– Сюда, сюда! К нам поближе!
– Садитесь, что ж вы зеваете, мамочка, – и подоспевшая Кононова добродушно-грубовато подтолкнула Нюту к указанному месту.
Нюта машинально повиновалась. Сидя подле резвой Розочки, болтавшей что-то с ее соседкой Еленой, она могла исподволь наблюдать кипевшую вокруг нее жизнь.
Дежурная по кухне сестра разливала суп из огромной миски за маленьким, в стороне стоявшим, столом.
Девушки-служанки разносили тарелки по приборам.
Сестра-начальница прошла к концу стола и, обернувшись к висевшему в углу, как раз против ее места, образу, прочла предобеденную молитву. Вставшие при первых же словах молитвы, сестры тихо, про себя, повторяли ее.
Потом все сели. Марья Викторовна – по правую сторону Шубиной. По левую – самая старая, древняя 86-тилетняя сестра Мартынова, прозванная «бабушкой» и живущая уже здесь в общине на покое.
Нюта взяла в руку ложку и принялась за суп. Ей, привыкшей к изысканно-тонкому столу, не могла никоим образом понравиться эта мутная, серо-желтая жижица, с крепкими, как камень, клецками и кусочками разварного жилистого мяса, в пол-ладони величиной, которые подавались под названием «супа» и «мясного блюда».
Не понравился ей и макаронный пуддинг с белой подливкой. И она уже хотела отказаться от молочного киселя, как неожиданно слух ее уловил негромкий говор соседки по левую от нее руку.
– Удивляюсь я, сестрицы, – говорила смуглая черноволосая женщина, с длинным носом и цыганскими глазами, не лишенными своеобразной прелести, – удивляюсь я «светским» нашим. Идет, примерно, к слову сказать, к нам в общину всякая нервная барынька-заморыш, чуть живая малокровная барышня, а на что они нам, спрашивается? На что? Ветер дунет – свалится. Рану увидит – ахи, охи, дурно, воды! На кой шут лезут, спрашивается? Вот сестра Есипова, примерно, от тифозного заразилась, не могла уберечь себя… Все по недоглядке, конечно… Теперь умирает, вследствие этого… А оттого, что светская, к примеру сказать, девица, на лебяжьем пуховике выросла… Папаша полковой командир, жилось хорошо, привольно, – нет, в общину захотелось…
И долго еще сестра Клементьева (так звали черноватую, с цыганскими глазами, женщину) продолжала свои укоры.
– Видите ли, мало ей всего этого довольства: в общину пожелала… Ну, вот и расплачивайся! Эх-ма! Тоненькая, ветер дунет – свалится, тальица в два обхвата, лицо – как платок… И не одна она… Другие то же… Ни здоровья, ни сил, а туда же служить людям на пользу рвутся… А какая польза, спрашивается, от них? Сидели бы дома у мамашиной юбки, куда как хорошо: в два часа вставать с постели, прогуливаться по набережной до пяти, в этакой шляпе, в виде корзины опрокинутой, с перьями, что твой парус, а там придти да с французским романчиком на кушетке полеживать. Куда как приятно! Да!..
Черноглазая женщина говорила все громче и громче. Если в начале ее речи у Нюты могло явиться какое-либо сомнение, то теперь этого сомнения быть уже не могло: слова черноглазой предназначались ей и только ей. Вся кровь бросилась в голову девушки. К горлу подкатился нервный клубок спазм, глаза обожгло слезами. Она быстро повернулась всем корпусом налево; два цыганские, иссиня-черные глаза с явным недоброжелательством впились в нее. Смуглое рябоватое лицо женщины улыбалось ей, Нюте, вызывающе, недоброжелательно.
Эти глаза, эта улыбка как бы ударили ее. Пристально, остро взглянула она в вызывающе улыбающееся лицо черноглазой смуглянки и просто и громко, так что все окружавшие их сестры могли слышать ее, спросила:
– Вы это обо мне говорите?..
Цыганские глаза на мгновение скрылись в полосах ресниц. Потом широко раскрылись снова, и откровенно, уже усмехнувшись в лицо Нюты, женщина проговорила:
– Не о вас в частности я говорила, а о всех тех белоручках, что поступают в общину отнимать труд и хлеб от других…
Нюта побледнела, смутилась, но ненадолго. Внимательным взором оглянула она ближайших соседок по столу. Они молча смотрели на нее, и вернее, не на нее, а на ее чересчур модный, рассчитанный на эффект, костюм, на ее тоненькую, изящную, миниатюрную фигурку и на белые выхоленные руки, с розовыми, тщательно отполированными, ногтями. Особенно на руки, на ногти, розовые, нежные и такие изящные, непривычные для глаз сестер. И показалось ли это Нюте, или нет, но одна из напротив сидевших наклонилась к плечу своей соседки и проговорила довольно громко – «Ловко отделала сестра Клементьева институточку нашу и – поделом… Не лезь в общину… Белоручкам здесь не место», – также шепотом, со злой усмешкою, отвечала соседка.
А цыганские глаза, между тем, все смотрели и смеялись, смеялись и смотрели явным недоброжелательным взглядом прямо в глаза Нюте. Вся бледная, она сидела под этим взглядом, как на горячих угольях.
Подле нее Розочка оживленно шепталась о чем-то с сестрой Юматовой, и обе они, казалось, забыли о ней, Нюте. Другие сестры сосредоточенно занимались едою, торопясь покончить с обедом, как с ненужной и праздной вещью, чтобы снова поспешить к своим делам. Иные вскользь поглядывали на Нюту с холодным любопытством, другие – с участливым соболезнованием, третьи – с явным недоброжелательством, как и ее черноглазый недруг. От этих взглядов, беглых и безучастных, лицо Нюты то пылало ярким румянцем, то бледнело и снова вспыхивало, как кумач.
Вдруг чья-то пухлая, мягкая рука тяжело опустилась на плечо Нюты, и она почувствовала приближение кого-то сильного, большого у себя за спиной.
– Что это, сестра Клементьева, вы запугали совсем нашу барышню, – услышала над своим ухом Нюта знакомый низкий бас Кононовой, – небось, еще может статься, в деле-то она и нас с вами проворством да ловкостью своей за пояс заткнет. Вы по наружности не судите, сестрица… Видала я таких-то: с виду хлябенькая, в чем только душа держится, а в амбулатории, либо в бараке, на дежурстве – молния, так и носится всюду поспевает… Смотреть любо… Ей Богу!.. Господь с ними! Не сестра, а клад!
Умиротворяющим бальзамом, небесной музыкой звучали слова эти в ушах Нюты. Каждый звук мужицкого грубоватого голоса сестры Кононовой падал каплей врачующего лекарства на душу девушки.
– «О, милая! Милая! Спасибо тебе, спасибо!» – мысленно твердила Нюта, делая невероятное усилие над собою, чтобы не расплакаться навзрыд.
Она не помнила, как встали из-за стола сестры, как прочли послеобеденную молитву, как вышли все и она вместе со всеми, из столовой.
Опомнилась она только в своей комнате, где горела та же электрическая лампа под красным абажуром и где веяло уютом и теплом. Она сидела на диване между Юматовой и Розановой, и Розочка своим детским голосом рассказывала ей:
– Завтра вам дадут казенные тряпки, полотно для платьев и передников, коленкор и прочую гадость. Надо шить самой, но так как вы пить именно не «горазды» (это любимое выражение нашей Кононихи, заметьте!), то наша Дуняша, девушка-прислуга, стяпает-сляпает вам всю эту музыку в какие-нибудь два дня за три целкача, не больше. И в швах не разлезется. Чинно, благородно, все как следует быть. Совсем, как в свете. За три императора только… А потом, сегодня вы, душенька, в аудиторию не ходите. Козел Козлович и без вас сумеет напичкать головы наших курсисток всякой ученой мудростью.
Вы устали. Возьмите лучше у Лели, т. е. я хотела сказать у сестры Юматовой, какую-нибудь душеспасительную книжку и почитайте, пособеритесь с мыслями… А после вечернего чая и на боковую… Да. Ну, кажется, все сказала, что надо, а теперь извините меня. Я должна задать храповицкого. Впереди – бессонная ночь.
И сестра-девочка грациозным движением соскользнула с дивана, чмокнула мимоходом задумчиво сидевшую Юматову и кошечкой подобралась к своей постели. Через минуту, крикнув тоном избалованного ребенка – «Лелечка, закрой мне ноги пледом», – она уже крепко спала, подложив маленькую ладонь под свою кудрявую голову.
Теперь она казалась более чем когда-либо мирно спящим ребенком. Пухлые щечки ее разгорелись во сне. Пушистые ресницы падали на них мягкой тенью. Ее ямочки улыбались, а полуоткрытый рот что-то беззвучно шептал.
Нюта не без удивления смотрела на спящую, невольно поддавшись очарованию, производимому на всех и каждого этим прелестным ребенком-девушкой.
– Не правда ли, как она мила? – обратилась к ней, заметив ее взгляд, Юматова и тут же заговорила, не дожидаясь ее ответа:
– Розочка общая любимица здесь… Но вы не думайте, что ее любят за счастливую внешность, за миловидность и красоту.
– Розочку любят не за счастливую внешность, не за миловидность, – продолжала Юматова. – О, нет! Правда, Розочка, Самая молоденькая из сестер – ей едва минуло восемнадцать лет – и самая прелестная. По своему характеру она дитя, а по виду – очаровательный беспечный мотылек, а между тем, видели бы вы этого мотылька в деле, на работе! Мало того, что она готова дни и ночи ухаживать за больными, не имея ни минуты отдыха: она умеет одним своим весельем, жизнерадостным видом вдохнуть силу и бодрость духа самым трудным больным. Капризная, шаловливая, взбалмошная в частной жизни, она олицетворение кротости и терпения в бараке… Самое поступление ее в общину окружено дымкой ореола. У Розочки есть родители. Она дочь военного. Девочка с самого раннего детства какою-то фанатическою любовью любила своего отца, как-то болезненно-чутко, до обожания. И вот, когда разгорелась русско-японская война, отец Кати, капитан Розанов, должен был идти со своим полком на Дальний Восток. Он командовал ротой в самом жарком деле и его ранили опасно. И тут… Розочка дала обет Богу отдать свою молодую жизнь на служение страдающему человечеству в случае, если выздоровеет ее отец. Розанов выжил, а его дочь, имея всего шестнадцать лет от роду, поступила к нам, в общину сестер милосердия. Ну, вот вы и знаете теперь кто такая наша Розочка, – не без гордости заключила сестра Юматова свой рассказ. Затем помолчав с минуту, она проговорила снова:
– Если бы вы знали, как трудно бедной девочке, такой живой, огневой, кипучей, привыкать к педантично-суровому строю нашей жизни… Мелочи допекают Розочку… Характер у нее буйный, непокорный, а сердечко – чистое золото, Попадает ей от начальства, что и говорить. Зато работой своей все искупает Розочка. Поживете, увидите, что это за чудесный маленький человечек.
Легкий стук в дверь прервал сестру.
– Войдите! – поспешила сказать Юматова и машинально оправила на голове косынку.
– Ольга Павловна зовет сестру Трудову, новенькую, на медицинский осмотр, – проговорила дежурная сестра, останавливаясь на пороге.
– Идите с Богом, душенька! – ласково отпустила Нюту Юматова.
Нюта вышла вслед за рыженькой сестрой.
* * *
В эту ночь плохо спалось Нюте. Как в калейдоскопе, чередовались события в ее, усталой от смены впечатлений пережитого дня, голове.
С каким ужасом вспоминалась сцена в приемном покое, когда два доктора в присутствии начальницы и рыженькой сестры тщательно выстукивали, выслушивали ее, смотрели глаза, десны, пробовали ее мускулы, испытывали нервы.
Бледная, испуганная предчувствием того, что ее должны будут забраковать, забраковать во что бы то ни стало, Нюта, как к смерти приговоренная, машинально исполняла все, что требовалось от нее, едва переводя дыхание, точно стараясь не дышать.
– Ну, что? – коротко осведомилась Ольга Павловна у старшего из докторов, уже знакомого Нюте Козлова.
И сердце Нюты перестало биться в ожидании его ответа…
– А то, что барышня наша здоровей всех нас троих, взятых вместе, даром что жидка и хрупка на вид, – с довольной улыбкой произнес тот, потирая руки.
– Замечательно крепкий, по-видимому, субъект, – вставил свое слово его молодой помощник, черненький, тоненький, гладко и тщательно причесанный человек, в черепаховом пенсне, с небольшими усиками, закрученными в струнку, – «Семечка» по прозвищу, в действительности же доктор Семенов.
– Ну, и слава Богу… Завтра к шести пожалуйте в аудиторию ко мне на съедение, вновь испеченная сестрица, – довольным голосом сказал ей тут же Козлов. – Вы как насчет анатомии, гигиены и прочей, подобной им, мудрости? А?
Но Нюта от охватившей ее радости, что она не забракована, принята в состав общины, не могла выговорить ни слова.