – ставить квашню, выпекать хлеб она не умела. Но в этом искусном деле молодухе помогала младшая из невесток, так было заведено. Она оказалась хорошим учителем, а бабушка – способной ученицей, хлеб у неё получался замечательный. Был Никифор Семёнович весёлым, жизнерадостным человеком, грамотный, начитанный, для тех времён большая редкость в селе. Дед был хозяином[12 - Хозяин – зажиточный самостоятельный крестьянин, создавший своё благосостояние честным трудом.]. Когда в 1920 году стали создаваться коммуны, имели они с бабушкой большой пятистенный рубленый дом, три коня, одного жеребёнка, четыре коровы, свинью, пять овец, тридцать кур, несколько десятин земли, на гумне две клади необмолоченного зерна. Был заготовлен лес для постройки крестового дома для сыновей, у них уже было два сына. Как говорила, тяжело вздыхая, бабушка, возили всё на себе. Братья друг другу помогали. Работали самоотверженно. Вот ещё одно из её воспоминаний.

Была страда. Все работали от зари до зари, убирали в поле свой хлеб на своей земле. Она трудилась вместе со всеми, несмотря на то, что ждала очередного ребёнка. Почувствовав приближение родов, отправилась домой пешком. Может быть, не хотела отрывать от работы мужские руки и коня – ведь день год кормит, может быть, была уверена, что успеет, дойдёт. А может быть, жила в ней унаследованная от крепостных предков робость, покорность судьбе, и даже в такой непростой ситуации она постеснялась привлечь к себе внимание, оказаться на виду, побоялась, что осудят: столько, мол, дел, а ей чуть ли не блажь пришла – рожать. Но на полпути к дому случилось неотвратимое, тут же в поле и родила. Не в первый раз рожала, опыт был. Зубами перегрызла пуповину, оторвала от становины[13 - Становина – нижняя юбка.] лоскут, перевязала пуповину, обернула дитя. Отдохнула, пожевала какую-то траву – после родов возникает острое чувство голода, взяла ребёнка на руки и продолжила путь. Когда поздно вечером работники вернулись с поля, в зыбке лежал новорожденный, на столе стоял ужин.

В церковь бабушка ходить не любила. Её утомляло долгое праздное стояние (дома столько дел, дети, семья, скотина) и монотонное бормотание попа. Молитвы, которые он произносил, она знала с детства. По её мнению, молиться можно было и дома, когда сделаны все дела, поутихли хлопоты, улеглись заботы, когда ничто не отвлекает – в тишине и покое обратиться к Богу. Попам она не доверяла: говорят, проповедуют одно, а сами живут совсем не так, как призывают жить свою паству, посты не соблюдают, прелюбодействуют, обирают прихожан. Как-то в юные годы она случайно увидела, что после торжественных пасхальных дней попадья вывалила в корыто своей свиньи гору крашеных яиц и куски сдобных хлебов. Бабушка была обескуражена. Она свято верила, что всё, что оставляется в церкви в эти сакральные дни, – для бедных. Самой бедной оказалась поповская свинья.

С детских лет у неё было твёрдое убеждение, что всякие дурные наветы, хула, безалаберность, злословие – от лени. По её словам, Сергий Радонежский внушал своим ученикам-монахам, что молитва, обращённая к Богу в праведном труде, быстрее доходит до Господа, чем молитва, произнесённая во время церковной службы. Вспоминала такой случай.

Стояла ранняя тёплая весна. Был праздник Пасхи. Никифор Семёнович работал на пашне, ведь что весной посеешь, то пожнёшь осенью. Бабушка в церковь к обедне не пошла – уж слишком много дел было по дому. Управившись с хозяйством, взялась стирать пелёнки. По деревне шёл Крестный ход. Поскольку жили они на краю деревни, неопытная хозяйка была уверена, что праздничное пасхальное шествие до них не дойдёт. Но люди-то знали, где хорошо угостят. Весь Крестный ход явился в дом, застав её за совсем не пасхальными хлопотами. От смущения, что занята такой обыденной житейской работой, молодая мамаша расплакалась, стала оправдываться, что вот, мол, грешница, не управилась ко времени, мол, малое дитя и так далее. Поп был молодой, но мудрый. Зачерпнул ковшом воду из кадушки, полил ей на руки, успокоил, объяснил, что работать никогда не грех, и перечислил семь смертных библейских грехов, одним из которых значилась праздность. Женщина овладела собой, быстро собрала на стол закуски и кушанья, пришедшие угостились во Славу Христа и довольные удалились. Поп, уходя, сказал удручённой молодой хозяйке, чтобы она продолжила начатое дело. С той поры бабушка была твёрдо убеждена, что получила благословение на праведный труд в любое время. Она никогда не сквернословила, не сплетничала, не обманывала, не крала, не лгала, чем могла помогала людям, не лицемерила, с соседями жила дружно.

Ни в нашем селе, ни в соседних сёлах церкви не было. Районным центром Топчиха стала в 1932 году, церквей тогда в сёлах не строили. Молилась бабушка наедине, когда ей никто не мешал. С недоумением относилась к тем, кто лгал, воровал, сквернословил, хитрил, богохульничал, потом шёл в церковь отмаливать грехи, после посещения Божьего храма начинал всё заново. Это как-то не увязывалось с её нравственными установками и пониманием назначения церкви. Не ходила она даже к причастию. Её смущала и не давала покоя мысль: если хлеб есть тело Христа, вино есть кровь Христа, то почему люди должны это вкушать? Согласно многочисленным легендам церковь – это как раз то место, где свершаются всевозможные чудеса: то икона замироточила, то слепой прозрел, то хромой избавился от костылей. А вдруг и хлеб, и вино действительно превратятся в плоть и кровь – что тогда? Её детское воображение так образно рисовало эти картины, что она физически не могла проглотить ни просфору, ни вино. К тому же в семьях старообрядцев брать что-то из чужих рук, пользоваться посудой, которой пользовался кто-то другой, было не принято, посуда эта считалась грязной, не потребляли старообрядцы и алкоголь. Смущала исповедь: девочка-подросток не могла взять в толк, почему она должна раскрывать душу чужому человеку, к которому, в общем-то, не испытывала доверия? Крестик воспринимался ей как орудие пытки, с тихой скорбью, печально вздыхая, она говорила: «На нём человека казнили». В старообрядческих общинах с трудом изживалась традиция творить крестное знамение двуперстием. Трёхперстие казалось неискренним, как бы не совсем благопристойным. В цепкой бабушкиной памяти сохранились от язычества названия славянских праздников (Комоедицы, Спожинки, Сварожки, Щедрец), погодные явления (провей – западный ветер), некоторые имена славянских богов, обиходные выражения, такие как «чур меня», своё недовольство по поводу плохого поведения скотины она выражала словами «корочун вас забери!». До сих пор в селе, где она родилась, при посещении кладбища люди приносят требу (жертву) богине смерти, разбрасывая на могилы пшено.

Дед был страстным книгочеем. У него был большой сундук с книгами, светскими и церковными в дорогих окладах. В долгие зимние вечера в доме собирались мужики, дед читал им книжки вслух: Пушкина, Тургенева, Гоголя. Старшие дети спали в этой же комнате на полатях и тоже слушали, пока не засыпали. Случалось, с полатей сонные падали, но почему-то больно не ушибались и ничего себе не ломали. Слушала дедово чтение и бабушка, если не была занята в горнице с малышами. Читал он и Библию, и политическую литературу. Мужики внимали, кряхтели, обсуждали. Выводов, конечно, не делали, не смели простые крестьяне, неграмотные мужики противостоять мнению умных книг. Ещё был мой дедушка заядлым картёжником. Те же мужики приходили играть в карты, играли азартно, за полночь, спорили, шумели, шутили над проигравшим, беззлобно потешались. Жгли керосин. Посреди ночи бабушка подходила к столу и стучала по лампе: картёжники выкладывали по копейке, хозяйка молча собирала монетки и уходила – таков был неписаный закон игроков. Бабушка была совершенно неграмотная, но кто такой Обломов, она знала. Ленивого человека она называла Обломовым, ленивую семью – обломовщиной. Если в воскресенье мы спали подольше, она иногда говорила: «Разоспались сегодня, как Илюша Обломов». К бездельникам относилась недоброжелательно, на этот счёт у неё была поучительная поговорка: «Не оттого оголели, что сладко ели, а оттого оголели, что долго спали».

В смутные годы Гражданской войны в деревню приходили то белые, то красные, то ещё какие-то. Командовали: «Лезь, тётка, со своей челядой в подполье, сейчас стрелять будем». Кто за что воюет, кто какого цвета, она не разбиралась. Ей было совершенно непонятно, чего хотят и те, и другие, за что русские люди губят друг друга. С монголо-татарами понятно: орда накатилась – чужаки, разбойники, враги. В богатом присказками бабушкином лексиконе была такая – «орда Ногайская». Если куры проникали в огород, она прогоняла их со словами: «Кыш, орда Ногайская!» А русские в русских стреляют, так жестоко друг друга изводят – это было непонятно, необъяснимо. Уходили одни, приходили другие, ко всем относилась с леденящим душу страхом, в ожидании неминуемой беды, какой-нибудь зверской жестокости по отношению к своим детям и к ней самой. Не переча, молча выполняла все требования. Чтобы не возбуждать к себе интерес, одевалась в старьё. Так и пережила семья всё беспокойное, напряжённое время Гражданской войны в подполье. Страхов натерпелась предостаточно. Случалось, что залазили в подвал при красных, а вылезали при белых, и наоборот. Как рассказывали старожилы, сильно свирепствовали в Сибири колчаковцы. Не щадили никого – ни женщин, ни детей, ни стариков. Реки были красные от крови, по ним плыли мертвяки, деревья были увешаны трупами. Мародёрствовали, жгли избы, овины, полыхали целые сёла. После налёта колчаковцев от деревни оставалась лишь какая-нибудь обгоревшая баня. Не щадили даже служителей церкви.

Для колчаковцев же не было ничего святого – разоряли, грабили, убивали всех без разбора. (Теперь в Иркутске демократы установили Колчаку памятник.) Но бабушкино село эта страшная беда миновала – оно уцелело. Местные партизаны героически, с большими потерями отбили колчаковское нашествие. Но селянам всё равно не повезло, здесь лютовали белочехи – мародёрствовали, пороли и избивали жителей. Потом стрелять перестали, кто-то кого-то окончательно победил. Бабушка с детьми выбралась из своего укрытия.

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3