Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Процесс исключения (сборник)

Год написания книги
2010
Теги
<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 >>
На страницу:
25 из 26
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Фонари на мосту погасли все зараз, и, как всё в эту ночь, мгновенность и беззвучность их исчезновения показалась мне страшной. Очередь мною была занята еще с вечера: мой номерок 715. Пускать начнут с девяти часов, а сейчас еще и шести нет: трамваев еще не слышно. Женщины молча бродят по набережной вдоль промороженного парапета. Кажется, вся сила мороза внедрилась в эту звонкую гранитную стену; тронь – обожжешься. Тянется конец ночи, но наутро уже ни у кого нет надежды, хотя тьма бледнеет с каждой минутой и на плечах уже проступает белизна платков, на домах – очертания крыш и труб. Из грязных парадных, пошатываясь, закуривая, выходят женщины – они дремали там, на площадках второго и третьего этажа, на промерзших каменных плитах. Но вот над бледной громадой моста сверкнула первая зеленая искра, оттуда послышался трамвайный зуд – утро уже неоспоримо, – и в слабом растворе света стали видны зеленоватые лица и груды грязного снега, вываленного на лед. В домах уже загораются окна.

Когда пошли трамваи, народу сразу прибавилось. Приближаясь к условленной парадной, пришедшие вытаскивали из карманов, сумочек и варежек измятые номерки и предъявляли их самозванной хранительнице списка, и сейчас же вспыхивала злая перебранка: «мы здесь целую ночь мерзнем! – говорил кто-нибудь, – а вы заняли и греться ушли. А мы за вас стой! Вычеркнуть всех, да и всё!» – и в этих злых словах мне послышалось то же, что и в ночном всеобщем одиноком молчании: каждая думает, что ее-то Петю взяли зря, а вот у этой и этой муж – изменник родины, вредитель, шпион… Подальше от них, подальше.

Совсем рассвело. И я увидела, сколько тут женщин с грудными детьми. Дети кашляли и чихали на руках у матерей под белыми занавесками, скрывавшими лица, выгибались и покряхтывали в толстом тепле одеял, а матери, просовывая руки в тепло, тревожно ощупывали младенцев, покачивали, прижимали живые свертки к себе, уходили в парадные кормить.

К восьми часам все перебрались с набережной на улицу и, пугливо прижимаясь к стене и стараясь занимать как можно меньше места, стали очередью к высокой деловитой двери Большого Дома. Дверь была так далеко от меня, что я еле различала ее очертания. Передо мною стояла старуха-еврейка в двух толстых платках – сером и белом – и с заиндевевшими усами, а позади – молоденькая белокурая женщина с грудным младенцем на руках. Младенец был завернут как-то необыкновенно ловко, плотно и нарядно – одеяльце розовое, вязаное, тюль над личиком голубоватый, накрахмаленный, широкая атласная лента перехватывает ножки, а на матери вязаная шапочка, вязаные варежки в цвет – все, видно, сделано своими руками.

– Мальчик? – спросила я.

– Девошка, – ответила женщина, и я сразу угадала финку. – Поюсь, он ростудился, полен… Шетыре месяца ему.

Девочка чихнула под голубым накрахмаленным облаком – мать приподняла тюль, и я увидела розовое, почти как одеяло, нежное крошечное личико, такое нежное, что пылинка гари, севшая на щеку, кажется тяжелым черным камнем. Ресницы, как благословение Божие, лежат до половины щек. Крохотное личико – а там, в одеяле, крохотные красные пяточки, крохотные пальчики с игрушечными ноготками и все ее чистенькое бархатное тельце.

– Закройте скорее, – сказала я. Страшно было думать, что к этому личику прикоснется мороз. – Вашего мужа давно?

– Ве нетели. Риехали ночью наша деревня русовики и сех мужчин увез. Мы финны…

Дверей еще не открывали, а утро уже разгорелось, сверкая морозным сиянием и снегом, и на улице становилось людно. Девочки-школьницы, по две, по три, шагали по нетронутому снегу бульвара, деловито и аккуратно, с туго заплетенными мамой косичками, в плотных валеночках, перешептывались и смеялись, а мальчишки прокатывались по ледяным проплешинам, глазея по сторонам. Один скинул ранец, подошел к скамейке и осторожно прилег на свежий бугор. Лег – и ему сразу стало скучно. Он вскочил и, отряхиваясь, долго рассматривал свое выдавленное на снегу отражение. Маленькие ребятишки, задирая головы и сбиваясь с шага, вглядывались в наши замерзшие лица и, споткнувшись, бежали догонять друг, друга… Вот и взрослые уже заспешили на службу. Из взрослых почти никто не глядел на нас и ни о чем не расспрашивал – потому ли, что все и без того знали, кто мы, или потому, что человек, торопящийся на государственную службу, вообще лишен любопытства. Только тетка с кошелкой и в очках, перевязанных веревочкой, вдруг, проходя мимо, спросила:

– Это за чем очередь-то, граждане?

Ей никто не ответил. Все смотрели в стену или себе под ноги.

– За чем стоите-то? – повторила любопытная тетка.

– А тебе завидно? – огрызнулся вдруг кто-то из очереди. – За горем стоим! Становись «кто последний – я за вами…».

Тетка ушла. Вопрос ее причинил мне страдание – более острое, чем вся морозная беспросветная ночь. Я почувствовала свою немоту. Я ничего не могла бы ответить ей. В эту ночь и во все предыдущие ночи и дни меня мучило не горе, а что-то худшее: непостижимость и неназываемость происходящего. Горе? Разве горе такое? У горя есть имя, и, если ты достаточно мужественен, ты окажешься в силах произнести его, но случившееся с нами лишено имени, потому что лишено смысла. Сон, кошмар? Нет, не следует клеветать на кошмары… Мне казалось, что голова у меня кружится и сердце медленно тяжелеет не от шестнадцати часов, проведенных на ногах, а от бесплодных усилий понять случившееся и дать ему имя. Мысль доходила до какого-то места, – кажется, это было то мгновенье, когда чужие руки шарили среди детских игрушек, ища оружие, – мысль упиралась в эти руки и в кубики, из которых по картинке получалась избушка на курьих ножках, а если все вместе разом перевернуть – большая белая коза; упиралась в эту козу – и дальше ни шагу. Я так же не могла шагнуть дальше, как не умею двигать ушами. Морщу губы и брови, и все без толку. Какое движение сделать, на какой мускул нажать?

Очередь передо мною наконец пошла: там, впереди, отворились тяжелые двери. Очередь тихо и с опаской втекала в огромный многооконный зал. Не было ни толкотни, ни шума, ни споров – одни пугливые взгляды. Это ведь не заплеванная лестница или коридор прокуратуры, не деревянные кривые комнатушки перед справочным окошечком тюрьмы – это сам Большой Дом, наркомат, сама судьба. Еще не переступив порога, женщины торопливо отряхивали снег с платков и валенок, а переступив его, с такой боязнью глядели на массивные плиты пола, будто под каждой мог таиться люк. Боясь прислоняться к строгим, благородной осанки колоннам, они тихо переминались с ноги на ногу, переспрашивая друг у друга номера, и становились вдоль стен, щурясь на высокие прямые окна, чисто вымытые, ясно глядящие в белый день.

И сразу же в зале появился комендант. Он не вошел, а именно появился, как бы из-под пола театральной сцены. Со всей откровенностью провинциальной оперной безвкусицы он был загримирован тюремщиком. Ключи тяжело звякают у пояса. Кобура револьвера расстегнута. Туловище длинное, а ноги короткие, будто они не его, а заимствованы у кого-то другого. И над отекшим бессонным лицом, над желтизной нечистого лба – яркий голубой околышек фуражки. Появившись, он сразу принялся расставлять очередь, которая и без него стояла в полном порядке, покрикивая на женщин, как на лошадей, подталкивая их за плечи и хлопая себя по бедрам ключами.

– Эй, дамочки! Становись ровней! Одна за одной! Одна за одной! Матеря, давайте направо! Кому говорю? Женщины с детями – отдельную очередь! Дорогу матери и ребенку! Матеря пойдут через пятую! Пять дамочек – одна мать! Четверо пройдут – пятая мать, понятно? Входить будете по звонку… И откуда это вас нынче этакая уйма поднаперла!

Одни опускали глаза и отворачивались, стараясь не глядеть на него, другие робко, с жалкой развязностью улыбались ему и осмеливались задавать вопросы:

– Скажите, товарищ комендант, а нам здесь дадут справку… за что арестован… то есть в чем обвиняют, по какому делу?

– Скажите, товарищ комендант, а у меня примут заявление… у мужа третья стадия… туберкулез…

– Я исключительно извиняюсь, конечно, – сказала старая еврейка с усами, – а когда мужа будут высылать, нам дадут свидание, что?

Комендант становился к спрашивающим как-то боком и, хлопая себя по бедрам ключами, на всю тишину огромного зала зычно говорил:

– И зачем вы только сюда ходите? Только сами себя расстраиваете и работников отрываете от дела. Раз взяли ваших мужей, значит, не зря. Чего еще спрашивать? Честного человека зря не возьмут… А вы бы, дамочки, чем сюда попусту ходить – поискали бы себе других. – Он подмигивал. – Молодые, интересные гражданки.

Я все ждала, что сейчас, слегка переигрывая, он возьмет кого-нибудь двумя пальцами за подбородочек.

Молодая женщина с ребенком оказалась разлученной со мной; она стояла гораздо ближе к дверям, чем я, в особой очереди матерей с детьми.

Прием начался. Через каждые две-три минуты раздавался короткий, отчетливый, резкий звонок и кто-нибудь, прижимая к груди паспорт, как иконку, скрывался за дверью. Каждая из стоящих в очереди очень хотела бы увидеть ту, которая уже получила справку, чтобы, одолевая отвращение к жене шпиона, кинуться к ней и узнать, что ей сказали, но ни одна не возвращалась в зал: по-видимому, из комнаты, где выдавали справки, был особый выход на улицу… А новенькие все прибывали и прибывали. В зале становилось все душнее и душнее, ноги у меня наполнялись водянистой тяжестью. Яркий свет окон резал глаза. Звонок раздавался каждые три минуты, каждые три минуты, и следующая женщина, как будто этот внезапный звук был проведен прямо ей в сердце, сразу переступала порог… Молодой женщине с ребенком было уже совсем недалеко. Я обратила внимание на то, что она как-то странно, на вытянутых прямых руках, держит перед собой девочку и, не мигая, упорно смотрит на высокую дверь. Но я не задумалась о ней и о ребенке, потому что и мне было уже недалеко до двери и настала минута окончательно обдумать слова, которые скоро я должна буду произнести.

Всю длинную ночь я откладывала мысли о том, что я сегодня скажу человеку, дающему справки, что спрошу у него и, главное, как я ему все объясню, – откладывала до того мгновенья, когда попаду наконец в тепло. Теперь же духота валила меня с ног. Но дальше откладывать было нельзя. Надо точно приготовить слова, чтобы в нужную минуту не растерять их. Нужно их вызубрить, потому что я по опыту знаю: чуть только я увижу лицо и глаза человека, сидящего за большим столом и перебирающего карточки с фамилиями арестованных, – чувство тщетности всякого слова неодолимо охватит меня. Это уже бывало не раз. И я опять уйду, не спросив о главном, не сказав и половины того, что я обязана сказать. Другие женщины умоляют, клянутся, настаивают, плачут, прижимая руки к груди. И если я хорошо подготовлюсь, заранее найду все слова, может быть, и я пробьюсь сквозь нежелание того человека слушать, и он сделает пометку у себя в блокноте или на карточке с фамилией…

Научная медицинская деятельность – раз. (Я вложила в паспорт характеристики последних Алешиных научных работ, написанные светилами медицинской науки.) Педагогическая деятельность – два. Практика – три…

Почему-то я не могу ничего вспомнить убедительного – такого, чтобы все сразу поняли, о каком человеке идет речь.

А звонок раздается все чаще и чаще, вот уже и молодая женщина с ребенком скрылась за дверью, вот уже у двери стоит дама в мехах, которая ночью, на набережной, хотела, но боялась заговорить со мной, вот уже старуха-еврейка позади меня шумно вздыхает и, забывшись, произносит что-то вслух по-еврейски… Но мне раньше, чем ей, а я так и не успела приготовиться… Следующий звонок мне, я стою уже у самой двери, я могу тронуть рукой ее коричневую лакированную поверхность…

Звонок.

Я нажимаю тяжелую ручку, и дверь отворяется с неожиданной мягкой податливостью. За дверью – не зала, не приемная с портретами и большим столом, как я ждала, глядя на бронзовую ручку, а какой-то закуток. И никого, ничего – ни стула, ни человека. Только кривая фанерная дверь с надписью «Выход здесь» да закрытое окошечко – такое, какие бывают на почте, – налево – в стене. Я подхожу к окошечку. Оно высоко. Чтобы дотянуться до него, я поднимаюсь на цыпочки. Я стучу. Фанерный занавес взвивается вверх. В раме окошечка – лысина, нежно-розовая, как жир ветчины, розовые дряблые щеки и торчащие по бокам розовой мякоти пушистые белоснежные усы.

– Я хотела бы узнать, – начинаю я, стоя на цыпочках.

– О ком справляетесь? – кричит розовая голова. – Имя, отчество, фамилия?

Я называю.

– Сами вы кто? Жена, сестра?

– Я жена.

– Документ!

Я протягиваю в окошечко паспорт, роняя на пол характеристики. И вдруг треск – и голова исчезает. Передо мною ни усов, ни лысины – снова гладкая фанерная доска. Я смотрю на нее и пытаюсь припомнить слова, которые надо сказать.

Фанера взвивается. Паспорт летит мне прямо в лицо.

– Дело вашего мужа, Пименова, Алексея Владимировича, ведется, – кричит голова. Фанерный занавес снова падает с треском, и я слышу, как в зале раздается звонок.

«Выход здесь» – написано на дверях. Ну, раз здесь, я и выхожу. Передо мною заснеженный дворик с прямыми усыпанными песком дорожками. Какое освобождение – глотнуть морозной чистой стужи! И увидеть елки и снег на ветвях. Я иду, сжимая в руке паспорт и бумаги, и перед глазами у меня плавают черные точки слабости. Мне кажется, я никогда не видела таких чистых расчищенных дорожек, такого яркого желтого песка. Красивый, даже уютный двор. Я беру горсть снега и засовываю его в рот. Выхожу на бульвар. Со скамеек уже сметены сугробы, на скамейках сидят няньки, а дети, с поднятыми до самых глаз воротниками – а поверх воротников шарфы! – в валенках – а на валенках калоши! – задыхаясь в толстых пальтишках, неподвижно, с растопыренными руками, не в силах повернуть шеи, маленькими пингвинами стоят возле скамей.

Черные точки одолевают меня, и я опускаюсь на пустую скамью.

– Что, он вам дал справку, что? – спрашивает у меня громким шепотом старуха-еврейка, усаживаясь возле и вцепившись мне в рукав.

Своим морщинистым, наступающим на меня лицом она заслоняет снег, детей и нянек.

– Дело моего мужа ведется, – отвечаю я.

– Моего тоже ведется, – говорит старуха. – Что там с него плести, что вести, что они с нас шпионов выстраивают? Муж мой был кристально чистый большевик…

И кристально чистая слеза ползет по глубокой морщине. Она встает и ковыляет к остановке трамвая. Я чувствую, что сейчас тоже заплачу – от боли в ногах, от яркого снега, от милых пингвинов (взнузданные шарфами, они все же умудряются нагибаться и копать снег), – я кручу шеей и вдруг, сквозь цветные шарики слез, вижу на соседней скамье финку с ребенком. Я не сразу догадываюсь удивиться тому, что девочка лежит не на коленях у матери, а рядом с ней, на голой промерзшей скамье.

– Что он вам сказал, что? – кричит ей старуха, ковыляя мимо. – Дело ведется?

<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 >>
На страницу:
25 из 26

Другие электронные книги автора Лидия Корнеевна Чуковская